double arrow

Заключение. Я исходила из материала наблюдений над женщинами, страдающими кожными заболеваниями, и анализа женщины


Я исходила из материала наблюдений над женщинами, страдающими кожными заболеваниями, и анализа женщины, перенесшей экзему в младенчестве. Пациентка, перенесшая экзему, имела продолжительный опыт физически успокаивающей материнской ласки, в результате чего симбиотическая фаза ее отношений с матерью чрезмерно затянулась. Моей первой целью было показать, что довербальная травма от младенческой экземы сказывается не только в фундаментальном нарушении отношений мать-дитя, но и в повторных попытках вновь достичь контакта с архаичным объектом, с которым и был пережит первичный опыт телесного успокоения. Это страстное желание проходит, по-видимому, через весь жизненный цикл, и вплетается в каждые новые взаимоотношения. Надежда пациентки—интегрироваться с этим объектом и его успокаивающей ролью — каждый раз оживает вновь, но затем она отказывается от нее. Первичный страх утраты Собственного Я — сильная угроза нормальному течению процесса индивидуализации.

Во-вторых, я пыталась показать, что по-человечески понятное разочарование матери внешностью своего ребенка зарождает у того базальную нарциссическую уязвленность, которая мало меняется в последующем, даже несмотря на реальные успехи взрослой жизни. Ранний образ Собственного Я закрепляется и остается неизменным в Истинном Я. Случается, что болезненные отклонения в ранних отношениях с матерью не восполняются, и женщина переживает эту свою беду вновь и вновь на каждом переходном этапе жизненного цикла, несмотря на обогащающую реальность продолжительных взаимоотношений с мужчиной, несмотря даже на глубокую эмоциональную зрелость, принесенную материнством и позволившую воспитать нормальных детей.

Пациентки, в истории которых сочетаются оба таких условия, как адаптация к материнской неспособности понять и выдержать их эмоциональный голод и наличие в раннем детстве длительного периода телесного успокаивания, находят альтернативные средства общения. Они узнают, в результате, как можно перевести психическое страдание на язык видимого телесного недуга и тем самым пробудить к себе внимание и заботу. Так происходит «обучение» тому, как в дальнейшем обходить психическую сторону нестерпимого страдания. Отсюда следует, что всякий раз, когда женщина-врач лечит женщину-пациентку в больничной обстановке, тем самым она восстанавливает первичный успокаивающий контакт матери и младенца.

Аналитическая обстановка, где физический контакт отсутствует, становится особо фрустрирующей для таких пациенток. Их нарциссические проблемы, связанные с нарушением понятия о Собственном Я, и их чрезвычайная чувствительность к объектным отношениям делают для них трудновыносимыми чувства, принадлежащие как переносу, так и контрпереносу. Перенос пациентки показывает нам и страстное регрессивное желание, чтобы ее обняли и успокоили, и противостоящий ему сильный страх перед эмоциональной близостью, так как при такой близости оживает и первичная тревога — быть полностью поглощенной и утратить Собственное Я. Дети, чья младенческая экзема оттолкнула их матерей, испытывают страшный стыд и впоследствии относятся к анализу как к ситуации, где этот стыд возможно придется пережить опять. Поэтому аналитика они воспринимают не только как вмещающую их кожу, защищающую их от дезинтеграции, но и как непрошеного пришельца, который вторгается в их полный боли внутренний мир. Раскол Эго защищает истинные чувства пациентки от психического обнажения, даже перед самой собой, и их заменяют суррогаты соглашательства и имитации. Тем не менее, чувства переносимые на аналитика остаются сильными, и пациентка, чтобы спастись от них, может прибегнуть к отыгрыванию.




Чувства, принадлежащие контрпереносу, могут быть столь же сильны. Эти пациентки проверяют аналитика на выносливость не только к первичным агрессивным чувствам, которые пациентка проецирует на нее, но и к ее собственному раздражению, поднимающемуся против пациентки. Они могут быть требовательными и назойливыми, при малой способности сдерживаться или заботиться об объекте, который несет им успокоение. В диадной ситуации они почти всегда хотят оставаться младенцем. Физическая способность женщины-аналитика быть матерью, видимо, хорошо подходит для переноса первичных ощущений, восходящих к частичной материнской депривации пациентки. Такие пациентки требуют большого терпения от аналитика, но одновременно пробуждают и желание облегчить и успокоить их боль. Они утомляют, а их цепкая наблюдательность и повышенная чувствительность к аналитику требуют равно чуткого отслеживания своих ощущений контрпереноса. Такие пациентки — всегда вызов, так как они возбуждают тревогу и замешательство у аналитика до тех пор, пока не удастся выявить первичную природу тех или иных нарушений по тончайшему оттенку взаимодействия в аналитической ситуации. Но как только лечебный союз прошел проверку на прочность, эти пациентки могут, в конце концов, завершить выполнение своей психической задачи по отреагированию Винникоттовской «первичной агонии». Вербализация длительно вытесняемых аффектов, таких как сильное раздражение и гнев, может у них облегчиться, и тогда будут отброшены регрессия и соматизация. Несмотря на все вышеизложенное, психическая боль этих пациенток очень реальна, как и их надежда, что аналитик проникнет во внутреннюю жизнь и поймет их, и они смогут начать сначала процесс своей индивидуализации, с истинным отделением от матери.



Глава 2
Психоаналитический диалог: перенос и контрперенос

Статья из серии «Психоанализ в Британии», 1984—1989 гг.,
ежегодно представляемая в Британское психоаналитическое общество.

Аналитики, принадлежащие к Британскому психоаналитическому обществу, в наше время делают особый акцент, как в своей клинической практике, так и в преподавательской работе, на важности наблюдения, понимания и интерпретаций явлений переноса и контрпереноса; иными словами, они призывают внимательно отслеживать эмоциональные и аффективные отношения двух людей, вовлеченных в процесс психоанализа: аналитика и анализируемого. Эти взаимоотношения можно характеризовать как напряженные и непрерывно развивающиеся, и каждый из участников привносит в них свой прошлый жизненный опыт, сознательные и бессознательные чувства, надежды и желания, равно как и свою жизненную ситуацию вне анализа в настоящем. Конечно, то же самое можно сказать и о любой паре, вовлеченной в тесные систематические отношения. Однако особые рамки аналитического пространства, условия, которые выставляет аналитик для облегчения терапевтической проработки проблем пациентки — все это делает аналитические отношения весьма специфическими. Аналитик приглашает пациентку войти с ней в глубокие межличностные отношения и одновременно как бы навязывает фрустрацию от отсутствия нормального телесного контакта, телесного общения и телесного удовлетворения. Она предлагает пациентке выставить себя напоказ, а сама уходит в тень, для полного выявления чувств пациентки к важнейшим фигурам ее прошлого и настоящего, которые она проецирует на аналитика. При переносе эти люди фактически оживают и воспринимаются почти как реальные лица. Фрейд (1912) отмечал, что аналитический процесс не создает перенос, но обнажает его. Таким образом, в нашей повседневной работе и аналитик, и пациентка имеют дело, причем очень интенсивно, с самыми могущественными человеческими страстями. Нелегкий компромисс, на который каждый человек должен пойти ради примирения своих и чужих интересов, приходится находить здесь снова и снова. Каждый ребенок встречает мощное противодействие своему здоровому стремлению — вырасти в самостоятельную личность, достичь сексуальной свободы, которую несет физическая и психическая зрелость, и прийти к позитивной стороне амбивалентности, и это противодействие толкает его к уютной регрессии, к неспособности отделиться от первоначальных объектов и ненависти к ним за свое положение узника, реальное или воображаемое. Сегодня мы понимаем, что детские и подростковые конфликты и аффективный ответ на них легко просыпаются в обоих — в аналитике и в пациенте,— потому что теперь мы видим в анализе двух участников и двусторонний процесс, хотя Фрейд и не рассматривал анализ с такой точки зрения. И аналитик, и пациент не свободны от обычных человеческих слабостей и идут общей тропой духовного развития.

Таким образом, моя нынешняя тема продиктована клинической практикой психоанализа. Но рассматривая психоанализ как отношения двух людей, мы затруднимся в выборе точных определений, так как каждый аналитик и каждый анализируемый будут переживать перенос и контрперенос по-своему.

Обратимся поэтому к истокам. В «Автобиографических очерках» (1935) Фрейд писал:

«Перенос — универсальное явление человеческого сознания и фактически главенствует в любых отношениях человека с его окружением».

В 1895 году Фрейд уже знал о явлении переноса и рассматривал его тогда как источник сопротивления аналитическому процессу. Но в 1909 году он уже отмечал:

«Перенос возникает спонтанно во всех человеческих отношениях точно так же, как и в отношениях пациента и врача».

В это время Фрейд определял перенос как прямые аллюзии пациента на личность аналитика и говорил о легко определяемых смещениях на аналитика.

По мере увеличения клинического опыта многие аналитики стали считать перенос скорее важнейшим средством понимания психической реальности пациента, чем изначальным сопротивлением, как полагал Фрейд. Позднее аналитики определяли перенос достаточно широко. Гринсон писал в 1965 году:

«Перенос — это переживание ощущений, влечений, установок, фантазий и защит по отношению к человеку из настоящего времени, которые не подходят к этому человеку и являются повторением и смещением реакций, происходящих из отношений к значимым лицам из раннего детства».

Он неустанно подчеркивал, что, для того чтобы какую-либо реакцию можно было считать реакцией переноса, она должна быть повторением прошлого и должна быть неподходящей к настоящему. Вилли Хоффер (1956), блестящий обучающий аналитик из Британского Общества, писал в 1956 году, что термин «перенос» подчеркивает влияние детства на нашу жизнь в целом. Таким образом, этот термин относится только к тем случаям, когда люди в своих контактах с объектами (при этом контакты могут быть реальными или воображаемыми, позитивными, негативными или амбивалентными) переносят на эти объекты свои воспоминания о предыдущих значимых переживаниях и таким образом как бы изменяют реальность своих объектов, наделяют их качествами из прошлого, судят о них и пытаются использовать их в соответствии со своим собственным прошлым. Гринсон, Хоффер и многие другие аналитики, особенно Филлис Гринэйкр (1954), тем самым подчеркивали важность младенческих переживаний, основа которых — отношения мать-дитя.

Психоаналитическая научно-исследовательская деятельность расширила наше понимание сложностей человеческого развития. Хотя прошлое, бесспорно, не может не влиять на настоящее и будущее, многие аналитики в наше время признают важность психических изменений, происходящих с каждым человеком по мере восхождения к зрелости по ступеням жизненного цикла, таким как подростковый возраст, материнство-отцовство и затем — старение. Ибо во время аналитической сессии пациентка в своем отношении к аналитику может проявить инфантильные чувства и аффекты, связанные с объектными отношениями детства; на той же сессии она может перескочить на более позднюю стадию развития и пережить заново чувства, аффекты и объектные отношения подросткового возраста, а аналитик должен внимательно следить за изменениями, которые постоянно происходят в течение часа. Расширение понятия «перенос» привело многих аналитиков к тому, чтобы интерпретировать все, что скажет или сделает пациентка в течение часа, как проявления исключительно переноса. Иначе говоря, весь материал пациентки выражает сознательное или бессознательное возрождение в настоящем инфантильного прошлого пациентки и его аффективных компонентов. Я вовсе не разделяю этого взгляда, ибо он ставит личность аналитика вне принципа реальности пациентки и позволяет аналитику отмахнуться от необходимого для нее пристального самонаблюдения и самоизучения. Мы всегда должны помнить, что пациентка точно так же внимательно наблюдает за своим аналитиком и может прекрасно видеть перемены ее настроения и чувств. И естественно, что любые перемены в жизненной ситуации обеих также влияют на ход сессии. Мы, конечно, все знакомы с пациентками, которые используют в качестве защиты проекцию и экстернализацию. Входя в комнату, такая пациентка говорит: «Как вы суровы сегодня. Даже не улыбнетесь». Большинство аналитиков воспримет это как проекцию собственного состояния пациентки на нее: ведь она-то как раз настроена весело. Однако на мой взгляд, если пациентка точно подметила, что аналитик подавлена или расстроена, для последней очень важно с осторожностью признаться в этом, так как ее запирательство подкрепит инфантильную ситуацию пациентки — не доверять своим чувствам и своему восприятию родителей. Я считаю, что понимание аналитиком особенностей восприятия пациентки — гораздо более трудная процедура, чем интерпретация ее проекций на аналитика, иными словами, аналитик не должна быть уверена, что пациентка использует ее только как вместилище собственных нестерпимых переживаний. Одушевленное вместилище, будь то аналитик или родитель, никогда не нейтрально, и изучение своих собственных проекций должно быть для аналитика частью ее поиска реальности.

А сейчас я хочу вернуться к теме контрпереноса, то есть к отслеживанию и признанию аналитиком ее собственных бессознательных аффективных реакций на свою пациентку и ее сообщения. Можно сказать, что для большинства аналитиков Британского Общества использование контрпереноса стало одним из главных технических средств в их нынешней практике. В 1912 Фрейд провозгласил, что аналитик обязан вести себя «...как хирург, который отодвигает в сторону все свои чувства, включая жалость, и сосредоточивается на одной единственной цели — провести операцию как можно лучше».

В прошлом многие аналитики рассматривали свой эмоциональный ответ пациенту как патологическое явление, которому следует сопротивляться, а не как драгоценную грань аналитических отношений, облегчающую понимание пациента.

Обучающий аналитик Британского Общества Паула Хайманн (1950) в своей основополагающей работе привлекла внимание к позитивным аспектам использования контрпереноса:

«Я утверждаю, что эмоциональный ответ аналитика своему пациенту в аналитической ситуации представляет собой важнейшее орудие его работы».

Она постулировала, что рассматривать восприимчивость аналитика к чувствам как невротическую черту или недостаток подготовленности означает лишать аналитика важного источника информации, особенно в том, что касается довербального опыта пациента.

Эту тему подхватили и развили другие аналитики Британского Общества, в особенности Перл Кинг в 1978 году. Она пересмотрела прежний взгляд на аффективный ответ аналитика пациенту:

«Истинное понимание явления переноса включает не только знание того, кого или что представляет собой аналитик для пациента, но также и того, какие аффекты этот человек или объект из прошлого по мнению пациента испытывали по отношению к нему, равно как и тех аффектов, которые сам пациент испытывал по отношению к значимым фигурам из его прошлого, особенно в младенчестве и раннем детстве». Она настойчиво подчеркивает, что аналитику важно определить для самой себя, какие аспекты родителей пациентки вновь оживают для нее в данный момент при переносе и переносятся ею на аналитика. Проживает она аналитический час с матерью в депрессии или с матерью любящей? П.Кинг еще более резко подчеркивает, что важно делать различие между контрпереносом как патологическим явлением, о чем говорилось выше, и аффективным ответом аналитика на сообщения пациента и на различные формы его переноса. Она определяет аффективный ответ аналитика, как то, что «...он осознает у себя чувства и настроения, которые не имеют отношения к его личной жизни; он может даже ощутить их чуждыми своему нормальному способу реагирования, но поместив их в контекст материала пациента и аналитической обстановки, он увидит, что они освещают те явления переноса, которые находятся в данный момент в процессе сознательного или бессознательного выражения пациентом, и придают им смысл».

Мой личный опыт отслеживания своего аффективного ответа на материал моих пациентов и супервизорская работа с кандидатами в аналитики привели меня к убеждению, что мы должны также осознавать тонкие различия в самом аффективном ответе, то есть отличать нашу идентификацию с пациенткой от эмпатии (сочувствия) ей, а также осознавать, что мы проецируем на пациентку, а что пациентка проецирует на аналитика. Это очень тонкая, очень сложная задача!

Важная задача супервизорства, как я ее понимаю,— помочь будущему специалисту научиться видеть свой собственный вклад в терапевтическое взаимодействие, возникающий в результате переноса на нее чувств пациентки. Всегда гораздо легче сделать заключение: «Это не обо мне она говорит — перед ней ее родители», чем принять, что это вполне можешь быть ты сама, что пациентка точно восприняла какую-то сторону твоей личности, например твои собственные моральные установки по отношению к сексуальности и твое отношение к каким-то сторонам ее поведения, и что эти установки ты должна у себя признать и проработать. Сколь сильно ни желали бы мы оставаться в нейтральной позиции, которую отстаивал Фрейд, я думаю, что в плане нашего личного опыта мы должны признать, что мы не нейтральные складские помещения и что нам постоянно нужно осознавать границу между чувствами и установками наших пациенток и нашими собственными. Другими словами, аналитик должна остерегаться, что, чрезмерно идентифицировавшись с пациенткой, она начнет проецировать на нее свои собственные проблемы.

А теперь я хочу проиллюстрировать очерченные мной вопросы клиническими примерами, взятыми как из моей практики терапевта и дерматолога, так и из моего опыта работы психоаналитика. Я расскажу и о своих клинических наблюдениях в качестве супервизора кандидатов в аналитики.

***

Когда я работала дерматологом в женской больнице, то замечала, что у некоторых пациенток с серьезными кожными заболеваниями изолированное применение традиционных медицинских препаратов оказывается неэффективным, но зачастую им можно помочь, если попытаться дополнительно вникнуть в их житейские проблемы. Я пришла к выводу, что они воспринимают больницу как первичное материнское окружение, где могут выразить перенесенные чувства и вызвать соответствующий ответ у женщин-врачей. Это согласуется с наблюдением Фрейда, что перенос находит выражение в любых отношениях пациент-врач. Пациентки благополучно регрессировали к инфантильной ситуации и добывали себе материнскую ласку в первичной форме: другая женщина, словно заботливая мать, успокаивала их прикосновением и сочувствием. Таким образом, бессознательный перенос и контрперенос сопровождался взаимодействием женщины-пациентки и женщины-врача, и его основой служил предыдущий опыт базального доверия пациентки к значимому объекту из ее прошлого.

Однако грубая реальность жизни и особенно реалии европейской жизни во время последней войны, никак не могли быть тем окружением, в котором у ребенка легко формируется базальное доверие к родителям и другим людям. В то время меня попросили посмотреть одну беженку, которая выглядела как маленький ребенок, и в свои пятнадцать лет не была ни девушкой, ни даже подростком. Она говорила на каком-то славянском диалекте, который никто, включая меня, не мог понять, и была подвержена неконтролируемым приступам словоизвержения, во время которых баррикадировалась в своей комнате и не позволяла никому находиться рядом. Ее старая тетка, которая спасла ее и вывезла в Англию, была изумлена этим парадоксальным отношением ребенка к проявлениям доброты. Когда мы встретились и девочка увидела меня, она немедленно успокоилась и позволила мне сделать ей прививки и другие болезненные процедуры, необходимые для ребенка-беженца. Она очень привязалась ко мне, и я часто встречала ее у своего дома, где она ждала меня, чтобы обменяться улыбкой и парой слов, когда она заговорила по-английски. Она никогда не говорила со мной о своем прошлом, но ее поведение красноречиво говорило о том, что ей необходимо молчать о нем, и я не расспрашивала ее.

Она рано вышла замуж и, хотя они уехали из Лондона в пригород, всегда приводила ко мне детей, словно я была ее доброй и гостеприимной — но тайной — матерью. Когда ее последнему ребенку исполнилось столько, сколько было ей самой в тот период, когда мы познакомились, моя пациентка вновь пришла ко мне в глубоком расстройстве. К тому времени я стала аналитиком, и она просила меня о лечении: она больше не могла отрицать свою боль и свое прошлое. Тогда она рассказала мне, что когда немцы ворвались в ее страну, отец спрятал ее и ее мать за юродом в деревне, а сам ушел в партизаны. Их укрыла семья крестьян, чья дочь привязалась к шумной, непослушной девочке. Потом мать случайно обнаружили и застрелили нацисты. Ребенка спрятали под кроватью, но она слышала выстрел и видела на следующий день труп матери. Хозяева продолжали прятать се у себя, потому что их дочь любила девочку. Немцы поверили, что это их младшая дочь. Она стала молчаливой и покорной, зная, что, если будет кричать и капризничать, как раньше, это приведет ее к гибели. В процессе психоаналитических сессий мы с ней поняли, что ее неадекватное поведение со спасительницей-теткой было отреагированием всего, что накопилось отщепленного и вытесненного, пока она жила в семье своих первых спасителей. Как же я была поражена, когда она принесла фотографию своей покойной матери: я увидела по ее внешности, что она вполне могла бы быть членом моей семьи. Мы поняли, что мое легкое внешнее сходство с ее матерью немедленно вызвало у нее все те чувства, которые она так сильно желала испытывать. Наслаждение от материнской заботы и ласки повторилось, и она заново пережила его в настоящем при переносе. Ее привязанность ко мне в свою очередь стимулировала материнскую, заботливую грань моего контрпереноса, позволяя мне отвечать на ее скрытое желание и удовлетворять его при медицинском уходе за ней.

Непосредственные наблюдения аспектов взаимодействия пациент-врач и их связей с изначальной ситуацией пациента во младенчестве стали понятней для меня во время моей кандидатской подготовки в Британском Обществе, и впоследствии мой опыт отношений пациент-аналитик позволил мне видеть все это еще отчетливей.

Я бы хотела проиллюстрировать это одним поразительным эпизодом из анализа одной из моих первых пациенток, которая была последним ребенком в большой семье. Она относилась к анализу очень серьезно — как и я, конечно же,— но все-таки чего-то в наших отношениях не хватало. Она была ужасно многословна и ассоциировала изо всех сил, хотя и в довольно зажатой манере, и во время сессий я постоянно чувствовала, что, несмотря на усилия обеих сторон, она присутствует лишь физически, но на более глубоком уровне — отсутствует.

После нескольких лет анализа ее поведение вдруг изменилось поразительным образом. Болтливость внезапно сменилась уходом в полное молчание. Надо сказать, что кушетка у меня в консультации расположена в эркере, так что солнечный свет льется на лежащего со всех сторон, и он может рассматривать узор из ветвей за окном. Пациентка молчала, но к тому времени я уже знала, что и мне следует молчать. Сперва ее молчание казалось очень мирным. Так продолжалось десять дней, пока пациентка не начала проявлять признаки беспокойства и я тоже стала ощущать беспокойство во время молчания. Казалось, что мои мысли занимает шекспировский «Макбет», в голову мне лезли строчки из этой пьесы, которую я изучала студенткой, а теперь изучал мой сын. Я чувствовала себя виноватой за то, что отвлекаюсь на «Макбета» от пациентки, пока меня не осенило, что в ушах у меня настойчиво звучит все та же строчка: «Из чрева матери моей я извлечен на свет до срока». Глядя на пациентку, спокойно лежащую на кушетке, окруженной стеклом, я не могла уже не спросить ее, не была ли она помещена в инкубатор после рождения. Она ответила немедленно, сообщив то, чего она не могла помнить сама, но о чем ей рассказывали. Она родилась недоношенной и провела месяц в инкубаторе, прежде чем матери разрешили забрать ее домой. Используя рассредоточенное внимание, которое приносит на сессию каждый аналитик, я смогла достать тот слой, который сама пациентка не могла вербализовать, и тогда стало ясно, что же именно было упущено в отношениях матери и младенца, упущено и, возможно, не восстановлено: та ранняя связь, в которой они еще предстают единым целым. Таким образом, перенос и контрперенос воспроизвели определенную сторону невербальной проблемы матери и младенца в вербальной форме, хотя и молча. То, что я рассматривала сперва как патологический контрперенос в ответ на молчаливые сообщения моей пациентки, на самом деле было проявлением эмпатии, которая уже создалась к тому времени и существовала между нами и позволила мне вербализовать для нее то, что она не могла вербализовать сама.

Для контраста я приведу клинический эпизод из моего супервизорства над опытным врачом (женщиной), лечащей молодую пациентку. У врача был единственный ребенок — дочь, с которой, когда та была маленькой, она жила раздельно. Мать получила возможность встречаться с дочерью, когда та была уже подростком и затем взрослой, и хотя отсутствие отношений с дочерью-ребенком оставило свой след в жизни матери, она была рада вновь установить их с красивым и талантливым взрослым человеком. Она идеализировала свою дочь и старалась не замечать признаков душевного неблагополучия в ее поведении. Так совпало, что пациентка врача приехала из той же страны, где жила ее дочь, и была одного с ней возраста. Пациентка подавала себя как красивую и преуспевающую молодую женщину, и врач разделила ее мнение о себе, хотя лично я как супервизор не видела тому доказательств. Напротив, я видела в девушке явные признаки психического расстройства. Моей супервизорской задачей было распутать клубок: врач чувствовала эту девушку как бы своей дочерью, а девушка проецировала на нее собственное чувство «я великолепна». Лечение не захватывало как раз те самые нуждающиеся в нем области, которые защищала организация Фальшивого Я. Таким образом, в этом случае контрперенос и перенос были патологическими. Я понимала то, чего не осознавала сама врач — свое страстное желание быть близким для дочери человеком, чтобы иметь возможность отрицать свою вину перед ней за то, что бросила ее. Ей хотелось видеть ее только как процветающую, сложившуюся молодую красавицу, а не как что-то ущербное.

Мне бы хотелось теперь напомнить вам, что перенос и контрперенос могут осознаваться, но может начаться и борьба против этого осознания. Пациентка может принять свой перенос или, наоборот, начать изо всех сил сопротивляться повторению болезненных переживаний своего детства и отношений с главными его фигурами. Врач равным образом может столкнуться с сильным сопротивлением ее бессознательного тому, чтобы увидеть и признать свой контрперенос, ибо он задевает ее глубочайшие чувства и переживания. Например, пациентка может радостно принимать свой перенос на аналитика, и будет казаться, что интерпретации аналитика помогли ей достичь глубокого самопонимания и даже некоторых личностных изменений. И аналитик будет убаюкана приятным чувством, что это замечательная пациентка и процесс пошел. Мой клинический опыт научил меня побаиваться слишком хороших пациенток, особенно если их ранние годы прошли с депрессивной матерью, которую они всячески пытались ублажить и развеселить.

Например, молодая женщина, чья мать вечно пребывала в депрессии, неизменно заканчивала встречу со мной какой-нибудь шуткой, зная, что меня легко рассмешить. За этим проявлением переноса стояло не только желание уйти, унося с собой мою улыбку как свидетельство того, что она хорошо вела себя на сессии; нет, она чувствовала себя умненькой малюткой, которая развеселила свою мрачную мамочку и теперь может покинуть ее без чувства вины. Это проявление переноса прятало еще одну сторону ее инфантильной ситуации, которой она стыдилась и которую желала отрицать. Как только эта первая относящаяся к переносу установка была понята, истолкована и проработана, моя пациентка начала обнаруживать сильное сопротивление переносу и моим истолкованиям ее переноса. Дело в том, что за ее желанием видеть свою мать и (при переносе) меня счастливыми стояло отчаяние от того, что ее чувства и потребности расходятся. Она была в ужасе от своего тайного гнева и стыдилась выставить напоказ фрустрированного гадкого ребенка, спрятанного внутри нее. Итак, пропала славная малютка; на ее месте была сердитая, сварливая девчонка, которая огрызалась на каждую мою интерпретацию и пробуждала своей злостью огромное раздражение и злость во мне самой — контрпереносные чувства, которые я должна была контролировать, чтобы помочь моей пациентке. Как только мы прошли эту фазу ее анализа, мы поняли, что то, что происходило между нами, было реверсивным переносом, описанным П. Кинг (1978). Я попадала в положение маленького ребенка, который едва может сдержать свой (мой) ответ депрессивной матери, которая пробуждается к жизни только во взрывах гнева, ожесточенных спорах и ссорах с дочерью. Мой инстинкт заставлял меня сопротивляться переносу, но я постоянно втягивалась в положение, в котором я могла быть или ребенком, который прячет свой гнев для того, чтобы умиротворить мать, или взрываясь, превращаться в ту мать, которая была у пациентки в детстве. В обоих случаях проработка материала и освобождение пациентки из инфантильной позиции не достигались.

После нескольких месяцев такой ситуации пациентка пришла с очень болезненной личной проблемой. Рассказав мне о ней, она добавила, что колебалась два дня: не поведу ли я себя, в ответ на ее боль, так же, как вела ее мать, но в то же время она уже знала, что я так себя не поведу, и реальность подтвердила ее мнение обо мне. После этого наша напряженная работа над чувствами переноса-контрпереноса (управляемое повторение ее отношений с матерью в аналитической ситуации) принесла перемены и в ней самой, и в том, каких ответов она теперь ожидала от других. Это отразилось на ее браке и сблизило с мужем.

***

Все мы по-человечески уязвимы. Утраты, горе, болезни и старость приходят и к аналитику, и к пациенту. Сочувствие и идентификация легко входят в контрперенос аналитика, когда с этими вечными проблемами сражается пациентка. Однако другие стороны переноса пациентки (психотического или первертного переноса) могут представить значительные трудности для аналитика, когда она будет разбираться в своих чувствах контрпереноса, если она не научилась полету воображения, необходимому для того, чтобы идентифицироваться с пациенткой и понять ее чувства. В других случаях, при работе с пациенткой, чья боль, причиненная мучительным жизненным опытом, нестерпима, от аналитика может потребоваться испытание нестерпимым контрпереносом и невыносимым аффективным состоянием, лежащими за пределами ее собственного жизненного опыта. Так, например, работа со смертельно больной пациенткой, которой становится все хуже прямо на глазах, мучительна для аналитика, но бесконечно нужна пациентке: она чувствует, что ее силы прибывают от поддержки аналитика. Здесь встает вопрос, сколько боли сумеет выдержать аналитик ради помощи пациентке. И опять: каждой предстоит ответить на него самой.

Мой собственный опыт работы с жертвами Катастрофы привел меня к выводу, что испытывать такие нестерпимые чувства контрпереноса каждый раз может быть и невозможно. Включается естественная защита от боли другого, и контрперенос встречает сопротивление. Все, что тут можно сделать,— это следовать за пациенткой в ее путешествии в прошлое и поддерживать ее в настоящем в надежде, что она понемногу опять научится жить.

И в заключение хочу сказать, что, хотя есть много королевских дорог в бессознательное, кроме той первоначальной и бесценной, которой шел Фрейд, занимаясь нашей жизнью в сновидениях, мой аналитический опыт привел меня к убеждению, что внимательное отслеживание бесконечного разнообразия переноса и контрпереноса, обнажаемых в курсе психоанализа, принадлежит к самым творческим и волнующим сторонам нашей работы. И в то же время это явление остается самой лукавой, удивительной и коварной загадкой в наших врачебных усилиях; оно заставляет аналитика постоянно всматриваться вновь и вновь в своей внутренний мир, так же пристально, как и в мир ее пациентки. И я оставлю вам вопрос, который как-то задала мне одна пациентка: «Любовь при переносе — это любовь или нет?» Я надеюсь, вы найдете ответ.

Глава 3.
Беспорядочные связи у подростков:
представление клинического случая

Представлено в Британском психоаналитическом обществе
на симпозиуме «Агрессия и сексуальность», 17 марта 1976 г.

Целью настоящей статьи является демонстрация преобладания агрессивных импульсов, желаний и фантазий у восемнадцатилетней девушки и их тесной связи с ее сексуальными влечениями.

Ко времени обращения Мария вела чрезвычайно беспорядочную половую жизнь. Она обратилась за помощью по поводу нарушений сна, постоянного страха смерти и неспособности учиться, когда она предоставлена сама себе. Скрытыми причинами обращения были ее депрессия и низкая самооценка.

Мария была хорошенькой, холеной и производила впечатление многоопытной девицы, когда использовала свое взрослое тело, чтобы изобразить, что ей присущи свойственные восемнадцати годам гетеросексуальные потребности. И особенности ее характера, и ее внешне нормальная сексуальность оказались хрупкой скорлупкой, укрывающей уязвимого, перепуганного ребенка, боящегося собственной агрессивности и нападения извне.

Она была старшим ребенком в белой семье, проживавшей в Африке. Мать кормила ее грудью до пяти месяцев и говорила после, что одно время Марию рвало «просто кошмарно». С самого начала ее тело было подвержено соматическому напряжению после приема пищи и получало облегчение только через неистовые изгоняющие спазматические движения. За Марией и ее младшими братьями и сестрами присматривали вечно меняющиеся няньки, так что она мало получила последовательной материнской заботы. Ей рассказывали об ее отчаянном соперничестве с младшими: она часто шлепала их, впрочем и своих нянек тоже. Однажды, когда ей было три года, и нянька несла ее, как это принято в Африке — за спиной, на них напал пьяный, угрожая разбитой бутылкой. Ее детство было, кроме того, отмечено травмирующим заболеванием в возрасте шести лет: она перенесла жестокий приступ бульварного полиомиелита. Когда ей было двенадцать, семья была вынуждена покинуть Африку по политическим причинам. Она обвиняла родителей за внезапный отъезд и непрерывно плакала и кричала. Раньше она прекрасно училась, но в английской школе у нее была низкая успеваемость. Она начала принимать наркотики. Первый сексуальный опыт она приобрела в шестнадцать лет.

Придя ко мне, Мария охотно согласилась лечиться, но с самого начала ее согласие было отмечено сильной потребностью контролировать меня и свои проявления чувств. Она сидела на стуле, непрерывно курила и говорила о своих проблемах, как будто о ком-то другом. Она идеализировала своих родителей и сестер, рисуя счастливую, дружную семью. Она ни в чем не упрекала мать, и я сочла, что детское соперничество с братьями и сестрами превратилось в возвратное материнство по отношению к ним. Только на своего соблазнительного отца она могла иногда выплеснуть гнев, впрочем часто замещая этот гнев установлением власти над молодыми людьми. Она использовала свое привлекательное тело, чтобы подцепить себе какого-нибудь приятеля, когда ее охватывала сексуальная потребность, и так же легко давала ему отставку. Таким образом, она могла контролировать ситуацию и изгонять ненужного ей человека по своему усмотрению. С мужчинами постарше она разыгрывала Лолиту, предлагая свое тело, словно маленькая хорошенькая девочка. Она возбуждала их возней, а затем отказывалась дойти до конца, советуя мужчине держать себя в руках.

Сексуальная жизнь была для Марии основным средством дать выход своим агрессивным чувствам и желаниям. Она позволяла ей возбуждаться и ослаблять контроль над своим телом (хотя она и не достигала никогда полного оргазма) и своей речью, скандаля и ссорясь после очередного приключения. Только после этого ее самооценка восстанавливалась, и она ощущала мир и покой, так как не дала кастрировать себя, а, скорее уж, кастрировала партнера. Чувство любви и зрелые объектные отношения для нее не существовали.

Первый год анализа ушел на установление лечебного союза и частичную проработку ее полнейшего отрицания агрессивных чувств и желаний. Со временем она стала засыпать, используя мой голос как вспомогательное Эго ( auxiliary ego ). Она говорила себе: «Уснуть — не значит умереть». В конце первого года она впервые рассказала свой сон, в котором она пыталась управлять автомобилем. Отец бежал сбоку, пытаясь помочь ей. Она чувствовала себя страшно виноватой перед ним. Путем ассоциаций она вспомнила, как сердилась на отца за то, что он рассказал кому-то, как она плакала, увидев его в тюрьме. Ее мысли затем обратились к пережитому в больнице, когда она, намочив постель, и без того была перепугана, а няньки ее еще и отругали. В ее памяти воскресло, как они смывали с ее тела мочу и испражнения в стеклянные судна, отстраняясь с брезгливым отвращением, словно от страшнейшей заразы, как будто ее тело было вместилищем только чего-то опасного и позорного. Она вспомнила себя сидящей на заднем сидении автомобиля, когда ее отец наехал на человека и сломал ему ногу; потом ей сказали, что тот человек умер. Накануне вечером она думала о том, чтобы лечь у меня на кушетку и о своем сопротивлении этому: лечь на кушетку — означает ослабить контроль над телом и над эмоциями; это опасно, это может заставить ее ощутить себя беспомощной.

После этого сновидения открылась масса материала о ее госпитализации с полиомиелитом, включая болезненный опыт с трубками, которые с силой запихивали в каждое отверстие ее тела, несмотря на ее сопротивление. Она заметила, что родителям позволяют приходить к детям в больницу только когда ребенок умирает, и поэтому испугалась, когда отец, переодевшись в белый докторский халат, прокрался ее навестить. К ее ужасу, в этот день умерла девочка на соседней кровати. Мы начали понимать чувства Марии — сразу и радость, и вину: отец принадлежал ей одной, таким тайным, возбуждающим способом, но по пятам за этим шла смерть. Мать не могла прийти к ней — она была беременна и несколько месяцев спустя родила своего последнего ребенка. Мария видела в ее отсутствии только то, что мать ее бросила, а рождение малыша заставило ее испытать и горшее унижение: мать рожает отцу детей, а она сама может только болеть и чахнуть. Мы понимали теперь, как важно было для Марии отрицать свою беспомощность и вернуть себе контроль за своим телом и чувствами, обратить пассивность в активность.

Когда это сновидение было истолковано и проработано и установилось доверие к аналитику в качестве отца, Мария, в конце этого первого года, смогла, наконец, лечь на кушетку. Она все лучше находила вербальное выражение агрессивным чувствам, вместо того чтобы оборачивать их против самой себя в виде депрессии и снижения самооценки. Вместе с тем заметно ослабела ее беспорядочность в связях. Тело больше не было для нее единственным средством выражения чувств, тревога теперь меньше руководила ею, и она смогла учиться. Она поступила в университет.

Мария смогла вербализовать фантазию, которая, очевидно, имела огромное влияние на ее жизнь. Она лежит парализованная в постели, из нее торчат эти трубки. Мать спокойно доказывает, что она умерла и трубки надо вынуть (отсоединить), а отец плачет и умоляет ее оставить Марию в живых. Эта фантазия, где мать наказывала ее лишением жизни, показывала, что Мария чувствует вину за нормальное детское желание: занять место матери в качестве сексуального партнера отца и матери его детей. Но эта фантазия высвечивала еще и ее желание идентифицироваться со спокойными логичными женщинами — ее матерью и аналитиком,— несмотря на страх, что они ее враги. Надо сказать, негативные чувства при переносе никогда не находили у нее вербального выражения, только телесно-материальное. Например, она отыгрывала свое негодование по поводу нашей разлуки на выходные тем, что не являлась перед ними и после. В то же время, ее страх смерти также усиливался перед выходными и после них. Эта фантазия, кроме того, содержала ее убеждение, что она должна оставаться маленькой девочкой, а не становиться взрослой женщиной, бросающей вызов матери и аналитику. Таким образом, мы увидели в ее промискуитете компромисс между желанием быть сексуально активной взрослой женщиной и страхом перед агрессивным состязанием, которое может навлечь на нее грозную месть матери. Мы также смогли понять, что полиомиелит казался ей наказанием за битье сестер, агрессивность со служанками и за эдипальные желания. Если трубки — это пуповина, значит ее мать никогда не хотела, чтобы она жила, так что ее псевдосексуальность можно рассматривать как тревожно-обусловленную. Она представляет собой компромисс между бегством от отца и нахождением похожего на него мужчины. Но более всего в этой ее фантазии представлено чувство Марии, что она никогда не сможет покинуть родителей, так как не имеет отдельного Собственного Я и никогда не сможет стать личностью или быть одной.

Вслед за анализом этих защит и высвобождением ее агрессивных чувств и желаний, мы вошли во второй год и вторую фазу лечения. Жизнь Марии в корне переменилась. Она ходила на занятия в университет, хорошо училась и обнаружила, к своей радости, что может быть одна. В первый раз в жизни она влюбилась, в товарища-студента. Она смогла проявлять к Джону нежность и любовь, а не только агрессию, и это были ее первые зрелые объектные отношения. Она радовалась, что ей лучше, у нее исчезли страх и желание смерти. Она поняла, что ее ненависть к отцу началась с тех пор, когда ее взяли с собой навестить его в тюрьме и они оба плакали.

К несчастью для Марии, в это время я внезапно заболела, пришлось лечь в больницу и прекратить работу на два месяца. Она написала мне несколько нервных писем, а когда я вернулась к работе, оберегала меня от любых агрессивных чувств. Они отщепились; она отыгрывала их на Джоне, стала с ним требовательной, регрессировала. Кроме того, ее агрессия опять обратилась вовнутрь, так как к ней вернулся страх смерти, и на этот раз вышеупомянутые уговоры на ночь уже не помогали. У нее снизилась академическая успеваемость, но в первый раз она смогла высказать агрессивные чувства, упрекая аналитика, словно перед ней была ее мать. Теперь ее агрессивные фантазии сосредоточились на гениталиях. Она стала бояться полового акта с Джоном и требовать успокоения, от самого Джона, своей семьи и меня, как будто чувствовала, что не может больше контролировать свою агрессию. Она всхлипывала: «Я много раз мысленно Вас убивала, но никогда не желала Вам заболеть!» Она начала понимать, что от Джона ей всего-то было нужно, чтобы он ее погладил, прижал к себе, взял на ручки, а она бы свернулась клубочком. Этих радостей можно было добиться только через псевдовзрослую сексуальность, и она платила за них, позволяя в себя проникнуть, но от этого (и только от этого) она делалась холодной и испытывала ужас, потому что интромиссия вновь пробуждала ее страх перед вторжением в ее тело, кастрацией и дезинтеграцией. Она сказала: «От этого я словно полностью лишаюсь рассудка и боюсь потерять контроль над своим телом, боюсь озвереть сама, и боюсь, что он озвереет, но если у меня нет мальчика, я ощущаю себя в пустоте». Здесь для нас опять стало проясняться, что ей трудно отличить — жертва она, или агрессор.

По мере регресса Марии оральные первоисточники ее сексуальности стали более отчетливыми. Она бранилась за едой с братьями и сестрами. Ее стало рвать перед сношением, она стала бояться, что ее тело очень уязвимо, что Джон запросто там что-нибудь повредит. Снова ее мысли обратились к отцу в белом халате, времен ее болезни, и она сказала: «Теперь я понимаю, что этот парень может и спасти, и убить меня». После этой сессии ей стало много лучше, но вслед за очередным сношением она принялась плакать и с отчаянием кричала: «Я не знаю: или я фригидна, или какой-то импотент!» Она больше не могла отрицать, что ее тело содержит пустоту, скверные и опасные испражнения и мочу. Настало время скорбеть об утраченном пенисе. Она слегла в постель на неделю, словно тяжелобольная, много плакала и настаивала, чтобы Джон с нею нянчился. Когда они возобновили сексуальные отношения, слез у нее больше не было, а было ощущение покоя и примирения со своей женской сущностью. Она засмеялась и спросила Джона, перед тем как заняться любовью: «Ты ведь меня не убьешь?»

Теперь она смогла открыть мне некоторые свои садистские сексуальные фантазии. Например, она несколько недель испытывала боль где-то в глубине и внизу своего тела и ощущала его сгустком темноты, и если бы она дала себе волю и утратила контроль, большие острые куски стекла вырвались бы из нее и изранили бы ее и Джона. Страх перед пенисом содержал в себе проекцию: опасность исходит из глубин моего тела. Отношения с Джоном стали портиться, так как Мария поняла, что он в точности похож на ее отца и обращается с ней тем же самым соблазняющим образом, но заявляет, что хочет быть свободен и знакомиться с другими девушками. Она осознала свою ненависть к нему и временами ужасалась своим, почти не вытесненным, инцестуозным фантазиям. Она почувствовала, что больше не может выносить эти садомазохистские отношения или постоянный страх, что ее бросят, и решила расстаться с Джоном.

Мы вошли в третью фазу анализа. Мария никем не заменяла Джона, так как теперь она научилась быть одна, но бросив его, она быстро регрессировала и ее хрупкие защиты рушились с ужасающей быстротой. Лопнула оболочка спокойствия и многоопытности, и обнажилась страшная ярость. Она вела себя, как голодный, брошенный ребенок, бессонный, маниакальный и гонимый. Ее гнев выражался в упреках матери за недостаток материнского тепла, за то что та бросила ее, пойдя работать. Она негодовала на меня, за то, что я, заболев, тоже бросила ее, и металась при этом по комнате или громко и злобно кричала и плакала. Затем появились садистские фантазии, в которых она была крошечным ребенком, крадущимся к своему уснувшему отцу среди высокой африканской травы. Подкравшись, она режет его с яростью острым куском стекла. Течет кровь, но он спокойно спит, она ничем не может повредить ему. Ни следа ни осталось от взрослой сексуальности, так как новыми объектами ее гнева стали мать и аналитик. И наконец, она обратила свою агрессию в полную силу против себя, лежа дома в постели и умоляя мать убить ее или угрожая ей уморить себя голодом. Она разбила в доме несколько окон. В конце концов ее суицидальные намерения и аутоагрессия стали столь сильны, что ее пришлось уложить в больницу, где она и пробыла несколько месяцев.

Когда она вышла из больницы, она отправилась в студенческое общежитие и отказалась встречаться с семьей. Мы встречались регулярно, пока она была в больнице, и теперь приступили к более интенсивному лечению. Живя в общежитии, она всегда спала с юношей, используя его как защиту, но в этом не было ничего сексуального, так как снова ее желанием было только обнимать и быть обнятой. Она сказала мне, что это началось, когда она вернулась домой после полиомиелита, и маленький мальчик обнимал ее и купал, а родителям в то время было не до нее. Ее первому соблазнению в шестнадцать лет фактически предшествовало то, что ее искупали. В желании быть обнятой содержалось еще и желание, чтобы ее защитили от ее собственного сильного желания совершить самоубийство.

Тем не менее, последовал еще один суицидально окрашенный поступок, а затем ее гнев стал проявляться в переносе: я чувствовала себя высосанной досуха; она извергала из себя мои интерпретации, точно так же, как младенцем извергала материнское молоко, как ее вагина позднее изгоняла из себя пенис. Многочисленные фантазии о ее собственном теле, источающем гной или полном заразы, переполняли ее, внушая ей омерзение, так что она не могла позволить ни одному мужчине находиться поблизости от нее. Временами ее попытки вызвать мой гнев были почти нестерпимы; а временами она обращала свою агрессию на себя в виде психосоматических симптомов. Иногда ей казалось недостаточным кидаться на меня словесно и ей страстно хотелось меня ударить.

После нескольких бурных месяцев, которые были похожи на битву за власть между нами, Мария стала выходить из регрессии. Она вместе с подругами переселилась в квартиру и вернулась в университет. Ее стало радовать ощущение собственной личности, отдельной от родителей, и она больше не отыгрывала фантазию о том, что она парализована. Она стала более самой собой, реальным человеком, чем я когда-либо ее знала. Новая приятная способность — быть внимательной к своей семье и друзьям и искренне заботиться о них — вдохновила ее на то, чтобы постараться понять корни и цели своего садизма и агрессивной злобы, против которых она так долго защищалась.

Наибольшую трудность для Марии по-прежнему представляла ее неспособность к отношениям с мужчиной, и это стало главным содержанием нашей работы в последующие несколько месяцев. Из-за тревоги, связанной с сексуальностью, она больше не могла заменять меня сексуальным партнером. Воровство в магазинах стало заменой промискуитету. Фрустрация и гнев выражались битьем посуды. Что поражало нас обеих, так это то, что она приходила бить посуду к себе домой, зная, что ее спокойная, логичная мать сумеет удержать ее там под контролем. Неожиданно Мария поняла, что была способна к половому акту, завершающемуся оргазмом, только дома, зная, что мать поблизости и может послужить вспомогательным Эго для контроля над ней. Теперь она знала, что избегать сексуального вообще и оргазма в частности ее заставлял страх перед собственной слепой, убийственной яростью.

Когда в анализ поступил новый материал о ее госпитализации, он прояснил защитную природу ее агрессии. Она вспомнила, как в больнице ее захлестывала ярость, но она не могла завопить — в носу у нее были те самые трубки. Она поняла то, что в ее фантазии лишь предполагалось: именно яростное стремление остаться в живых победило смерть. Ярость делала ее сильнее в моменты беспомощности, а при половом акте ярость просыпалась в ней в тот момент, когда она чувствовала, что ею управляет пенис партнера; это заставляло ее чувствовать себя парализованной, неспособной пошевелиться, как это было при полиомиелите. Она сказала: «Это ярость дает мне почувствовать, что я не просто тело, я живая внутри». И здесь зависть к отцу и гнев, что он может приходить в больницу и уходить, когда захочет, были спроецированы на сексуального партнера, чья эрекция управляла ходом полового акта независимо от ее действий. Зависть к отцу, кроме того, включала в себя фантазию, что отец может управлять всемогущественной, идеализируемой ею матерью и унизить ее посредством своего пениса, в то время как сама Мария, по ее ощущению, никогда не имела власти над ней: мать всегда бросала ее — ради работы, других детей и политики.

Пройдя этот этап анализа, Мария стала довольной и относительно спокойной. Она с удовольствием училась и нашла себе нового мальчика. Несмотря на то что он часто отправлялся за рубеж без нее, она не чувствовала себя брошенной или под угрозой дезинтеграции. Она решила, что после окончания университета уедет в Штаты, так что мы назначили дату окончания лечения. В анализ вошло новое чувство — у нас мало времени. Когда она с тревогой ждала результатов экзаменов, у нее вновь появились садистские фантазии, но на этот раз они не отщеплялись и она не отыгрывала их с мужчиной, а выражала их в своем переносе на меня. Например, увидев пустые молочные бутылки за моей дверью, она страстно захотела разбить их о мою голову, чтобы раздался треск и потекла кровь; но, уже рассказывая об этом, она смеялась, зная что это лишь фантазия, и добавила: «Я скоро стану чемпионкой Лондона по битью бутылок». Снова агрессия оборачивалась против нее в депрессивных настроениях и против меня на аналитических сессиях. Так нам однажды удалось интерпретировать ее желание кричать (а кричала она ужасающим образом). На протяжении двух сессий на кушетке словно были два человека: один с низким, громким, сердитым голосом, а другой — с высоким, логичным и холодным. Мы обе страшно устали от напряжения.

Третья сессия была спокойной и мирной, как будто было достигнуто оргастическое облегчение. Мы поняли, что в перенос Марии косвенно входил оргазм, подобный взрывной анальной разрядке, к которой она была близка со своим любовником, но побоялась ему довериться. Тут хлынул поток воспоминаний о стимуляции и удовольствии при ректальном измерении температуры в больнице, приводившем к облегчению напряжения у парализованной девочки, которая не могла даже сосать свой палец. Во время сношения ее анус был столь же отзывчивым и возбужденным, как и влагалище. Я предположила, что она боялась потерять контроль не только над своими агрессивными мыслями и фантазиями, но и над своим кишечником, и испачкать или заразить весь объектный мир. К моему удивлению, она отвечала, что накануне, когда у нее был «отходняк», она отправилась в туалет, чтобы ее вырвало, и с ней случился неконтролируемый приступ поноса, она запачкала весь пол. К ее удивлению, в этот момент депрессия отпустила ее, как будто ей принесло огромное облегчение то, что она изгнала из тела все содержимое — и уцелела. После этого она закурила джойнт (На американском сленге «joint» - сигарета с марихуаной – грубое обозначение мужского полового члена в состоянии эрекции), и, как она рассказывала: «Мне внезапно показалось, что он похож на пенис, и это было приятно. Я хотела поцеловать эту штуку, погладить ее, а когда сунула в рот, на мгновение ощутила панику, подумав: "А мне не будет больно?", но ответила себе: "Конечно нет, это замечательно, она накормит меня и согреет"».

Стало очевидным равенство: груди-пенис, молоко-сперма. Я представляла для нее при переносе не только хлопотливую еврейскую мать, которую она так страстно желала и которой никогда не имела, но и объект, стоящий за отцом и матерью — ее африканскую няньку. Это она кормила Марию, заботилась о ее теле, принимала ее мочу и испражнения, гонялась за ней с ножом, колотила ее, но и обнимала ее. Кричащая, сердитая, эмоциональная фигура, которую она всегда считала отцом, была еще и ее нянькой, любимой и неоплаканной. Она уже знала, что любовь и сексуальность могут вернуть ее к жизни, но она предпочитала эмоционапьную смерть, ибо если она будет мертва, тогда ненависть и ярость, хотя и болезненные, защитят ее от худшей душевной боли из-за отделения от объекта любви и его утраты, и от неизбежного траура, скорби и слез.

Многие из психосоматических симптомов Марии вернулись в эти последние месяцы анализа и пугали ее. Она чувствовала, что ее горло охвачено параличом, у нее бывали сильнейшие боли в желудке,— поразительно точно повторялись физические симптомы ее младенческих рвот, голода и ее полиомиелита. Вернулся и страх смерти, но с ним пришло понимание того, как она защищается от чувства любви, потому что любовь угрожает ей дезинтеграцией и аннигиляцией. Ее псевдонезависимость, агрессия и «опытность» были Фальшивым Я, которое она взрастила в себе, потому что от нее ожидали взрослости слишком рано. Тем не менее, несмотря на ее понимание всего этого на уровне интеллекта, она снова отыгрывала свои ужасающую ярость и страх перед любовью во всех жизненных сферах, где была близка к успеху.

Я сказала Марии: «Такое впечатление, что ты боишься успеха в чем угодно — в работе, в любви, в анализе». Она вскочила с кушетки, яростно крича: «Я не хочу об этом слышать. Я не хочу ни кусочка этого мира, где все время за все драка. Я не хочу сражаться ни с матерью, ни с вами. Меня разобьют — и все». Я сказала, что она, кажется, боится разбиться на части, разорваться от ярости или при оргазме, так как у нее такое ощущение, что все должно кончаться дезинтеграцией и аннигиляцией, но ведь теперь столь многое в ней более интегрировано, чем когда-либо, она куда более цельная. Когда я сказала так, она села, глядя на меня, и горько заплакала. Она считала, что ее родители никогда не заботились о том, чтобы собрать ее из кусочков после полиомиелита. Она так хотела, чтобы к ней отнеслись, как положено относиться к больному ребенку, но никто не желал этого делать, ни у кого не было времени для нее, и она стала искать такого отношения к себе через секс.

После этой сессии был проработан материал, касающийся ее болезненных отношений с матерью. Она считала, что ее мать только производит своих детей на свет (роняет их, как какашки), а затем продолжает жить своей жизнью. Мария всегда чувствовала, что она лишняя в материнской жизни. Увиденный ею в это время сон подсказывал, что Мария считает, что это ее всемогущая ярость сокрушила материнскую заботу о ней, заставила мать бросить кормить свою дочку и сдать ее на руки отцу и африканским нянькам. Мы также смогли понять, как важно было то, что я смогла выдержать ее убийственную ярость и наскоки и выжить, и то, как моя болезнь укрепила ее тревогу о всемогуществе ее деструктивных желаний. После этого сновидения Мария пошла к себе домой, решив поговорить с матерью об их отношениях.

С этого времени между матерью и дочерью установились более близкие отношения, принеся с собой новые сновидения и фантазии. Марии приснились две фигуры и пенис, лежащий между ними на земле. Она подбирает пенис, но не знает, к какой фигуре его прикрепить. В другой раз ей снилось, что маленькая белая девочка Мария и маленький черный мальчик-Мария бегут по полю где-то в Африке и подбегают к широкой бурной реке. Белая девочка перепрыгивает реку и бежит дальше, а черный мальчик-Мария падает в поток и тонет. Мы поняли из этих сновидений, насколько не уверена была Мария в своей половой принадлежности. Она использовала маскулинные, кастрационные аспекты Собственного Я, чтобы защитить свою уязвимую женскую идентичность. Теперь мы могли понять ее рыдания: «Я не знаю: или я фригидна, или какой-то импотент», так как в половом акте ее страшило возбуждение, при котором она теряла контроль над границами тела и не знала уже, жертва она или агрессор, мужчина или женщина.

Мы также поняли: так сильно она боялась не того, что пенис войдет в ее тело, а того, что уйдет из него, оставив в нем уязвимое зияющее отверстие. Ее фригидность служила отрицанию того, что у партнера есть пенис, а у нее влагалище. Вместо этого они оба оставались сексуально недифференцированными детьми. Сновидение указывало также на расщепление образа матери: вся агрессия была смещена на няньку, которую она ненавидела и презирала, хотя та заботилась о ее теле, в то время как мать представала рациональной, обучающей своих детей думать. Так что в фантазии сперва ее отец, а затем сексуальные партнеры мужского пола представляли собой для нее фигуру черной матери, к которой она страстно стремилась, но потом презрела и отвергла.

Но это сновидение имеет и другое значение, объясняющее еще один аспект ее беспорядочности в связях. Мария рассказала мне о том, что было вытеснено на протяжении всего анализа. Она думает, что у нее был старший брат, умерший до ее рождения, а значит похороненный и оставленный там, в Африке — отсюда маленький черный мальчик, утонувший в реке. Никто никогда о нем не говорил, и Марии казалось: она осталась в живых не только в больнице, где умирали другие дети, но и из них двоих с братом. Мы теперь смогли лучше понять ее раннюю фантазию (Мария лежит парализованная, а мать спокойно отсекает дающие жизнь трубки) и ее упреки, что ее мать — не настоящая мать, а, скорее, представительница смерти, поскольку она позволила своему сыну умереть. Мы также смогли понять промискуитет как отыгрывание вытесненных фантазий, связанных с существованием старшего брата; ее вину по этому поводу, словно ее соперничество с братьями и сестрами задним числом убило старшего брата; попытки загладить вину, вернув родителям сына, но и невозможность с подобным инцестуозным объектом достичь как оргазма, так и установить долговременные отношения. Чтобы жить самой, ей надлежало «убить» объект.

После того, как этот материал был проработан, Мария ощутила, что имеет право жить. Она была спокойна и прочувствовала, что смерть однажды придет, но ее визит будет кратким, а не затянется на годы.

***

Несмотря на болезненность анализа и предшествующий ему промискуитет, я должна подчеркнуть, что Мария была надежнейшей и упорнейшей пациенткой все четыре с половиной года лечения. Это указывает (как я думаю, оглядываясь назад) на то, что, несмотря на столь грубые нарушения, в ее развитии была базально здоровая сердцевина. Возможно, благодаря тому факту, что ее отец, как говорит нам ее первое сновидение, оставался постоянной фигурой среди груды ее проблем, а его любовь придавала сил ее Эго. Тем не менее, ее младенческие трудности с принятием пищи, видимо, заложили фундамент для паттерна соматического реагирования, так что ее тело стало служить для выражения первичных агрессивных (изгоняющих) действий. Учась ходить, она в ситуации соперничества братьев и сестер или фрустрации, идущей от лица, заменяющего мать, шлепала малышей и нянек изо всех сил, так что и здесь ее тело служило для выражения аффекта; но так как нянька шлепала ее в ответ, она испытала в нормальных пределах, что значит причинять и испытывать боль. Поэтому она быстро продвинулась к фаллической стадии. Но здесь ее продвижение было менее удачным. Приятие интромиссии подразумевает, скорее, приятие побоев, чем их нанесение. В случае Марии сцена с нападением на женщину и побоями (как произошло с нянькой) не только дала новую пищу фантазиям вокруг первичной сцены, но и оставила травматичный телесный опыт идентификации с жертвой, а возможно и слияния с ней, так как девочка находилась в это время у жертвы за плечами. Однако в то же время она была и агрессором, так как сама колотила няньку, изливая отщепленную фрустрацию и агрессию, чтобы сохранить мать как положительный объект. Отсюда ее замешательство: какую же роль она играет?

Полиомиелитом она болела на гребне эдипального соперничества, когда ее агрессивные желания были направлены на мать, и потому ей казалось, что болезнь была наказанием за них. Поэтому, когда отец пришел навестить ее, она испытала чувство вины, присущее эдипальному триумфу. Ее опыт мускульного паралича был столь интенсивным (она не могла контролировать свою речь, свой рот, мочевой пузырь и анус, и хуже всего, не могла контролировать отца и мать), что оставил глубокий нарциссический шрам и заставил ее регрессировать. Вдобавок, как всякий обездвиженный ребенок, она не могла дать выход агрессии, которая поднималась в ней,— ведь она не могла даже сосать свой палец. Ее садистские фантазии были не только отдушиной для ее агрессии, но и заставляли ее ощущать себя не беспомощной и слабой, а всемогущей, несущей разрушение. Актуализация инфантильной сексуальной фантазии, что она, ее братья и сестры являются анальными детьми, подтвердила ее страх, что ее внутренний мир, как и глубины ее тела, наполнен исключительно позорными, грязными, опасными объектами, и ее унижение усилилось, когда ее мать несколько месяцев спустя произвела на свет здорового ребенка. Но хотя большая часть регресса в сексуальной сфере и ослабления силы Эго коренились в анальной фазе, они задним числом оживляли также вину за оральные жадность и зависть, которые, как она считала, заставили мать бросить ее в первые месяцы жизни; поэтому жадность и голод, против которых она выстроила оральную защиту, получали сексуальное выражение через ее вагинальную жадность.

Желание иметь пенис затухает, поскольку факт обладания влагалищем приносит психическое и физическое наслаждение, если на каждой стадии развития либидо потери были возмещены альтернативными удовлетворяющими и приносящими удовлетворение другому приобретениями, так что не осталось места для зависти тому, что есть у другого пола. В случае Марии это отчасти прошло успешно, так как она была, в общем, в состоянии пользоваться своей сексуальностью, хотя и с оттенком противодействия собственной фобии. Главной травмой развития было ее заболевание и усиление агрессии из-за него, сопровождаемое ослаблением Эго и зависимостью. Страх сделал ее неспособной найти перманентное решение проблемы своей сексуальности или, другими словами, интегрировать ее, так как принять пассивность для нее означало принять смерть. Таким образом, каждый новый объект оживлял агрессию в ней и заставлял ее бежать от него и самой себя. Это было наиболее болезненной депривацией, потому что Мария, как и всякая молоденькая девушка, страстно стремилась к вечной любви.

Тяжелая болезнь в детстве ранила ее столь жестоко, что прервалось ее эмоциональное развитие в зрелого человека. Во время анализа фиксация на этой ра

Заказать ✍️ написание учебной работы
Поможем с курсовой, контрольной, дипломной, рефератом, отчетом по практике, научно-исследовательской и любой другой работой

Сейчас читают про: