Колесо удачи 3 страница

Таксист повернул на автостраду № 6, теперь он увлеченно беседовал с самим собой:

– Вот я и говорю: «Чтоб я этого больше не слышал». Больно умный стал. Такого дерьма я ни от кого не потерплю, даже от собственного сына. Я вожу такси двадцать шесть лет. Меня грабили шесть раз. А сколько раз я «целовался», не сосчитать, хотя ни разу в крупную аварию не попал, спасибо деве Марии, святому Христофору и отцу вседержителю, правильно? И каждую неделю, какой бы неудачной она ни была, я откладывал пять долларов ему на колледж. Еще когда он был молокососом. И чего ради? Чтобы в один прекрасный день он пришел домой и заявил, что президент Соединенных Штатов свинья. Вот паразит! Парень небось думает, что я свинья, хотя знает, скажи он такое, я мигом пересчитаю ему зубы. Вот вам и нынешняя молодежь. Я и говорю: «Чтоб я этого больше не слышал».

– Да, – сказал Джонни. Теперь мимо пробегали перелески. Слева было Карсоново болото. Они находились примерно в семи милях от Кливс Милс. Счетчик накинул еще десять центов.

Одна тонкая монетка, одна десятая доллара, эй‑эй‑эй.

– Можно спросить, чем промышляете?

– Работаю учителем в Кливсе.

– Да? Значит, вы понимаете, о чем я говорю. И все‑таки что за чертовщина происходит с этими детьми?

Просто они съели тухлую сосиску под названием Вьетнам и отравились. Ее продал им парень по имени Линдон Джонсон. Тогда они, знаете, пришли к другому парню и говорят: «Ради всего святого, мистер, нам чертовски скверно». А этот другой парень, Никсон, и отвечает: «Я знаю, как вам помочь. Съешьте еще несколько сосисок». Вот что произошло с американской молодежью.

– Не знаю, – ответил Джонни.

– Всю жизнь строишь планы, делаешь как лучше, – сказал таксист, и в голосе его на сей раз ощущалось какое‑то замешательство, оно продлится не очень долго, ибо ему осталось жить какую‑нибудь минуту. А Джонни, не зная этого, испытывал к нему жалость, сочувствовал его непонятливости.

Обними меня, милый, покрепче… ну давай не валяй дурака.

– И всегда ведь хочешь самого хорошего, а парень приходит домой с волосами до задницы и заявляет, что президент Соединенных Штатов свинья! Свинья! Ну не дрянь, я…

Берегись! – закричал Джонни.

Таксист повернулся к нему лицом – это было пухлое лицо члена Американского легиона, серьезное, сердитое и несчастное в отблесках приборной доски и внезапном свете приближающихся фар. Он быстро глянул вперед, но было уже поздно.

Иииисусе!

Впереди были две машины по обе стороны белой разделительной линии. «Мустанг» и «додж чарджер» перевалили через гребень холма. Джонни даже слышал завывание форсируемых двигателей. «Чарджер» надвигался прямо на них. Он даже не пытался свернуть, и таксист застыл за рулем.

Иииииии…

Джонни едва заметил, что слева промелькнул «мустанг». И тут же такси и «чарджер» столкнулись лоб в лоб, и Джонни почувствовал, как его поднимает вверх и отбрасывает в сторону. Боли не было, хотя он смутно сознавал, что зацепил ногами счетчик, да так, что сорвал его с кронштейна.

Звон бьющегося стекла. Громадный огненный язык полыхнул в ночи. Джонни пробил головой ветровое стекло. Все начало проваливаться в какую‑то дыру. Он ощущал только боль, смутную, приглушенную в плечах и руках, а тело его устремилось вслед за головой сквозь дыру в стекле. Он летел. Летел в октябрьскую тьму.

Промелькнула мысль: Умираю? Неужели конец?

Внутренний голос ответил: Да, вероятно.

Он летел. Все смешалось. Октябрьские звезды, разбросанные в ночи. Грохот взрывающегося бензина. Оранжевый свет. Затем темнота.

Его полет закончился глухим ударом и всплеском. Он почувствовал влажный холод, когда очутился в Карсоновом болоте, в двадцати пяти футах от того места, где «чарджер» и такси, сцепившись воедино, выплеснули в небо столб огня.

Темнота.

Сознание угасало.

И наконец, осталось лишь гигантское красно‑черное колесо, вращающееся в пустоте, в которой, возможно, плавают звезды, попытайте свое счастье, не повезет сейчас – повезет потом, эй‑эй‑эй. Колесо вращалось красно‑черное, вверх‑вниз, указатель щелкал по шпилькам, а он все пытался разглядеть, остановится ли стрелка на двойном зеро – цифре, приносящей выигрыш хозяину, одному лишь хозяину. Он пытался разглядеть, но колесо уже исчезло. Остались лишь мрак и эта всеобъемлющая пустота… Забвение.

Джонни Смит оставался в нем долго, очень долго.

Миновал 1971 год. Отшумели негритянские волнения на побережье Нью‑Гэмпшира, и с ростом банковских счетов смолк ропот местных предпринимателей. До смешного рано выдвинул свою кандидатуру в президенты никому не известный тип по имени Джордж Макговерн. Любой мало‑мальски разбирающийся в политике понимал, что кандидатом от демократии в 1972 году станет Эдмунд Маски, и кое‑кто даже считал, что ему ничего не стоит сбить с ног тролля из Сан‑Клементе[4]и положить его на обе лопатки.

В начале июня, перед самым роспуском школьников на летние каникулы, Сара в очередной раз встретила знакомого студента‑юриста. В хозяйственном магазине Дэя она покупала тостер, а он искал подарок к годовщине свадьбы родителей. Он спросил, не пойдет ли она с ним в кино, – в городе показывали новый фильм с Клинтом Иствудом «Грязный Гарри». Сара согласилась. И оба остались довольны. Уолтер Хэзлит отрастил бороду и уже не казался ей очень похожим на Джонни. По правде говоря, она уже почти забыла, каким был Джонни. Сара ясно видела его лицо лишь во сне: он стоял у Колеса удачи, хладнокровно наблюдая за вращением, будто оно слепо повиновалось ему, при этом глаза у Джонни, казалось, приобрели необычный и немного пугающий темно‑фиолетовый цвет.

Они с Уолтом стали часто встречаться. С ним было легко. Он ни на чем не настаивал – а если такое и случалось, то его требования возрастали столь постепенно, что это было почти незаметно. В октябре он предложил купить ей кольцо с бриллиантиком. Сара попросила два выходных на размышление. В субботу она поехала в «Ист‑Мэн медикэл сентр», получила в регистратуре специальный пропуск с красной каймой и прошла в отделение интенсивной терапии. Она сидела у кровати Джонни около часа. Осенний ветер завывал в темноте за окном, предвещая холод, снег и пору умирания. Прошел почти год – без шестнадцати дней – со времени ярмарки, Колеса и лобового столкновения у болота.

Она сидела, слушала завывание ветра и смотрела на Джонни. Повязки были сняты. На его лбу в полутора дюймах над правой бровью начинался шрам, зигзагом уходивший под волосы. В этом месте их тронула проседь, как у Коттона Хоуса – детектива восемьдесят седьмого полицейского участка[5]. Сара не обнаружила в Джонни никаких перемен, если не считать, что он сильно похудел. Перед ней крепко спал молодой человек, почти чужой.

Она наклонилась и слегка коснулась его губ, словно надеясь переиначить старую сказку, и вот сейчас ее поцелуй разбудит Джонни. Но он не просыпался.

Сара ушла, вернулась в свою квартирку в Визи, легла на кровать и заплакала, а за окном по темному миру бродил ветер, швыряя перед собой охапки желто‑красных листьев. В понедельник она сказала Уолту, что, если он и вправду хочет купить ей колечко с бриллиантом – самым что ни на есть маленьким, – она будет счастлива и с гордостью его наденет. Таким был 1971 год для Сары Брэкнелл.

В начале 1972 Эдмунд Маски расплакался во время страстной речи перед резиденцией человека, которого Санни Эллиман называл не иначе как «этот лысый холуй». Джордж Макговерн спутал все карты на предварительных выборах, и Лойб в своей газете радостно объявил, что жители Нью‑Гэмпшира не любят плакс. В июле Макговерн был избран кандидатом в президенты. В том же месяце Сара Брэкнелл стала Сарой Хэзлит. Они с Уолтом обвенчались в первой методистской церкви в Бангоре.

Менее чем в двух милях оттуда продолжал спать Джонни. Когда Уолт поцеловал Сару на глазах у всех родных и друзей, собравшихся на обряд бракосочетания, она вдруг с ужасом вспомнила о нем – Джонни, подумала она и увидела его таким, каким он был, когда зажегся свет, – наполовину Джекиль, наполовину злобный Хайд. На мгновение она застыла в руках Уолта, а затем все прошло. Было ли это воспоминание или видение – оно улетучилось.

После долгих размышлений и разговоров с Уолтом она пригласила родителей Джонни на свадьбу. Приехал один Герберт. На банкете она спросила, хорошо ли себя чувствует Вера.

Он оглянулся, увидел, что на какое‑то время они остались одни, и допил остатки виски с содовой. За последние полтора года он постарел лет на пять, подумала Сара. Волосы поредели. Морщины стали глубже. Очки он носил осторожно и застенчиво, как всякий, для кого они в новинку, из‑за слабых оптических стекол настороженно смотрели страдающие глаза.

– Нет… не совсем, Сара. По правде говоря, она в Вермонте. На ферме. Ждет конца света.

Чего?

Герберт рассказал ей, что полгода назад Вера начала переписываться с группой, состоящей примерно из десяти человек, – они называют себя Американским обществом последних дней. Заправляют там мистер и миссис Стонкерс из Расина, штат Висконсин. Стонкерсы утверждают, что, когда они отдыхали, их захватила летающая тарелка. Стонкерсов доставили на небеса, но не на созвездие Орион, а на похожую на Землю планету, которая вращается вокруг Арктура. Там они попали в общество ангелов и лицезрели рай. Стонкерсам сообщили, что последние дни уже наступают. Их сделали телепатами и вернули на Землю, чтобы они собрали немногих верующих – для первого, так сказать, челночного рейса на небо. И вот съехались десять человек, они купили ферму к северу от Сент‑Джонсбери и сидят там уже около семи недель в ожидании тарелки, которая прилетит и заберет их.

– Но это похоже… – начала Сара и тут же закрыла рот.

– Я знаю, на что это похоже, – сказал Герберт. – Похоже на сумасшествие. Местечко стоило им девять тысяч долларов. А там и нет‑то ничего, кроме развалившегося фермерского дома да двух акров никудышной земли. Вклад Веры составил семьсот долларов – это все, что она могла собрать. Остановить ее не было никакой возможности… Разве только посадить под замок. – Он помолчал, затем улыбнулся. – Не стоит об этом говорить на вашей свадьбе, Сара. У вас должно быть все отлично. Я знаю, что так будет.

Сара постаралась тоже улыбнуться:

– Спасибо, Герберт. А вы… Вы думаете, что она…

– Вернется? О да. Если к зиме не наступит конец света, я думаю, вернется.

– Ну, желаю вам самого наилучшего, – сказала Сара и обняла его.

На ферме в Вермонте не было отопления, и в конце октября, когда тарелка так и не прилетела, Вера вернулась домой. Тарелка не прибыла, сказала она, потому что они еще не готовы к встрече с ней – они еще не отринули все несущественное и грешное в своей жизни. Но она была в приподнятом настроении и воодушевлена. Во сне она получила знак. Ей, возможно, и не придется улететь в рай на летающей тарелке. Но у Веры все больше крепло убеждение: ее призвание состоит в том, чтобы руководить сыном, направлять его на путь истинный, когда он очнется от забытья.

Герберт встретил ее, приласкал – и жизнь продолжалась. Джонни находился в коматозном состоянии уже два года.

Это был сон, мелькнула у него догадка.

Он находился в темном, угрюмом месте – в каком‑то проходе. Потолок – такой высокий, что его не было видно, – терялся где‑то во мраке. Стены были из темной хромированной стали. Они расширялись кверху. Он был один, но до него, как будто издалека, доносился голос. Он знал этот голос, слышал эти слова… где‑то, когда‑то. Голос испугал его. Он стонал и обрывался, эхо билось о хромированные стальные стены, подобно оказавшейся в ловушке птице, которую он видел в детстве. Птица залетела в сарай c отцовскими инструментами и не знала, как оттуда выбраться. В панике она металась, отчаянно и тревожно пища, билась о стены до тех пор, пока не погибла. В голосе слышалась та же обреченность, что и в птичьем писке. Ему не суждено было выбраться отсюда.

– Всю жизнь строишь планы, делаешь как лучше, – стонал призрачный голос. – И всегда ведь хочешь самого хорошего, а парень приходит домой с волосами до задницы и заявляет, что президент Соединенных Штатов свинья. Свинья! Ну не дрянь, я…

Берегись, хотел сказать Джонни. Ему хотелось предостеречь голос, но Джонни был нем. Берегись чего? Он не знал. Он даже не знал с уверенностью, кто он, хотя смутно помнил, что когда‑то был то ли преподавателем, то ли проповедником.

Ииисусе! – вскрикнул далекий голос. Голос потерянный, обреченный, тонущий. – Иииииии…

Потом тишина. Вдали затихает эхо. Когда‑нибудь голос снова заговорит.

И вот это «когда‑нибудь» наступило – он не знал, сколько пришлось ждать, ибо время здесь не имело значения или смысла, – и он начал ощупью выбираться из прохода, откликаясь на зов (возможно, только мысленно), в надежде – как знать – что он вместе с обладателем голоса найдет выход, а может, просто желая утешить и получить такое же утешение в ответ.

Но голос удалялся и удалялся, становился все глуше и слабее (далеким и еле слышным), пока не превратился в отзвук эха. И совсем исчез. Теперь он остался один, двигаясь по мрачному и пустынному залу теней. Ему уже чудилось, что это не видение, не мираж и не сон – но все равно нечто необычное. Наверное, он попал в чистилище, в этот таинственный переход между миром живых и обителью мертвых. Но куда он шел?

К нему стали возвращаться образы. Тревожные образы. Они следовали вместе с ним, подобно духам, оказывались то сбоку, то впереди, то сзади, потом окружали его странным хороводом – оплетали тройным кольцом, касались его век колдовскими перстами… но было ли все это на самом деле? Он почти что видел их. Слышал приглушенные голоса чистилища. Там оказалось и колесо, беспрерывно вращавшееся в ночи, Колесо удачи, красное и черное, жизнь и смерть, замедляющее свой ход. На что же он поставил? Он не мог вспомнить, а надо бы: ведь от этого зависело само его существование. Туда или оттуда? Пан или пропал? Его девушке нехорошо. Ее нужно увезти домой.

Спустя какое‑то время проход стал светлеть. Поначалу он подумал, что это игра его воображения, своего рода сон во сне, если такое возможно, однако прошло еще сколько‑то времени, и просвет стал чересчур очевидным, чтобы его можно было приписать воображению. Все пережитое им в проходе стало меньше походить на сон. Стены раздвинулись, и он едва мог видеть их, а тусклая темнота сменилась мягкой туманно‑серой мутью, цветом сумерек в теплый и облачный мартовский день. И стало казаться, что он уже совсем не в проходе, а в комнате – почти в комнате, ибо пока отделен от нее тончайшей пленкой, чем‑то вроде плаценты, он походил на ребенка, ожидавшего рождения. Теперь он слышал другие голоса; не эхообразные, а монотонные и глухие, будто голоса безымянных богов, говорящих на неведомых языках. Понемногу голоса становились отчетливее, он уже почти понимал их разговор.

Время от времени Джонни открывал глаза (или ему казалось, что открывал), и наконец он увидел обладателей этих голосов – яркие, светящиеся, призрачные пятна, не имевшие поначалу лиц, иногда они двигались по комнате, иногда склонялись над ним. Он не подумал, что можно заговорить с ними, во всяком случае вначале. Он предположил, что это, может быть, какие‑то существа иного мира, а светлые пятна – ангелы.

Со временем и лица, подобно голосам, становились все отчетливее. Однажды он увидел мать, она наклонилась над ним и, попав в поле его зрения, медленно и грозно произнесла что‑то бессмысленное. В другой раз появился отец. Дейв Пелсен из школы. Медицинская сестра, которую он узнал: кажется, ее звали Мэри или, быть может, Мари?. Лица, голоса – все приближалось, сливалось в нечто единое.

И пришло что‑то еще: ощущение того, что он изменился. Это ощущение не нравилось Джонни. Он не доверял ему. Джонни считал, что любое изменение ни к чему хорошему не приведет. Оно предвещает, думал он, лишь печаль и плохие времена. Джонни вступил в темноту, обладая всем, теперь же он чувствовал, что выходит из нее, не имея абсолютно ничего, – разве только в нем появилось что‑то странное, незнакомое.

Сон кончался. Что бы это ни было, оно кончалось. Комната была теперь вполне реальна, почти осязаема. Голоса, лица…

Он собирался войти в комнату. И вдруг ему показалось, что он хочет только одного – повернуться и бежать, скрыться в этом темном проходе навсегда. Ничего хорошего его там не ожидало, но все же лучше уйти навечно, чем проникнуть в комнату и испытывать это новое ощущение печали и грядущей утраты.

Он обернулся и посмотрел назад – да, так и есть: в том месте, где стены комнаты становились цвета темного хрома, позади одного из стульев, незаметно для входящих и выходящих светлых фигур, комната превращалась в проход, уводивший, как он подозревал, в вечность. Там исчез тот, другой голос, голос…

Таксиста.

Да. Теперь он все вспомнил. Поездку на такси, водителя, поносившего сына за длинные волосы, за то, что тот считал Никсона свиньей. Затем свет четырех фар, двигавшихся по склону, – две пары фар по обе стороны белой линии. Столкновение. Никакой боли, лишь мысль о том, что ноги задели счетчик, да так сильно, что он сорвался с кронштейна. Затем холодная сырость, темный проход, а теперь это странное ощущение.

Выбирай, шептал внутренний голос. Выбирай, не то они выберут за тебя, они вырвут тебя из этого непонятного места, как врачи вынимают ребенка из утробы матери посредством кесарева сечения.

А затем к нему приблизилось лицо Сары – она находилась где‑то рядом, однако ее лицо было не таким ярким, как другие склоненные над ним лица. Она должна была быть где‑то здесь, встревоженная и испуганная. Теперь она почти принадлежала ему. Он это чувствовал. Он собирался просить ее руки.

Вернулось чувство беспокойства, более сильное, чем когда‑либо, и теперь оно было связано с Сарой. Но еще сильнее было желание обладать ею, и Джонни принял решение. Он повернулся спиной к темноте, а когда позже оглянулся, темнота исчезла; рядом со стулом – ничего, кроме гладкой белой стены комнаты, в которой он лежал. Вскоре он начал понимать, где находится, – конечно же, в больничной палате. Темный проход почти не остался в памяти, хотя и не забылся окончательно. Но более важным, более насущным было другое: он – Джон Смит, у него есть девушка по имени Сара Брэкнелл, и он попал в страшную автомобильную катастрофу. Наверное, ему повезло, раз он жив, и хорошо бы еще не превратиться в калеку. Возможно, его привезли в городскую больницу Кливс Милс, но скорее всего это «Ист‑Мэн медикэл сентр». Он чувствовал, что пролежал здесь долго – может, он находился без сознания целую неделю или дней десять. Пора возвращаться к жизни.

Пора возвращаться к жизни. Именно об этом думал Джонни, когда все стало на свои места и он открыл глаза.

Было 17 мая 1975 года. Его соседа по палате, мистера Старрета, давно уже выписали с наказом совершать прогулку в две мили ежедневно и следить за едой, чтоб уменьшить содержание холестерина. В другом конце палаты лежал старик, проводивший изнурительный пятнадцатый раунд схватки с чемпионом в тяжелом весе – раковой опухолью. Он спал, усыпленный морфием. Больше в палате никого не было. 3.15 пополудни. Экран телевизора светился зеленоватым светом.

– Вот и я, – просипел Джонни, ни к кому не обращаясь. Его поразила слабость собственного голоса. В палате не было календаря, и он не мог знать, что отсутствовал четыре с половиной года.

Минут через сорок вошла сестра. Приблизилась к старику, сменила капельницу, заглянула в туалет и вышла оттуда с голубым кувшином из пластика. Полила цветы старика. Возле его кровати было с полдюжины букетов и много открыток с пожеланиями выздоровления, стоявших для обозрения на столике и на подоконнике. Джонни наблюдал, как она ухаживала за стариком, но не испытывал никакого желания еще раз заговорить.

Сестра отнесла кувшин на место и подошла к койке Джонни. Собирается перевернуть подушки, подумал он. На какое‑то мгновение их взгляды встретились, но в ее глазах ничто не дрогнуло. Она не знает, что я проснулся. Глаза у меня были открыты и раньше. Для нее это ничего не значит.

Она подложила руку ему под шею. Рука была прохладная и успокаивающая, и в этот миг Джонни узнал, что у нее трое детей и что у младшего почти ослеп один глаз год назад, в День независимости. Несчастный случай во время фейерверка. Мальчика зовут Марк.

Она приподняла голову Джонни, перевернула подушку и уложила его вновь. Сестра уже стала отворачиваться, одернув нейлоновый халат, но затем, озадаченная, оглянулась. Очевидно, до нее дошло, что в глазах больного появилось нечто новое. Что‑то такое, чего раньше не было.

Она задумчиво посмотрела на Джонни, уже снова почти отвернулась, когда он сказал:

– Привет, Мари.

Она застыла, внезапно зубы ее резко клацнули. Она прижала руку к груди, чуть ниже горла. Там висело маленькое золотое распятие.

– О боже, – сказала она. – Вы не спите. То‑то я подумала, что вы сегодня иначе выглядите. А как вы узнали мое имя?

– Должно быть, слышал его. – Говорить было тяжело, ужасно тяжело. Пересохший язык едва ворочался.

Она кивнула.

– Вы уже давно приходите в себя. Я, пожалуй, спущусь в дежурку и позову доктора Брауна или доктора Вейзака. Они обрадуются, что вы проснулись… – На какое‑то мгновение сестра задержалась, глядя на него с таким откровенным любопытством, что ему стало не по себе.

– Что, у меня третий глаз вырос? – спросил он.

Она нервно хихикнула:

– Нет… конечно, нет. Извините.

Его взгляд остановился на ближайшем подоконнике и придвинутом к нему столике. На подоконнике – большая фиалка и изображение Иисуса Христа – подобного рода картинки с Христом любила его мать, на них Христос выглядел так, будто готов сражаться за команду «Нью‑йоркские янки» или участвовать в каком‑нибудь легкоатлетическом соревновании. Но картинка была… пожелтевшей. Пожелтевшая, и уголки загибаются. Внезапно им овладел удушающий страх, будто на него накинули одеяло.

– Сестра! – позвал он. – Сестра!

Она обернулась уже в дверях.

– А где мои открытки с пожеланиями выздоровления? – Ему вдруг стало трудно дышать. – У соседа вон есть… неужели никто не присылал мне открыток?

Она улыбнулась, но улыбка была деланной. Как у человека, который что‑то скрывает. Джонни вдруг захотелось, чтобы она подошла к койке. Тогда он протянет руку и дотронется до нее. А если дотронется, то узнает все, что она скрывает.

– Я позову доктора, – проговорила сестра и вышла, прежде чем он успел что‑то сказать. Он испуганно и растерянно взглянул на фиалку, на выцветшую картинку с Иисусом. И вскоре снова погрузился в сон.

– Он не спал, – сказала Мари Мишо. – И говорил связно.

– Хорошо, – ответил доктор Браун. – Я вам верю. Если раз проснулся, проснется опять. Скорее всего. Зависит от…

Джонни застонал. Открыл глаза. Незрячие, наполовину закатившиеся. Но вот он вроде бы увидел Мари, и затем его взгляд сфокусировался. Он слегка улыбнулся. Но лицо оставалось угасшим, будто проснулись лишь глаза, а все остальное в нем спало. Ей вдруг показалось, что он смотрит не на нее, а в нее.

– Думаю, с ним все будет в порядке, – сказал Джонни. – Как только они очистят поврежденную роговицу, глаз станет как новый. Должен стать.

Мари от неожиданности открыла рот, Браун посмотрел на нее вопросительно:

– О чем он?

– Он говорит о моем сыне, – прошептала она. – О Марке.

– Нет, – сказал Браун. – Он разговаривает во сне, вот и все. Не делайте из мухи слона, сестра.

– Да. Хорошо. Но ведь он сейчас не спит, правда?

– Мари? – позвал Джонни. Он попробовал улыбнуться. – Я, кажется, вздремнул?

– Да, – сказал Браун. – Вы разговаривали во сне. Заставили Мари побегать. Вы что‑нибудь видели во сне?

– Н‑нет… что‑то не помню. Что я говорил? Кто вы?

– Меня зовут доктор Джеймс Браун. Как негритянского певца. Только я невропатолог. Вы сказали: «Думаю, с ним будет все в порядке, как только они очистят поврежденную роговую оболочку». Кажется так, сестра?

– Моему сыну собираются делать такую операцию, – сказала Мари. – Моему мальчику, Марку.

– Я ничего не помню, – сказал Джонни. – Должно быть, я спал. – Он посмотрел на Брауна. Глаза его стали ясные и испуганные. – Я не могу поднять руки. Я парализован?

– Нет. Попробуйте пошевелить пальцами.

Джонни попробовал. Пальцы двигались. Он улыбнулся.

– Прекрасно, – сказал Браун. – Скажите ваше имя.

– Джон Смит.

– А ваше второе имя?

– У меня его нет.

– Вот и чудесно, да и кому оно нужно? Сестра, спуститесь в дежурную и узнайте, кто завтра работает в отделении неврологии. Я бы хотел провести ряд обследований мистера Смита.

– Хорошо, доктор.

– И позвоните‑ка Сэму Вейзаку. Он дома или играет в гольф.

– Хорошо, доктор.

– И, пожалуйста, никаких репортеров… бога ради! – Браун улыбался, но голос его звучал серьезно.

– Нет, конечно, нет. – Она ушла, слегка поскрипывая белыми туфельками. С ее мальчиком будет все в порядке, подумал Джонни. Нужно обязательно ей сказать.

– Доктор Браун, – сказал он, – где мои открытки с пожеланиями выздоровления? Неужели никто не присылал?

– Еще несколько вопросов, – сказал мягко доктор Браун. – Вы помните имя матери?

– Конечно, помню. Вера.

– А ее девичья фамилия?

– Нейсон.

– Имя вашего отца?

– Герберт. А почему вы сказали ей насчет репортеров?

– Ваш почтовый адрес?

– РФД 1, Паунал, – быстро сказал Джонни и остановился. По его лицу скользнула улыбка, растерянная и какая‑то смешная, – то есть… сейчас я, конечно, живу в Кливс Милс, Норт, Главная улица, 110. Какого черта я назвал вам адрес родителей? Я не живу там с восемнадцати лет.

– А сколько вам сейчас?

– Посмотрите в моих правах, – сказал Джонни. – Я хочу знать, почему у меня нет открыток. И вообще, сколько я пробыл в больнице? И какая это больница?

– Это «Ист‑Мэн медикэл сентр». Что касается ваших вопросов, то дайте мне только…

Браун сидел возле постели на стуле, который он взял в углу – в том самом углу, где Джонни видел однажды уходящий вдаль проход. Врач делал пометки в тетради ручкой, какой Джонни никогда не видел. Толстый пластмассовый корпус голубого цвета и волокнистый наконечник. И была похожа на нечто среднее между автоматической и шариковой ручкой.

При взгляде на нее к Джонни вернулось смутное ощущение ужаса, и он бессознательно схватил вдруг рукой левую ладонь доктора Брауна. Рука Джонни повиновалась с трудом, будто к ней были привязаны шестидесятифунтовые гири – ниже и выше локтя. Слабыми пальцами он обхватил ладонь доктора и потянул к себе. Странная ручка прочертила толстую голубую линию через весь лист.

Браун взглянул на него с любопытством. Затем лицо его побледнело. Из глаз исчез жгучий интерес, теперь их затуманил страх. Он отдернул свою руку – у Джонни не было сил удержать ее, – и по лицу доктора пробежала тень отвращения, как если бы он прикоснулся к прокаженному.

Затем это чувство прошло, остались лишь удивление и замешательство.

– Зачем вы так сделали, мистер Смит?..

Голос его дрогнул. Застывшее лицо Джонни выражало понимание. На доктора смотрели глаза человека, который увидел за неясно мелькающими тенями что‑то страшное, настолько страшное, что невозможно ни описать, ни назвать. Но оно было. И нуждалось в определении.

Пятьдесят пять месяцев? – хрипло спросил Джонни. – Чуть не пять лет? О господи. Это невозможно.

– Мистер Смит, – в полном смятении сказал Браун. – Пожалуйста, вам нельзя волноваться…

Джонни немного приподнялся и рухнул без сил, лицо его блестело от пота. Взгляд беспомощно блуждал.

– Мне двадцать семь? – бормотал он. – Двадцать семь. О господи.

Браун шумно проглотил слюну. Когда Смит схватил его за руку, ему стало не по себе; ощущение было сильное, как когда‑то в детстве; на память пришла отвратительная сцена. Брауну вспомнился пикник за городом, ему было лет семь или восемь; он присел и сунул руку во что‑то теплое и скользкое. Присмотревшись, он увидел, что это червивые остатки сурка, который пролежал под лавровым кустом весь жаркий август. Он закричал тогда и готов был закричать сейчас, однако это воспоминание исчезло, улетучилось, а на смену ему вдруг пришел вопрос: Откуда он узнал? Он прикоснулся ко мне и сразу же узнал.

Но двадцать лет научной работы дали себя знать, и Браун выкинул эту чепуху из головы. Известно немало случаев с коматозными больными, которые, проснувшись, знают многое из того, что происходило вокруг них, пока они спали. Как и многое другое, при коме это зависит от степени заболевания. Джонни Смит никогда не был «пропащим» пациентом, его электроэнцефалограмма никогда не показывала безнадежную прямую, в противном случае Браун не разговаривал бы с ним сейчас. Иногда вид коматозных больных обманчив. Со стороны кажется, что они полностью отключились, однако их органы чувств продолжают функционировать, только в более слабом, замедленном режиме. И конечно же, здесь был именно такой случай.

Вернулась Мари Мишо.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: