Научный консультант серии Е.Л. Михайлова 10 страница

3. Первичное негативное предписание. Оно может иметь любую из двух форм: (а) “Не делай то-то и то-то, я тебя накажу”. Здесь мы избрали контекст научения, основанного на избегании наказания, а не на поиске награды. Никакой формальной причины для этого выбора, наверное, нет. Мы полагаем, что наказанием может быть либо лишение любви, либо проявление неприязни и гнева, либо, что еще более губительно, своего рода отказ от ребенка, что происходит как проявление крайней степени беспомощности родителей5.

4. Вторичное предписание, противоречащее первому на более абстрактном уровне и, как и первое, усиленное угрозой наказания или какими-либо сигналами, угрожающими безопасности. Это вторичное предписание труднее описать, чем первичное, по двум причинам. Во-первых, вторичное предписание, как правило, передается ребенку с помощью невербальных средств. Поза, жест, интонация голоса, многозначительное действие, наконец, намеки, скрывающиеся в словесном высказывании, — все это может использоваться для передачи данного более отвлеченного сообщения. Во-вторых, вторичное предписание может быть направлено против какого-либо элемента первичного запрета. Вербализация вторичного предписания может, таким образом, включать широкое разнообразие форм, например: “Не рассматривай это как наказание”, “Не относись ко мне так, будто я тебя наказываю”, “Не подчиняйся моим запретам”, “Не думай о том, что ты должен не делать”, “Не сомневайся в моей любви, которую первичный запрет только подтверждает (или, наоборот, к которой первичный запрет не имеет отношения)” и т.п. Бывают другие примеры, когда двоякое предписание налагается не одним лицом, а двумя. Предположим, один родитель отменяет на более абстрактном уровне предписание другого.

5. Третичное негативное предписание, не дающее жертве покинуть поле событий. В формальном отношении, может быть, нет особой необходимости перечислять этот запрет отдельным пунктом, поскольку подкрепление на двух других уровнях включает в себя угрозу выживанию, а если двоякое предписание налагается на ребенка в раннем возрасте, побег невозможен по естественным причинам. Однако, по-видимому, в некоторых случаях побег с поля боя делается невозможным благодаря применению определенных средств, которые не имеют чисто запретительного характера, например, истеричных уверений в любви и т.п.

6. В конце концов весь перечисленный набор компонентов становится излишним, когда жертва уже усвоила урок восприятия мира в паттернах двоякого предписания. Практически любого фрагмента ситуации двоякого предписания может теперь оказаться достаточно, чтобы ввергнуть жертву в панику или неистовство. Более того, паттерн конфликтующих предписаний может замещаться галлюцинаторными голосами.

Ситуация двоякого предписания включает в себя двух или более человек, из которых один рассматривается как “жертва”. Бейтсон и его сотрудники утверждают, что человеку, неоднократно подвергающемуся такой ситуации, будет трудно оставаться в здравом уме, и выдвигают гипотезу, что “всякий раз, как только имеет место ситуация двоякого предписания, способность любого индивидуума распознавать логические образцы будет нарушена” (курсив мой).

Один человек сообщает другому, что тому следует нечто делать, и в то же время, на другом уровне, сообщает, что он не должен этого делать или должен делать что-то другое, несовместимое с первым. Ситуация окончательно захлопывается для “жертвы” еще одним предписанием, запрещающим покидать “поле боя” или высказывать недовольство по поводу ситуации, давать ей критическую оценку и тем самым аннулировать ее. “Жертва”, таким образом, оказывается в “безвыигрышном” положении. Она не может сделать ни единого шага без того, чтобы не произошла катастрофа. Вот пример:

Мать навещает сына, который только-только оправился от психотического приступа. Он направляется к ней навстречу, и происходит следующее:

а) она открывает объятия, чтобы он обнял ее и/или

б) чтобы обнять его.

в) Когда он к ней приближается, она застывает на месте и
каменеет.

г) Он останавливается в нерешительности.

д) Она говорит: “Ты не хочешь поцеловать свою маму?”. И так как он все еще стоит в нерешительности,

е) она говорит: “Но дорогой, ты не должен бояться своих чувств”.

Он отзывается на приглашение матери поцеловать ее, но ее состояние, ее холодность и напряженность в то же самое время говорят ему: “Нет, не надо”. То, что она боится близких отношений с ним или по какой-то другой причине в действительности не хочет, чтобы он делал то, к чему она его приглашает, не может быть признано ею открыто и остается невысказанным ни матерью, ни ее сыном. Сын реагирует на невысказанное, “молчаливое” сообщение: “Хоть я и открываю мои объятия для тебя, чтобы ты подошел и поцеловал меня, но на самом деле боюсь, что ты сделаешь это, но не могу в этом признаться ни себе, ни тебе, поэтому я надеюсь, что ты будешь слишком “больным”, чтобы сделать это”. Но затем она показывает, что совершенно без всякой задней мысли хочет, чтобы он поцеловал ее, и намекает, что причина, по которой он ее не целует, не в том, что он уловил ее беспокойство, как бы он не поцеловал ее, или ее приказ не делать этого, а в том, что он не любит ее. Когда сын не отвечает, мать намекает, что он ее не целует, потому что боится своих сексуальных или агрессивных чувств по отношению к ней. Суть ее сообщения в итоге сводится к следующему: “Не обнимай меня, а то я тебя накажу” и “Если ты не сделаешь этого, я тебя накажу”. Само “наказание” остается загадкой6.

Этот пример, на первый взгляд, представляет собой простой инцидент. Но идея заключается в том, что человек, с рождения подвергающийся таким ситуациям, обнаруживает определенные трудности в отделении одного уровня коммуникации от другого. Возможные стратегии выживания в таком безвыигрышном положении, по заключению Бейтсона и его коллег, соответствуют типам поведения, клинически опознаваемым как шизофрения.

Наверное, следует подчеркнуть, что мы не стремимся дать всестороннее описание живых отношений, но пытаемся проиллюстрировать возможные типы “разобщенных” взаимодействий. Мы пытаемся описать, как один человек или “узел” людей могут действовать по отношению к другому человеку. То, как люди “действуют по отношению” друг к другу, может иметь мало общего с мотивами или намерениями или с действительным действием на другого. Мы в основном ограничиваем себя описанием в рамках диады, тогда как в реальной жизни, вероятно, будет не менее трех участвующих (см.Weakland, 1960). Но не будем спешить.

Следует помнить, что и ребенок может поставить родителей в безвыигрышное положение. Младенца никак невозможно утихомирить. Он с плачем требует грудь. Он плачет, когда грудь дают. Он кричит, когда грудь отнимают. Мать, не способная с ним поладить или выдерживать все это, теряет покой, нервничает, ощущает свою беспомощность. Она удаляется от ребенка в одном смысле, а в другом смысле — становится сверхзаботливой. Двоякое предписание может быть двусторонним.

Гипотеза двоякого предписания содержит в себе ряд подгипотез, не все из которых выглядят одинаково здраво. Теория “характерных способов коммуникации” сформулирована в терминах логических образцов. Сомнительно, может ли концепция логических образцов, возникшая в ходе построения доказательства теорем или суждений в логике, быть приложима непосредственно к коммуникации. Несомненно, такие “способы коммуникации” часто встречаются в семьях шизофреников. В какой мере и какого рода двоякие предписания случаются в остальных семьях, остается вопросом.

Работа группы из Пало Альто, наряду с некоторыми другими исследованиями, тем не менее, оказала революционизирующее воздействие на представление о так называемом “окружении” и уже отодвинула в прошлое предшествующую полемику о том, играет ли роль “окружение” в происхождении шизофрении.

Интересно состыковать эту теорию с современными представлениями в биологии.

Ребенок бежит от опасности. Для него бежать от опасности — значит бежать к матери. На определенной стадии, в определенный период прибежать к матери и прижаться к ней может быть доминирующим поведенческим паттерном реагирования на опасность. Возможно, что “прибежать” и “прижаться” к матери входит как составной компонент в систему инстинктивных реакций ребенка, которая на определенной стадии может быть видоизменена лишь в ограниченной степени.

Давайте представим себе ситуацию, когда сама мать по какой бы то ни было причине представляет собой объект, генерирующий опасность. Если это случается, когда доминирующей реакцией на опасность является “бегство” от опасности к матери, что будет делать ребенок — бежать от опасности или бежать к матери? Существует ли здесь “правильный” вариант поведения? Предположим, ребенок бросается к матери. Чем больше он льнет к матери, тем напряженней становится мать; чем больше напряжение, тем плотнее она прижимает к себе ребенка; чем плотнее она прижимает ребенка, тем больше он пугается; и чем больше он пугается, тем больше он льнет к матери.

Именно так многие люди описывают собственный опыт неспособности расстаться с “домом”, или с тем человеком, который был для них первоначальным “другим”, или с целым узлом людей в своей жизни. Они ощущают, что мать или семья их подавляет и душит. Это пугает их, и они хотят убежать. Но чем больше они пугаются, тем больше пугается и пугает семья. В поисках безопасности они цепляются за то, что их напугало, подобно тому, кто, схватившись за горячую плитку, еще сильнее жмет на нее рукой, вместо того чтобы сразу отдернуть руку; или тому, кто шагнул на подножку автобуса как раз в тот момент, когда автобус тронулся с места, и “инстинктивно” вцепился в этот автобус, ближайший и самый опасный объект, хотя “разумным” действием было бы отпустить его.

У меня была пациентка, семнадцатилетняя Кэти, одержимая борьбой за осво­бождение от родителей. Она не могла расстаться с ними в реальном плане, но у нее развился психоз, в котором она “покидала” родителей психотическим образом, отрицая, что они были ее настоящими родителями. Находясь в психиатрической клинике, она неоднократно сбегала оттуда, чтобы попасть домой, куда, бывало, являлась в любое время дня и ночи и откуда ее приходилось опять вытаскивать волоком. Ибо как только она попадала домой, то начинала кричать и вопить, что родители не дают ей жить ее собственной жизнью, что они помыкают ею, как только могут. Между тем больница делала все возможное, чтобы устроить для Кэти жизнь вне дома, когда она выйдет из клиники. Единственной причиной, по которой она находилась в клинике, были скандалы, которые она устраивала, когда попадала домой.

Кэти начала ежедневно посещать меня в клинике. Будучи далека от мысли, что я мог бы помочь ей добиться какой-то свободы или распорядиться имеющимися возможностями, она очень быстро начала приписывать мне ту же зацикленность на власти, те же поползновения подавить и уничтожить ее, которые приписывала своим родителям. Однако она не стала меня избегать. Напротив, чтобы достичь своего, Кэти, бывало, повсюду следовала за мной, громко ругаясь, что я не даю ей покоя. Одна пациентка Уайтхорна (1958), хватая его за большой палец руки и зажимая в своем кулаке, как в тисках, кричала: “Отпусти мою руку, ты, зверь!”

Во время этого своего трансферентного психоза Кэти видела сон: “Я изо всех сил убегаю из клиники, но клиника и Вы в ней — это гигантский магнит. Чем сильнее я стараюсь бежать, тем больше он меня притягивает к себе”. Это явление напоминает один хорошо известный гипнотический феномен.

Может быть, здесь имеет место инстинктивный “тропизм” к матери, который не встречает у матери адекватного ответа, завершающего ситуацию. Если верить Боулби (1958) и другим исследователям, то когда инстинктивные реакции человека не встречают в другом адекватного исчерпывающего ответа, у него возникает тревога. Однако если инстинктивной реакцией на тревогу в определенный период является поиск защиты у матери, то чем более сильная тревога порождается неспособностью матери на адекватный исчерпывающий ответ (например, ее замешательством, улыбкой при напряженных мышцах лица, объятиями со сжатыми в кулаки руками и резким голосом), тем большая “потребность” в матери возбуждается.

Здесь может быть что-то вроде “несостыковки”, какое-то нарушение взаимодействия между матерью и малышом, так что в такой ситуации каждый из них начинает другому “двояко предписывать”. Возможно, что здесь присутствуют генетические нарушения и инстинктивная реакция запрограммирована таким образом, что не заканчивается, даже когда исчерпывающий ответ дается, но продолжается, как у Ученика Чародея, не способного развеять собственные чары. Если ребенок слишком долго и настойчиво льнет к матери, это может спровоцировать что-то вроде поведения “двоякого предписания” с ее стороны. Мать желает, чтобы ребенок продолжил, и в то же время чтобы оставил ее; увлеченная этим и утомленная, она ведет себя амбивалентно. Это, в свою очередь, может способствовать развитию у ребенка нарушений вторичного уровня, так что он может совсем перестать отвечать матери, или начнет отвечать двояким несовместимым образом, или будет давать один стереотипный ответ. Но умозрительные рассуждения могут зайти слишком далеко в отсутствии твердого знания. Это поле исследований остается открытым и, как ни странно, нетронутым за немногими исключениями.

Глава 10

Атрибуции и предписания

То, что один человек приписывает другому, замыкает последнего в определенные рамки, ставит его в определенное положение. Предназначая ему ту или иную позицию, атрибуции “ставят его на место”, то есть в конечном счете имеют силу предписаний.

Атрибуции, которые совершает Питер относительно Пола, могут сообщаться и разобщаться с атрибуциями, которые совершает сам Пол относительно Пола. Вот простейший пример разобщения в атрибуциях: Питер выносит суждение о том, как Пол относится к собственному утверждению, а Пол с этим суждением не согласен.

Питер: Ты лжешь.

Пол: Нет, я говорю правду.

Некоторые атрибуции можно подвергнуть проверке, выяснив, насколько единогласно их подтверждают другие, но многое из того, что Питер приписывает Полу, Пол проверить не может, особенно если Пол ребенок. Таковыми являются глобальные атрибуции, к примеру, “Ты дрянь” или “Ты молодец”. Адресат таких атрибуций никоим образом не способен снять их своими собственными силами, если только он не владеет позицией1, исходя из которой человек правомочен служить третейским судьей в подобных вопросах.

То, что другие косвенно или прямо приписывают Полу, неизбежно имеет решающее значение в формировании его восприятия собственной деятельности, собственных представлений, мотивов, намерений — собственной идентичности.

Стивен утратил всякие ориентиры в том, каковы его собственные намерения и мотивы, пока он жил со своей матерью, которая превратилась в “настоящего параноика”. Она видела в его действиях мотивы и цели, которых, как он поначалу явственно чувствовал, в этих действиях не было. Постепенно Стивен начал путать “собственные” мотивы и цели с теми, которые были ему приписаны. Он знал, что если порежет палец, мать обязательно скажет, что он это сделал, чтобы ее расстроить, и зная, что таково будет ее толкование, он не мог быть уверенным, нет ли и вправду у него такого намерения. Это вселяло в него навязчивые сомнения в “мотивах” собственных действий, даже во время надевания галстука, который ему нравился, но который раздражал его мать. “Ты надеваешь его, чтобы мне досадить, — ты знаешь, я терпеть не могу такие галстуки, как этот”.

В зоне этого разобщения между “собственными” намерениями человека и теми, которые ему приписывает другой, в игру вступают вопросы скрытности и конспирации, обмана и самообмана, двусмысленности, лживости или правдивости. Во многих случаях чувство вины или стыда следует понимать с точки зрения таких расхождений, имея в виду, что в такой ситуации присутствует переживание собственной фальши, собственного мошенничества. Истинная вина — это вина по отношению к обязательству, которое ты сам на себя налагаешь, чтобы быть самим собой, реализовать самого себя. Ложная вина — это вина, переживаемая за то, что ты не такой, каким тебя считают другие люди, каким, по их ощущению, ты, кажется, должен быть или, по их смелому предположению, ты являешься.

Принять как реальность, что ты вовсе не обязательно тот, за кого тебя принимают другие, есть определенное достижение. Такого рода ясное осознание расхождения между идентичностью-для-себя, бытием-для-себя и бытием-для-других очень болезненно. Существует сильнейшая склонность испытывать чувство вины, беспокойство, сомнения, раздражение в том случае, если атрибуции, обращенные на себя самого, разобщаются с атрибуциями, которые совершает по отношению к “я” другой, особенно тогда, когда атрибуции принимаются как предписания.

Мать прислала Джоан блузку в день ее двадцатилетия. У блузки был ряд интересных особенностей. Она была велика Джоан на два размера. Она была не того типа, который выбрала бы сама Джоан. Она была слишком простая, и стоила больше, чем мать могла себе позволить. Ее нельзя было обменять в магазине, в котором она была приобретена. Следовало бы ожидать, что Джоан будет разочарована или раздражена. Но вместо этого она ощущала себя пристыженой и виноватой. Джоан не знала, что же ей делать с собой, потому что она была неправильного размера для этой блузки. Она должна была соответствовать блузке, а не блузка быть впору ей. Ей следовало бы любить эту блузку. Ей следовало бы соответствовать материнскому представлению о себе. В данном случае мать дает девушке подтверждение в том, что у нее есть грудь, и отказывает в подтверждении ее настоящего тела. Во время взросления дочери, в ее подростковом возрасте мать имела привычку бросать мимоходом что-нибудь вроде: “Как там идут дела с твоими грудками, дорогая?” Джоан, бывало, чувствовала, что эти высказывания матери будто сокрушают ее тело. Преподнесение ей совершенно бесполой блузки слишком большого размера содержало в себе двусмысленность и запутывало. Эта девушка физически была крайне зажатой и не осмеливалась быть привлекательной и живой, если ее мать, по сути, отрицала в ней эти качества. Блузка, будучи несимпатичной, содержала в себе намек на атрибуцию: “Ты некрасивая девушка”. Атрибуция заключала в себе предписание: “Будь некрасивой”. В то же время ее высмеивали, дразнили за то, что она некрасива. Джоан в конце концов перестала носить блузку, испытывая чувство беспомощности, смятения и отчаяния.

Атрибуции помогают или вредят развитию или правдоподобному восприятию самого себя. Рассмотрим следующие вариации на одну из базовых тем детства.

Маленький мальчик выбегает из школы навстречу матери.

1. Он подбегает к матери и крепко ее обнимает. Она обнимает его в ответ и говорит: “Любишь свою маму?”. И он обнимает ее еще раз.

2. Он выбегает из школы; мать открывает объятия, чтобы прижать его к себе, но он останавливается чуть-чуть поодаль. Она спрашивает: “Ты не любишь свою маму?” Он отвечает: “Нет”. Она говорит: “Ну ладно, пошли домой”.

3. Он выбегает из школы; мать открывает объятия, чтобы прижать его к себе, он останавливается поодаль. Она спрашивает: “Ты не любишь свою маму?” Он отвечает: “Нет”. Она отвешивает ему шлепок и говорит: “Не будь наглецом” (“Не смей дерзить”).

4. Он выбегает из школы; мать открывает ему объятия, чтобы прижать его к себе, он останавливается слегка поодаль. Она спрашивает: “Ты не любишь свою маму?” Он отвечает: “Нет”. Она говорит: “Но мама знает, что любишь, дорогой” — и крепко его обнимает.

В ситуации (1) нет никакой скрытой двусмысленности, здесь полное взаимное подтверждение и единение. В случае (2) приглашение матери отвергается мальчиком. Ее вопрос, возможно, содержит “двойное дно”, имея целью, с одной стороны, задобрить мальчика, а с другой — прозондировать его чувства. Она имеет в виду, что он что-то чувствует по отношению к ней и знает, каковы эти чувства, но ей неизвестно, “каково ее положение” с ним. Он говорит ей, что не любит ее. Она никак это не обсуждает и не отвергает его. Предоставит ли она ему возможность “продолжать в том же духе” или “даст делу спуститься на тормозах”? Или найдет способы наказать его, или же попытается взять реванш, демонстрируя безразличие, или постарается расположить его к себе и т.п.? Может пройти какое-то время, прежде чем он узнает, “каково его положение” с ней.

В случае (3) с мальчиком обращаются как с отдельным, самостоятельным существом. Его слова и поступки не лишают законной силы, однако в данном случае очевидным образом существуют правила, регулирующие, когда и что говорить. Он получает урок, что иногда лучше быть вежливым или послушным, чем быть “наглецом”, даже если наглость — это всего лишь честность. Он немедленно узнает, каково его положение. Если шлепок матери не будет сопровождаться другими, более изощренными мерами, то выбор, который стоит перед ним, предельно ясен. Следи за тем, что ты говоришь, или нарвешься на неприятности. Он может знать, что хотя мама отшлепала его за “дерзкое поведение”, ей больно и обидно. Он видит, что то, что он говорит, ей небезразлично и что если он обижает ее, она не пытается возложить на него бремя вины посредством туманных апелляций к его совести.

В случае (4) мать не воспринимает то, что он говорит по поводу своих чувств, и парирует атрибуцией, полностью отменяющей его собственное свидетельство. Подобная атрибуция делает нереальными чувства, которые “жертва” переживает как реальные. Реальное разобщение, таким образом, упраздняется и создается ложное единение.

Вот вам примеры атрибуций такого порядка:

“Ты сказал это просто так. Я знаю, ты этого не имел в виду”.

“Ты можешь думать, что чувствуешь что-то подобное, но я знаю, что на самом деле это не так”.

Отец говорит сыну, который просит перевести его из школы, где его третируют: “Я знаю, ты на самом деле не хочешь уходить, потому что среди моих сыновей нет трусов”.

Человек, подвергавшийся атрибуциям такого типа, будет испытывать трудности в понимании того, каковы его чувства или намерения, если только он не имеет достаточно твердой почвы под ногами. Если нет, существует возможность, что он утратит способность непосредственно осознавать, чувствует ли он то или это и как определить то, что он делает.

Мать Стивена упрекала его, когда сама допускала оплошность. Однажды она влетела в комнату, где он сидел, и, натолкнувшись на него, разбила тарелку. Из ее объяснений явствовало, что она разбила тарелку, потому что тревожилась за него, то есть он вызвал ее беспокойство, поэтому он — причина того, что она разбила тарелку.

Когда Стивен болел, то требовалось какое-то время, чтобы мать простила его, так как он “делал это”, то есть болел, чтобы ее расстроить. В итоге почти все, что он делал, толковалось как попытка свести ее с ума. В годы взросления Стивену не на что было ориентироваться, чтобы понять, где начинается и где кончается то, за что он несет ответственность, то, что является следствием его действий, его влияния, то, что в его власти.

Какое действие способен один человек оказать на другого? Сократ как-то заметил, что никакого вреда нельзя причинить хорошему человеку. Гитлер, как говорят, утверждал, что он никогда никого не лишал воли, а только свободы в гражданском смысле. С этой точки зрения заключенный в тюрьме рассматривается как сохранивший свою “волю”, но потерявший свободу. Я могу, таким образом, действовать, устанавливая границы той ситуации, в которой другому придется действовать, но дано ли мне сделать большее? Если другой говорит: “Ты разбиваешь мне сердце”, — “делаю” ли я это с ним в каком-либо смысле? Джек действует как-то по-своему, а Джилл говорит: “Ты сводишь меня с ума”. Каждый из нас знает на собственном опыте, что все мы действуем друг на друга. Так где же проводится грань? Посредством какого критерия?

Джек дружит с Джилл. Она идет гулять с Томом. Джек говорит, что она его мучает. Он страдает “от того”, что она это сделала, но это еще не значит, что она пошла гулять с Томом с единственной целью причинить страдание Джеку. Если нет, про нее едва ли можно сказать, что она мучает Джека. Но допустим, что она могла иметь такое намерение. Так действительно ли она его мучает, когда (1) она собиралась помучить его, а он не испытывает мучений, (2) он испытывает мучения, когда (3) она не имела намерения мучить его, и сам он не испытывает мучений, (4) он испытывает мучения. Когда Король Лир уговаривает Корделию “сказать ему то, что, как ей известно, его осчастливит”, а она отказывается это сделать, является ли она жестокой, если знает, что ее слова причинят ему боль? В каком смысле я с другим делаю то, что, он говорит, я с ним делаю, если я делаю то, что считаю нужным, совсем с другими намерениями, зная, что “действие”, которое мой поступок окажет на него, будет другим, нежели я имел в виду, поскольку он говорит так?

Ребенок усваивает, что же он собой представляет, во многом когда ему говорят, что “значат” его поступки, посредством их “действия” на других.

У восьмилетнего мальчика был старший брат, любимец родителей, который должен был вскоре приехать домой на каникулы. Мальчику несколько раз снился сон, что брат по дороге домой попал под машину. Рассказав об этом отцу, он получил от него объяснение, что это показывает, как сильно он любит брата, потому что беспокоится, как бы с ним что-нибудь не случилось. Отец настойчиво приписывал младшему брату любовь к старшему, невзирая на факты, которые для большинства были бы указанием на обратное.

Младший сын “принимал на веру” слова отца, когда тот говорил ему, что он “любит” старшего брата.

Атрибуции работают в обе стороны. Ребенок приписывает своим родителям хорошее и плохое, любовь и ненависть и каким-то образом сообщает им, что он испытывает по отношению к ним. На какие из атрибуций родители реагируют, к каким остаются глухи, какие они принимают и отвергают, какие их сердят, забавляют или же льстят им? Какие за этим следуют контр-атрибуции? “Наглость” — это то, что часто приписывают ребенку, который приписывает родителям вещи, не вызывающие у них особого удовольствия.

Атрибуции, противоречащие друг другу, могут нести в себе скрытые предписания. Когда Маргарет2 было четырнадцать лет, мать называла ее двумя именами: прежним именем — “Мэгги” и новым именем — “Маргарет”. “Мэгги” означало, что она все еще остается и всегда будет маленькой девочкой, которой следует делать то, что ей говорит мама. “Маргарет” означало, что она теперь повзрослела и должна дружить с мальчиками, а не цепляться за мамину юбку. Как-то часов в шесть вечера, стоя на улице рядом с домом вместе с одним из своих приятелей-сверстников, она услышала громкий крик матери из окна верхнего этажа: “Маргарет, немедленно поднимайся наверх”. Это вызвало полное замешательство девочки. Она почувствовала, что земля плывет у нее из-под ног, и заплакала. Девочка не могла понять, чего от нее ждут. “Маргарет” — это была взрослая роль, в крайнем случае роль подростка. Она несла в себе предписание вести себя независимо. Но последующие слова матери определенно адресовались маленькой девочке, “Мэгги”. В качестве Мэгги она должна была, не задавая вопросов и не задумываясь, делать то, что ей говорят. Это выбило почву у нее из-под ног, так как она не имела “внутреннего ресурса”, чтобы справиться с тем, что ей велят быть Мэгги и Маргарет одновременно.

Существует множество способов отменить действия и поступки другого, сделать их недействительными. Они могут расцениваться как дурные или безумные или восприниматься в том смысле, которого не имел в виду тот, кто их совершал, и отвергаться в том смысле, который он подразумевал. Их можно рассматривать как всего лишь ре -акцию по отношению к некому человеку, который есть “истинная” или “реальная” первопричина их появления, как своего рода звено в цепи причинно-следственных отношений, начало которой лежит вне данного индивида. Джек может быть не способен воспринимать Джилл как другого, отдельного от него человека. Он может требовать благодарности или признательности от Джилл, давая понять, что самой своей способностью что-либо делать она обязана только ему. Чем большую независимость в действиях Джилл проявляет, тем больше она, так сказать, приводится в действие милостью Джека. Если подобное происходит между родителями и ребенком, то обнаруживается любопытное движение по восходящей: чем большего достигает ребенок, тем больше жертв ему было принесено и тем больше он должен быть благодарен.

“Не надо делать, что тебе говорят”. Человек, которому приказали быть непосредственным и спонтанным, находится в ложной и безвыигрышной позиции. Джилл старается быть послушной, делая то, чего от нее ожидают. Но ее обвиняют в нечестности за то, что она не делает то, чего хочет на самом деле. Если она говорит, чего она хочет на самом деле, ей объясняют, что это извращение или больная фантазия или что ей неведомы ее собственные желания.

Преуспевающая художница, набившая руку в портретной живописи, никак не могла заставить себя заняться абстракцией. Ей помнилось, что в детстве она имела обыкновение делать рисунки из черных хаотических линий. Ее мать, тоже художница — она рисовала броские приторные цветочные композиции и тому подобное — высоко ценила “свободу экспрессии”. Она ни разу не запрещала дочери рисовать каракули, но всегда говорила ей: “Нет, это все не твое ”. При этих словах у дочери все внутри трепетало от ужаса. Она ощущала опустошенность, стыд, страшное раздражение. Потом она научилась рисовать то, что, как ей говорили, было “ее”. Когда молодая художница вспомнила свои чувства по поводу тех детских рисунков, чувства, которые перестали задевать ее за живое, но которые она не забыла полностью, она через много лет вернулась к своим каракулям. Только теперь она смогла вполне осознать, насколько бессмысленной и фальшивой была ее жизнь. Она испытала то, что назвала “очищающим стыдом” — стыдом за измену своим подлинным чувствам. Для нее очищающий стыд явился противовесом той самой “постыдной опустошенности”, которую ей доводилось переживать, когда ее мать говорила, что эти каракули — “не твое”.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: