Глава вторая

Почтовая открытка (чернилом, от руки). 16.5.42.

. ..

«Дорогая Лена!

Очень обрадовало меня твое письмо. Замечательно то, что под гул артиллерийской канонады ты помнишь о нас, о доме Герцена. Спасибо, родная. А мечта твоя о встрече ветеранов – это общая мечта всех, и наших фронтовиков, и москвичей. И эта встреча состоится. Какой же это будет радостный день! Теперь отвечаю на вопросы:

…ребята с фронта пишут, все живы, здоровы. Нинка (жена Сергея Наровчатова. – Е.Р.) родила дочку – уже приступила к учебе. Не дочка, а Нинка, конечно. Стихи я тебе вышлю на днях. Слуцкого новый адрес ты знаешь. Адрес Миши и Сережи (Луконина и Наровчатова. – Е.Р.) прежний: ППС 442, редакция «Сын Родины». Письма от них бодрые, хорошие. От Слуцкого вчера получила письмо, настроен бодро, как всегда, из сталинских лауреатов по литературе одобряет одного Эренбурга и надеется, что после войны наши ребята внесут большой вклад в литературу. Я тоже надеюсь на это. Так будет. Вот приехал Яшин, читал стихи замечательные. Я тебе вышлю. Крепко целую, будь здорова. Пиши. Слава».

Слава Щирина, преподаватель обществоведения, секретарь парторганизации. Ее усилиями, преданностью, энергией Литинститут сохранился, выстоял в разрушительные, драматические дни осени 41-го и тяжкую зиму.

Четверть листа под копирку, машинка.

. ..

«Дорогая Лена.

Дирекция, партийная и комсомольская организации Литературного института с радостью сообщают тебе, что решением Совнаркома от 1 июня 1942 года наш институт внесен в титульный список высших учебных заведений СССР. Это решение вынесено после ознакомления с составом института, особенно с теми, кто окончил его и прочно вошел в литературу, и с теми, кто сейчас лично участвует в защите нашей Родины на фронтах Отечественной войны.

Как видишь, в этом важном решении есть доля и твоего участия. Поздравляем тебя, ждем возвращения в институт после победы над врагом.

Директор Литинститута /Федосеев/

Сек. парторганизации /Щирина/».

Даты нет. Примерно лето 1942-го.

. ..

«Лена, родная, что же ты замолчала? Мы волнуемся, черкни хоть пару слов. Горячо целую. Слава».

Письмо от руки, чернилами.

. ..

«Милая Лена.

Отдельные стихи ребят не высылаю, так как послала тебе книжечку. Слуцкий пишет очень редко, о себе почти ничего. От нашей студентки Дмитриевской узнала, что Борис награжден орденом Красной Звезды. Адрес Сергея ты знаешь: 57872-А. Заодно посылаю адрес Луконина. П.П. 11904Х. У него по дороге на фронт пропал весь стихотворный архив, и он горюет. Сейчас у нас начинаются экзамены. Затем или лес, или уборка. Новый учебный год 1 октября.

Леночка, от души поздравляю с гвардейским званием и горячо целую. Слава. 24 мая 43 г.»

(Слава Щирина)

Всего один, последний перед войной, учебный год связывает меня с вечерним (тогда) Литинститутом, а связь оказалась неразрывной. В ИФЛИ я оставалась на экстернате. ю. В войну ИФЛИ слился в эвакуации с МГУ, растворился, прекратил существование, стал легендой.

Но брат Юра пишет мне (в мае 1945-го): «Я впервые за всю войну заплакал, когда узнал, что студенты МГУ в День Победы запели Павкину песню "Надоело говорить и спорить и любить усталые глаза"».

Выходит, не растворились ифлийцы, не затерялись, не исчезли в университетской толпе.

В день, когда Юрке исполнилось 10 лет, мы с Павлом в подарок ему купили на Арбате в зоомагазине серо-голубого, желтовато-сиреневого попугая. «Неразлучник». Живет в паре. В одиночестве чахнет. Ну, так со следующей стипендии купим ему подругу. А пока – клетку и попугаеву еду. 2 Не так просто приживаться. Порой забудешься – и относит подо Ржев, в самую гущу войны.

Но однажды – я была одна – в глушь квартиры пробился грубый звук громыхнувшего внизу парадного. Сработала пружинная оттяжка на двери, как обычно, да только я была глуха, а тут вдруг услышала и узнала его – такой свой, домашний. И от него, от этого звука тронулось понемногу «бытия возвратное движение». Ведь, бывало, девчонкой, замирая, прислушиваешься – вот-вот бухнет наконец дверь за входящим, кого ждешь. 3 4

Когда мы пришли с войны,

Я понял, что мы не нужны.

Но это Борис Слуцкий напишет позже. Когда впервые после победы, еще продолжая служить в армии, вырвался ненадолго в отпуск, он был полон сил, уверенности в себе, надежд. Впрочем, написал 3 больших стиха, которые я могу читать тебе или Сергею (Наровчатову. – Е.Р.), – «Провинциальный адвокат Кодерин», «Ивановы» и «Госпиталь» (последняя переработка того, что ты слышал)… Читаю много и интересно. При сем посылаю свою карточку. Передавай приветы. Целую тебя. Борис».

* * *

А что Генриетта? Это нелепое, несчастливое существо. Никто не услышал от Слуцкого о ней ни слова. В реальной жизни она просто и убедительно напишет для литинститутского сборника воспоминаний о Кульчицком, сопроводив воспоминания хорошей фотографией – он и она вдвоем. Сочиняет поэму, отрывки читает на семинарах и в литобъединении. Что-то длится. Но кончился эпос долгой войны, начался эпос женского одиночества. Женихи, кавалеры, мальчики не вернулись назад… Вот, война, что ты, подлая, сделала. Как жить с пустотой в душе, без любви на каждый день, без надежды на встречу, на любовь? Дешевое медное колечко «обручения» завелось на безымянном пальце у той, у другой – защитное женское самолюбие. Мол, не была обойдена. Мол, было кого ждать. А было или не было, вас не касается. И грезы, мифы, срывы… Самообман. И гуляют фантомы и прошлого, и те, что на злобу дня.

В одном из фронтовых писем Слуцкий сообщил мне имена тех, кто пишет ему. Кто только не писал ему! «Даже Генриетта Миловидова написала мне (гм!) длинное письмо, которое перевело меня в совершенно довоенное расположение духа». Ох уж это игриво-недоуменное «гм!». Оно могло сказаться в его ответном письме. С того, может, и запало Генриетте?

И теперь в этой жесткой мирной жизни она шлет ему письма, он едва ли вскрывает их. А уж ответного письма не жди. Он избегает ее, и это неважно. Важно лишь то, что она-то верит в свою предназначенность Слуцкому вопреки всему. Об этом, остановив меня в писательском клубе, заговаривала она. А то, что они не вместе, – недоразумение, оно преодолеется. Так что же, выходит, в Генриетту вселилась любовь? Мне кажется, что-то другое, более прочное, не перегорающее благодаря эфемерности. Так оставалось при всех переживаемых ею невзгодах.

Стоило Боре уехать домой в Харьков, подустав от консервов (– А маме кормить меня сущая радость, – сказал прощаясь), как Генриетта, прознав, летит тоже в Харьков – ей есть где перебыть: у Кульчицких. В семье не стихали страдания, тоска по Мише.

В Харькове Генриетта возникает на Конной площади на виду у жилища Слуцких, вросшего без фундамента в эту базарную площадь, высматривая наружную дверь, из-за которой должен появиться Борис и увидеть свою мистическую невесту. Такой вот монумент верности, терпения и веры. Боже мой…

Комиссия сочла меня пригодной продолжать учиться в Литинституте. Он укреплен по учебной части: ифлийская профессура – Поспелов, вечный Радциг с его напевом «Гнев, богиня, воспой!», университетский Асмус. Может, для кого-то важнее учение, для меня – среда. Это был теперь другой, чужой институт, и я ему чужая. Нет никого.

На втором этаже, где была небольшая комната – читальня, теперь не наткнешься на спящую на полу, подстелив газеты, Ксению Некрасову, в кое-каком пальто и теплом головном платке, спит, не шелохнется в ожидании своего спутника, чтобы вместе ехать в Переделкино, где в студенческом общежитии отведена ей клетушка. («А я ведь поэт/ и отгадчик Вселенной».)

Не перехватишь невольно взгляд Павла, не проймет болевой дрожью. Вскинув под углом друг к другу брови, в глазах скорбь индейца, замкнутого в резервации, так похож! А то полыхнет в глазах – забродил в нем стих, и это – свобода.

Не разнесется по институту громовое:

Слава – шкура

Барабана.

Каждый колоти в нее,

А история покажет,

Кто дегенеративнее.

Это глашатай – Коля Глазков в той своей прежней жизни вблизи подступавшей войны. А когда разразилась и немцы подошли вплотную к Москве, он взмолился:

Господи, вступися за Советы,

Сохрани страну от высших рас,

Потому что все твои заветы

Нарушает Гитлер чаще нас.

Узнав, что я вернулась, Коля пришел ко мне. Застенчивое «Здравствуй». И в известном его рукопожатии едва не хрустнула моя рука. С ходу стал наставлять, как мне следует жить, чем питаться. Черная икра в открывшемся коммерческом Елисеевском самый верный продукт. Вычислил, сколько требуется купить с рук килограммов хлеба, чтобы количеством сравнять в калориях питательность хлеба со ста граммами икры. Выходит, по-глазковски икра выгоднее, дешевле, и потому якобы перешел на икру. И все такое же: фантазии, парадоксы, наивность. А сам голодный, еще ни разу хлеба досыта не поел.

Извещает:

Живу в своей квартире

Тем, что пилю дрова.

Арбат, сорок четыре,

Квартира двадцать два.

Если выпадает, пилит. А то топчется на перроне – поднести чемоданы, тюки. Он-то добрый, лукавый, а на посторонний взгляд лицо сумрачное, глядит исподлобья, а бляхи носильщика нет – не всякий решится доверить свой скарб такому. Прав Коля:

Чем столетие интересней для историка,

Тем для современника печальнее.

Не объявится в институте Кульчицкий в гетрах Маяковского, подаренных ему Лилей Брик.

Хрупкая, в темном платье, с массивной, скрученной жгутом золоченой цепью на шее, стянутыми в пучок на затылке рыжеватыми волосами, открытым лбом и распахнутыми неправдоподобно большими глазами – такой я впервые увидела ее. Было странно, она не показалась мне красивой, а какой-то особой, ни на кого не похожей. Она пришла в клуб МГУ на улице Герцена, на выступление группы не печатавшихся, но известных в Москве молодых поэтов. Павел Коган, Борис Слуцкий, Сергей Наровчатов, Михаил Кульчицкий, Михаил Львовский. Давид Самойлов еще не решался читать со сцены стихи. Он посылал из зала записки, корректируя товарищей. Одна такая сохранилась у меня: «Слуцкому, президиум. Борька, ты прошел на 7. Читал плохо. Павка на 6. Кульчицкий тоже пока. Дезька».

Но на Лилю Брик молодые поэты произвели серьезное впечатление. А в Кульчицком с его ярким стихом, его внешностью и повадкой признала сходство с Поэтом.

Наутро она предупредительно постучалась в слепое оконце полуподвала, где за гроши ютились два голодных и счастливых поэта, Михаил Кульчицкий и Михаил Львов, читали друг другу свои стихи и грезили о славе. Лиля Брик решительно спустилась в тот глухой полуподвал и вручила опешившему Кульчицкому гетры Маяковского как эстафету.

Когда я была еще школьницей, как-то к нам в школу в Леонтьевском переулке пришел Осип Брик. Основательный, серьезный господин в больших очках. Стоя на сцене, говорил о Маяковском. И мне с подростковой жестокостью виделась в этом какая-то несуразность – ведь рогоносец.

Позже я побывала в Гендриковом переулке, в мемориальной квартире Маяковского и Бриков. Видела маленькую балетную пачку Лили Брик, висевшую на стене, и бюст Маяковского ее работы.

Небольшая квартира на троих, у каждого отдельная комната. В коридоре плетеная корзина для белья. Необычный быт так тесно связанных между собой троих. Какая-то дерзкая новь жизни.

Увлеченная молодыми поэтами, выступавшими в клубе МГУ, Лиля Брик вплоть до войны не раз приглашала их к себе домой. Здесь снова была квартира на троих. Лиля и Осип Брик и муж Лили Юрьевны Василий Абгарович Катанян. Жена Осипа Максимовича жила неподалеку, отдельно, и в этих вечерах участия как будто не принимала.

Здесь слушали и обсуждали стихи поэтов, ярко заявивших о себе в начале пути. Было празднично, как и не снилось: на столе апельсины, икра. Царил гипноз внимания Лили Юрьевны к стихам каждого читавшего.

А когда свои суждения о стихах начинал произносить Осип Брик, Лиля Юрьевна снимала телефонную трубку, чтобы звонок не помешал, не перебил, и, запрокинув голову, неотрывно смотрела на него снизу, приникая к каждому слову.

Об этих вечерах у Бриков я знала от Павла. Мне приходило в голову, может и вздорно, не был ли Осип Брик главным человеком в ее жизни.

Давно, когда она призналась ему, что они с Маяковским полюбили друг друга, Осип Максимович сказал: «Я тебя понимаю, как можно не любить Володю? Только давай никогда не расставаться». «И мы никогда не расставались», – вспоминала Лиля Брик в разговоре с Соломоном Волковым за три года до смерти. Тогда они втроем решили жить вместе. И в новой теперь у обоих ситуации они снова пренебрегали всеми условностями, оставаясь нерасторжимо вместе.

Еще не кончилась война, когда дошло до меня от Бориса Слуцкого известие о смерти Осипа Брика. Как он понял, это случилось на улице. Отказало сердце. Он сел на московский тротуар и умер. Смерть на улице – удел одиночества, словно мечен им [16].

«На войне в самом ее конце я получил письмо от Лили Юрьевны о том, что Брик умер. К этому времени у меня уже выработалась привычка к смертям, ежедневным и массовым. Однако очень жалко мне стало Осипа Максимовича – что-то отломилось от меня самого», – записал Борис в мемуарных набросках. Брик был первым писателем, которого он увидел. Брик вел литературный кружок в юридическом институте, где Борис учился (позже одновременно с Литинститутом). «Он, работавший с самыми буйными и талантливыми головушками русской поэзии, сохранил осанку, повадки, педагогику и в кружке, сплошь состоящем из посредственностей. Однако на этот раз резец обтачивал воздух».

Слуцкий считал, что его стихи Брику не нравились – в отличие от стихов Кульчицкого. Но он-то ценил Брика. «Я хорошо понимал, кто такой Брик». Уподобив литературу стене, сложенной из кирпичей-книг, Слуцкий записал: «Но стена не встанет без цемента, скреплявшего кирпичи, и без архитектора, придумавшего стену.

Брик был цементом и был архитектором, я это хорошо знал. И все, знавшие Брика (точнее, все кто поумнее), знали, что он цемент и архитектор».

После войны я увидела Лилю Брик на первой выставке картин Ильи Глазунова в Москве, в ЦДРИ. Теснимый ленинградскими властями, он подался в Москву с сумрачными, тревожными картинами трагического города. Молодой, талантливый художник, бедствующий, что так болезненно проступало на тонком, бледном лице его жены, неотступно присутствовавшей у картин. Интеллигенция забегала в поддержку художника. Борис Слуцкий примчал на выставку Лилю Юрьевну, зная, как она легко заражается открытием таланта и отзывчива к его нуждам.

– Ждем вас завтра к обеду, – непреклонно сказала она на прощание художнику.

Шульгин в дни революции 905-го задавался вопросом: евреи-то что так стараются? Ведь кончится все погромом, как оно и было.

Развитие Глазунова пошло иным путем, нежели полагали его ранние почитатели. Уже на втором этапе, хотя по-прежнему был и портрет Ксении Некрасовой, само лицо ее – художественное воплощение природы Руси, но был уже и услужливый портрет министра культуры Фурцевой. А в последующей фазе предстал на большом полотне уродливый, носатый, коварный злодей – обобщающий образ еврея.

Все встало на свои места.

Меня познакомил с Лилей Юрьевной по ее просьбе Зяма Паперный в переделкинском доме. С ней мы вспоминали Павла, Мишу Кульчицкого. Срок их с Катаняном путевки подошел к концу. В день отъезда Лиля Юрьевна увела меня в деревянный коттедж, где они занимали на первом этаже комнату с большой террасой. Василий Абгарович ушел, чтобы подогнать сюда машину. Небольшого роста, в коротком пальто и кепи, сдержанный, он походил, как представлялось мне тогда, на парижанина армянского происхождения. Я была усажена в плетеное кресло на террасе и под негромкий наш разговор видела, как легко, неторопливо сметался Лилин уют ее руками. Скатерка, наброшенная на лампу поверх абажура косынка, плед с дивана, фотографии – отправлялись в раскрытый чемодан. Отрезок жизни кончился.

Лиля Брик поддерживала связь с отцом погибшего на фронте Павла Когана и как-то попросила его передать мне просьбу – позвонить ей. Я позвонила. Она вернулась из Чехословакии, где отдыхала вместе с сестрой Эльзой Триоле, женой Арагона. Там они прочитали в «Новом мире» мою повесть, и она увлеченно высказывала свое впечатление. В этот день в Москве она уже побывала на двух выставках картин. Ее неиссякаемость, ее интерес к искусству и людям был негасим возрастом, болезнями.

Прошли еще годы. Я прогуливалась в Переделкине у Неясной поляны – так прозвали писатели поле напротив дач Федина, Пастернака, Всеволода Иванова. Из распахнутых ворот ивановской дачи появилась Лиля Брик с Катаняном. Он вел ее под руку. Ступали они медленно, осмотрительно. Я оказалась позади них, возвращаясь в переделкинский дом. Зная, что Лиля Брик недавно перенесла инфаркт, я старалась держаться на расстоянии, не помешать их медленной прогулке. Но не приноровясь к их тихому шагу, вскоре обошла их, на ходу кивнув, полагая, что меня не узнали. Не тут-то было. Не успела я чуть отойти, как услышала за спиной возгласы Лили Юрьевны и поспешавшие шаги. Меня догнали, настойчиво повели обратно. Она приглашала приходить. Удерживала меня невнятность моего у нее повторного появления. С чем? Не дано мне простой, уютной светскости. А еще – я постоянно очень нуждалась в уединении, так редко выпадавшем, и дорожила им в Переделкине.

Позже я изредка встречала Лилю Юрьевну в ЦДЛ. Как-то раз приглашенная Константином Симоновым в ЦДЛ по случаю дня рождения его жены, она, проходя через холл, заметив меня, остановилась. Мы немного постояли. Ее рыжая коса спускалась на грудь. В косу вплетены маленькие розовые бантики. Я испытала смущение, увидев ее так странно себя украшавшей в поздние лета (но, может, так в парижах?). Впрочем, при ее ясной голове, быстром, остром уме, при ее женскости старой она не была. В последний раз я видела ее на премьере «Горя от ума» в театре Плучека. Я была вместе с дочерью Олей. Ей, наверно, странно было увидеть Лилю Брик с бантиками в спущенной косе, прикрывающей плечи яркой косынкой с люрексом и в малиновых сапожках. Мы немного пообщались с Лилей Юрьевной перед началом спектакля. Возле нее мелькнула знакомая мне Мариолина, красивая молодая итальянка, славистка. Это ей удалось записать рассказ Лили Брик о себе, о жизни, вывезти кассеты через границу в Италию. Спектакль кончился. Мы вышли из театрального подъезда в холодный, неприветливый вечер поздней осени. Лиля Брик, ожидая машину, стояла одна в стороне в своих малиновых сапожках. В этот миг я видела ее в последний раз. Ей было за восемьдесят.

Десятилетиями ее преследовали изуверскими наветами в печати, тупыми поношениями, сдобренными антисемитизмом. Она пишет сестре Эльзе в Париж: «Посылаю последний номер “Огонька” с последними ругательствами. Элик, Аргоша, мне очень плохо». И еще: «“Огоньковцы” хотят нас растоптать». Но не преуспели. Не сломили ее. «Буду ходить на все премьеры… Мать вашу так-то…» Она всегда жила так, как хотела жить и как только она и умела. И все же: «Жить здорово надоело, но боюсь, как бы после смерти не было еще страшнее». И тут же: «Все мы достаточно долго были идиотами. Хватит!» – это о событиях в Чехословакии. Боря Слуцкий, собираясь в больницу, просил меня помочь ему разобраться с бумагами, накопившимися в ящиках письменного стола: что выбросить, что сохранить, что уничтожить или вынести из дома, чтобы в его отсутствие не досталось негласному досмотру органов. Среди вороха бумаг была копия его письма «наверх» в связи с кампанией лжи в печати против Лили Брик. И его заявление о выходе из редколлегии «Дня поэзии», где было что-то напечатано в духе этой кампании. И Сергей Наровчатов не смолчал, возмутился.

В томе «Литературного наследства» были опубликованы предоставленные Лилей Брик письма Маяковского к ней. В литературной среде ее за это осуждали, а то и поносили. Публиковать при собственной жизни? Такая нескромность. Вот уже после, тогда, мол, будет уместно… Но Лиля Брик была умнее и предусмотрительнее своих оппонентов, не доверяясь делам посмертным, распорядилась со всей решительностью – предъявила его письма, не давая отторгнуть от нее Маяковского, чем занимались все кому не лень.

Лиле Брик шел 86-й год, когда перелом шейки бедра уложил ее в постель. Ей было обещано врачом, что лечение продлится сколько-то месяцев, после чего она встанет на ноги. Когда наступил обещанный срок, попытка встать на ноги чуть не привела к катастрофе. 6 Те рассказы пролежали нетронутыми 16 лет. Случись их судьба удачнее, появись они на свет тогда, а не спустя столько лет, возможно, путь моих блужданий к самой себе был бы короче. В тех рассказах да записках было что-то более мне органичное, но, не принятое, смолкло, не развивалось.



Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: