Люди и слово: слово живое и мёртвое

С Библией же дело обстоит куда хуже, чем с Кораном. Но прежде, чем обратиться к освещению этой же проблематики в сюжетных линиях “Мастера и Маргариты”, обратимся к литературной критике, которая претендует изъяснить скрытый смысл этого романа:

«У нас нет дневников писателя[120], но есть роман о Воланде, Мастере и Иешуа Га-Ноцри. Там всё сказано, только надо уметь это «всё» прочитать, ибо роман — огромная криптограмма, зашифрованный текст, адресованный будущему читателю. Или — я часто об этом думаю — ушедшему читателю, тем истинно образованным людям, среди которых протекала счастливая половина жизни Булгакова[121]. Тем, кому не приходилось заново открывать для себя классиков русской философии, — они были членами Религиозно-философского общества имени Владимира Соловьёва, как и отец писателя Афанасий Иванович… Они-то сразу и безошибочно объявили бы автора романа учеником Соловьёва[122]. Не заглядывая даже в собрание сочинений этого удивительного философа и социолога, они связали бы кощунственный — с точки зрения ортодоксальной церкви — образ Иешуа Га-Ноцри с размышлениями Владимира Соловьёва о Христе и Слове, которое, как известно, было вначале начал[123]» (А.Зеркалов. “Лежащий во зле мир…”. Журнал “Знание — сила”, № 5, 1991, стр. 34, 35).

Но чтобы расшифровывать «криптограммы», надо прежде определиться в том, кому адресовано зашифрованное послание и что оно несёт в себе: иначе многое расшифровать просто не удастся. Тем более ничего не удастся расшифровать, если никакой «криптограммы» в романе нет…

Бессмысленная трата времени и сил писать роман-крипто­грам­му для современников, очевидцев описываемой в нём эпохи, которые и сами в силах подумать над смыслом происходящего в жизни каждого из них и в жизни образуемого ими всеми общества, если заранее известно, что роман не может быть опубликован в эпоху его написания. Тем более бессмысленно писать роман, адресуя текст предкам. Бессмысленно и «криптографировать» свою эпоху для потомков, поскольку она неизбежно станет известной им из документов и воспоминаний, где всё будет названо своими именами без каких-либо намёков, двусмысленностей и иносказаний, к которым вынужденно прибегают в общении между собой современники, если они опасаются называть вещи их именами в силу свойственных эпохе обстоятельств.

Но отказывая писателю в такого рода здравомыслии, многие потомки, которых угораздило стать литературоведами, выражают овладевшие ими по их же трусости страхи в разнородных “расшифровках” иносказаний и намёков на обстоятельства прошедшей эпохи, которые они реально или мнимо находят в романе, и которые им мерещатся в жизни нынешних поколений. Конечно, есть и непреходящие обстоятельства, но они в их большинстве не требуют «криптографирования»; и если в чём и нуждаются — так в переосмыслении, что не требует расшифровки старых текстов как таковой, хотя тексты былых времён могут быть свидетелями древности проблем в жизни общества, не разрешённых и в наши дни.

Имеет смысл писать для потомков только о том, что не утратит своей значимости для них к тому времени, когда обстоятельства изменятся и позволят опубликовать написанное. Тем не менее большинство критиков-расшифровщиков не видят именно эту сторону романа, в котором им померещилась «криптограмма», когда он представляет собой прямое повествование в художественных образах о проблемах, которые в эпоху его написания были объявлены успешно разрешёнными раз и навсегда: «большинство нашего населения сознательно и давно перестало верить сказкам о боге».

Вследствие этого роман в эпоху его написания представлялся одним — не актуальным, а для других он виделся крамольным[124]. Но крамольным он виделся не потому, что в нём комично выглядели сотрудники НКВД и советская действительность тех лет (комичной она выглядела и в “Двенадцати стульях”, и в “Золотом теленке” И.Ильфа и Е.Петрова, которые были изданы), а потому, что возможная публикация “Мастера и Маргариты” ставила под сомнение правильность уже данного и широко пропагандируемого ответа и подталкивала к поиску ответа на другой вопрос, который оставался в умолчаниях на протяжении всей эпохи борьбы с религиозным мракобесием:

Большинство населения сказкам о боге — наветам на Бога — действительно верить перестало. А верить Богу и жить по Его Правде-Истине в Его Промысле перестало или ещё и не начинало?

«Крамольность» романа по отношению к культивировавшемуся в обществе материалистическому атеизму и его хозяевам состояла именно в этом обнажении умолчания, скрываемого в официальной пропаганде. Но затрагивая проблематику «крамольности» “Мастера и Маргариты”, преисполненные собственной трусости и взращённых на её почве “элитарных” страхов, литературные критики тут же обращаются к обстоятельствам той эпохи, которые куда менее значимы для определения будущих судеб, нежели то, что они задели мимоходом и от рассмотрения чего сами же отказались.

«Фантастическая мысль: если бы Иешуа не был абсолютом отваги и правдивости, он принял бы намёки Пилата и заявил бы, что не говорил крамолу Иуде из Кириафа или, как ему прямо предлагалось, что он забыл свои слова. И тогда он остался бы жить, стал хранителем «большой библиотеки» Пилата, и его мысли пришли бы к потомкам неискажёнными[125]. Но он отказался. И теперь его историю приходится восстанавливать Мастеру при той помощи дьявола, которой Иешуа не захотел.

Тягостная дилемма: чтобы выжить, чтобы создать нетленные вещи и способствовать делу истины, писатель вынужден спознаться с дьяволом власти, сделать то, что запрещает ему совесть. Вопрос отнюдь не теоретический: сам Булгаков так и поступил, чтобы иметь возможность создать “Мастера и Маргариту”. Известные биографические факты: он написал письмо Сталину с просьбой о спасении, когда нищета и угроза физической гибели придвинулась вплотную. Сталин позволил служить ему в театре, и Булгаков сумел вернуться к своему сожжённому ранее роману. Поэтому и вышло: «рукописи не горят»…

Думаю, писатель не простил себе обращения за помощью к сатане, но, даже сознавая себя аморальным человеком, он знал, что поступил правильно: выполнил свой творческий долг так, как это возможно под прессом идеологической тирании» (А.Зеркалов. “Лежащий во зле мир…”. “Знание — сила”, № 5, 1991, стр. 40, 41).

И до этого фрагмента, и после него А.Зеркалов пускается в обширные рассуждения “вообще” о добре и зле, об истине, и об отступничестве от них в каждую историческую эпоху. Однако отступничество от истины “вообще”, отступничество от Добра “вообще” в таком миропонимании (которому привержен А.Зеркалов) всё же конкретны, поскольку обусловлены обстоятельствами и их осмыслением, а истина и добро — абстрактны и неопределённы, лежат вне мира, вследствие чего и кажется, что мир лежит во зле, и нет в нём места преображающему его к Добру Промыслу[126].

Это беспросветно мрачное мировоззрение, препятствующее и пониманию смысла жизнерадостного романа, возведённого в извращённом мировоззрении в ранг «крипто­граммы» об ушедшем кошмарном прошлом, которое изменить невозможно; а также препятствующее пониманию и воплощению Правды-Истины в повседневную жизнь.

Начнём с того, что:

Если бы Иешуа считал необходимым зафиксировать на пергаменте свои мысли, то он не проповедовал бы на улицах всем и каждому, кто готов был его слушать.

Он бы где-то работал; добросовестно относясь к делу, — имел бы некоторый достаток; а будучи весьма сдержанным в потребностях человеком, — мог бы позволить себе покупать не дешёвые по тому времени пергамент и письменные принадлежности; в свободное от работы время он бы записывал приходившие ему в голову мысли. И если бы он и познакомился с Пилатом, то совершенно в иных обстоятельствах. Возможно, что его деятельность поддержал бы какой-нибудь меценат, а возможно и нет.

Люди такого склада были во все времена: так жил Иосиф Дицген (1828 — 1888), рабочий-кожевенник, один из выдающихся «социал-демократических философов Германии»[127]; так жил К.Э.Ци­ол­ковский (1859 — 1935), — это только наиболее известные примеры людей такого склада. Некоторые из них стали известны потому, что их домашние труды были востребованы теми или иными социальными группами. А многие, чьи труды не были востребованы современниками или ближайшими потомками, — остались неизвестными.

Всё дело как раз в том и состоит, что Иешуа считал необходимым проповедовать исключительно изустно в народе всё то, что он понял сам и что является его жизненной сутью.

Даже, если бы Пилат нашёл способ отказать синедриону в требовании утвердить смертный приговор и освободил Иешуа, например, обыграв двусмысленность имени освобождённого разбойника: Вар-равван (в романе), Варавва, Барабас[128] (в новозаветных текстах в транслитерации разных языков); даже если бы после этого Пилат стал бы искренним другом и единомышленником Иешуа, и Иешуа с радостью посещал бы дом Пилата, — то Иешуа по-прежнему проповедовал бы изустно в народе, но не стал бы хранителем ни Пилатовой, ни чьей-либо ещё библиотеки; тем более не стал бы он библиотекарем для того, чтобы собственноручно записать в качестве наставления для других то, что понял сам. В его деле такая писанина была бы пустой тратой драгоценного времени жизни.

Причина этого в том, что в ту эпоху смысл изустной проповеди становился в непродолжительное время достоянием многих и многих по принципу «слухом земля полнится» тем более, если проповедь затрагивала интересы многих и открывала им какой-то новый взгляд на жизнь и на пути к разрешению угнетавших их проблем.

Изложение же всего сказанного изустно в письменной форме требовало гораздо большего времени: человек пишет медленнее, чем говорит. Кроме того изустное объяснение какого-либо вопроса короче и доходчивее вследствие того, что говорящий подстраивает стиль своего изложения к аудитории: к её настроению, к уровню образования, к пониманию и т.п., а главное — в изустной речи (особенно глаза в глаза) умолчания оратора несут информацию, и она воспринимается слушателями легче, нежели умолчания из текста стенограммы той же самой речи.

Вследствие этой особенности восприятия людьми изустной речи и текста, письменное повествование вынужденно длиннее, поскольку для обеспечения сообразного понимания читателем смысла написанного требует раскрытия тех умолчаний, которые допустимы в изустной речи и не ведут к непониманию (а тем более к извращённому “пониманию”) во всякой конкретной аудитории. Поэтому один и тот же смысл — в подавляющем большинстве случаев — для того, чтобы его поняли наилучшим возможным образом максимум читателей и слушателей, в письменном изложении и в изустном должен выражаться в разных словах, разных оборотах речи, а в ряде случаев и в разной последовательности смысловых фрагментов, в которых передаётся читателям и слушателям общее понимание рассматриваемых проблем.

При этом следует также иметь в виду, что к ранее прочитанному в тексте — в случае трудностей понимания текущего фрагмента — каждый может вернуться, дабы переосмыслить его сызнова; а к ранее услышанному в изустной речи — в господствующей культуре в форме переживаний услышанного вернуться могут только немногие, тем более пережить и переосмыслить ранее услышанное, на фоне восприятия продолжающейся речи. Поэтому, если при слушании изустной речи человек утратил понимание, но всё же хочет понять обращённую к нему речь, то ему следует не «напрягать интеллект»[129], отвлекаясь от обращённых к нему слов, а продолжать слушать всё, дабы потом услышанное можно было пережить заново в своём внутреннем мире и переосмыслить.

Но кроме этих обстоятельств, обусловленных психикой людей, есть и обстоятельства, обусловленные социально. Наиболее значимое из них состоит в том, что во времена дороговизны книг[130] и рукописного тиражирования ступить на путь собственноручного изложения в письменной форме религиозно-социологической доктрины перехода человечества от разнородного рабовладения к Царствию Божиему на Земле означало — быть услышанным только в кругу правящей “элиты”, которая исторически реально была возмущена смыслом ставших ей известными изустных проповедей. Желая прекратить распространение противного ей мировоззрения в обществе, она и организовала провокацию, в результате которой Иешуа и оказался перед Пилатом.

Смысл проповеди: «Закон и пророки до Иоанна; с сего времени Царствие Божие благовествуется и всякий усилием входит в него» (Лука, 16:16), — правящая “элита” поняла вполне, поняла однозначно, не забыла по сию пору, не забывает и ныне; но “элите” Царствия Божиего на Земле не надо: ей вожделенно её безраздельное царствование. И соответственно, уже потом, в эпоху становления исторически реального христианства, именно правящая “элита” — в лице её орденов посвящения — заболтала этот смысл в церковном ритуале «богослу­же­ния», подменив Благовестие[131] Царствия Божиего “благо­вести­ями” жертвоприношения-казни и чудесно-сверхъестественного воскресения праведника.

«Хилиазм (от греч. chiliás — тысяча), милленаризм (от лат. mille — тысяча), религиозное учение, согласно которому концу мира будет предшествовать тысячелетнее “царство божье” на земле» (Большая Советская энциклопедия, изд. 3, т. 28, стр. 252).

Хилиастические идеи изначально рассматриваются “элитарными” и холопствующими иерархами господствующих христианских церквей как ересь, вопреки словам молитвы Христовой:

«Отче наш, сущий на небесах! Да святится имя Твоё; да придет Царствие Твоё; да будет воля Твоя и на земле, как на небе; хлеб наш насущный дай нам на сей день; и прости нам долги наши, как и мы прощаем должникам нашим; и не введи нас во искушение, но избави нас от лука­вого. Ибо Твоё есть Царство и сила, и слава во веки!» (Матфей, 6:9 — 13). «Не придет Царствие Божие приметным образом (...) ибо вот Царствие Божие внутри вас есть» (Лука, 17:20, 21).

Именно вследствие подмены Благовестия достижения Царствия Божиего целеустремлёнными усилиями самих людей доктриной об искуплении грехов всех жертвоприношением-казнью и воскресением Праведника все церкви имени Христа выражают анти-Христианство с момента этой подмены. И против этого обвинения возразить от души ни одной из них нечего.

И будь учение о преображении Земли в Царствие Божие в действительности записано руками самого Христа, то рукопись (даже если бы она не была целенаправленно уничтожена) — не была бы востребована реальной читательской аудиторией того времени и потому неизбежно затерялась бы в веках, повторив судьбу Моисеевых скрижалей и многих, многих апокрифов[132] — богословских трактатов и записей слов праведников, не признанных официальными иерархиями в качестве вдохновенных Богом.

Как известно, Библия ответственность за уничтожение экземпляра скрижалей, полученного непосредственно от Бога, возлагает на самого Моисея, который якобы вспылил и разбил их по возвращении с горы Синай, когда увидел в стойбище оргию своих подопечных вокруг идола золотого тельца (Исход, 32:19). Второй экземпляр скрижалей, как сообщает Библия, Моисей вытесал сам и вознёс их на гору, где на них был сызнова воспроизведён текст (Исход, 34:28) то ли Богом, то ли Моисеем «под диктовку Свыше».

На наш взгляд это было не так: избавились и от Моисея[133], и от оригинальных скрижалей; потом сами вытесали новодел, устранив из него первую заповедь (доводящую их общее число до 11), о которой в шутку вспоминал А.Эйнштейн: «Не бойся!»[134], — и задним числом приписали происхождение макета-новодела Моисею, отредактировав устные предания об уничтожении оригинального экземпляра скрижалей, возложив ответственность за это святотатство на самого же Моисея вопреки тому, что книга Числа (стих 12:3) характеризует его: «Моисей был человек кротчайший из всех людей на всей Земле».

Но и этот макет-новодел, если он и не утрачен безвозвратно, то ныне доступен весьма узкому кругу его высокопосвящённых затаившихся хранителей, которые, посвятив себя его сохранению, вряд ли знают, как им распорядиться с большей пользой для всего остального человечества[135].

Так что изустное слово в качестве средства просвещения в те времена дороговизны книг и безграмотности большинства населения, занятого каждодневным трудом, было многократно эффективнее слова писаного. Живое изустное слово было востребовано простонародьем: «се­я­тель слово сеет» (Марк, 4:14), и посев неизбежно приносит урожай, чему свидетельством вся последующая история. И в отличие от текста скрижалей изустное слово — не воробей: вылетит в широкой аудитории — не поймаешь, и «никакое богатство не может перекупить влияния обнародованной мысли» (А.С.Пушкин).

И в реальной истории сама письменная традиция того или иного образа мысли, того или иного мировоззрения, отрицающего прежний порядок общественного устройства, возникала только под давлением распространения этого учения в изустной форме, когда правящей “элите” деваться уж было некуда, и она вынужденно становилась на путь канонизации, дабы насадив бессовестно неусомнительную веру в письменно запечатлённую “ священную” Догму с большой буквы, закрыть людям дорогу к преображению их Жизни по Правде-Истине, приходящей свободно в общество через совесть каждого, кто, во-первых, совесть не глушит и, во-вторых, осознанно целеустремлённо следует её зову.

Но в наши дни, когда всеобщая грамотность — норма, ситуация изменилась. Изустная проповедь на рынке или площади, — если и не прямой путь в сумасшедший дом или в отделение милиции за «нарушение общественного порядка», то она не может конкурировать по охвату аудитории с электронными средствами массовой информации, владельцы которых имеют (во всех смыслах) наиболее широкую аудиторию и оглушают её тем, что в теории информации называется: «шум»[136], — из которого далеко не каждый может выделить полезный сигнал, несущий судьбоносную для него информацию — жизненный смысл.

Но в то же самое время письменно выраженное мнение, распространяемое адресно соответственно заинтересованности конкретных людей в разрешении тех или иных проблем, обрело ту эффективность воздействия, которая была невозможна для письменного слова во времена исключительно “элитарной” грамотности и образованности и высоко-“элитарной” библиотечной культуры, недоступной простонародью, занятому большей частью трудом от зари до зари.

О безвозвратном уходе тех времён и той культуры сетовал в приведённых отрывках своей статьи А.Зеркалов, сожалея о том, что исчезли «истинно образованные люди», но не замечая, что именно они довели Россию до катастрофы государственности в 1917 г.; сожалея о том, что Иешуа не записал открытого им изустно учения собственноручно, но не понимая того, что посвяти он свою жизнь созданию письменного наследия, то ныне не было бы предмета для обсуждения, поскольку рукопись затерялась бы в веках, не будучи востребованной многими поколениями тогдашних грамотных сословий, чьи интересы формировали заказы на рукописное же тиражирование более ранних рукописей.

Конечно, «рукописи не горят…», а «что написано пером, не вырубить топором», даже если это топор палача или «топор войны», но всё же живого изустного слова, несущего живую мысль живым людям, мёртвые слова текстов заменить не могут ни в одну эпоху; не говоря о том, что понимание одних и тех же слов с течением времени в обществе изменяется вплоть до отрицания исходного смысла: так, слово «наверное» некогда означало (и буквально означает) максимально достижимую точность, истинность, а теперь означает что-то близкое к «может быт так, а может быть и нет».

Лучшее, что могут сделать тексты, — пробудить человека к творчеству, возбудив в нём праведные мысли. И это касается даже самых мерзких по их явному и скрытому смыслу текстов.

Худшее, чем может стать текст, — так это превратиться в клетку, в которой живая мысль разбивается о догмы, закрывающие от неё Жизнь, томится и увядает.

Но и тот, и другой вариант воздействия текста обусловлен не текстом как таковым, а реальной нравственностью и порождённой ею этикой, свойственными читателю во время работы с текстом, что и определяет его отношение к написанному и в мыслях, и в повседневной жизни; то же касается и отношения к текстам общества в целом, где некоторая часть людей имеет представление о многих текстах понаслышке, а не на основе собственных впечатлений от прочтения, и эти представления о содержании текстов понаслышке могут отличаться от самих текстов как в лучшую, так и в худшую сторону, что также обусловлено реальной нравственностью и порождённой ею этикой слушателей.

Так в России наших дней Библия — её текст и подтекст — в представлении многих о ней понаслышке оказывается куда добрее, нежели она есть на самом деле, а Коран в представлении большинства — если и не справочник и наставление по злодейству, то выражение невежественности и мракобесия. И потому, чтобы не обманываться понаслышке, выслушав речи, следует обращаться к оригинальным текстам, сохраняя способность соображать прочитанное и пребывая в ладу с собственными памятью и чувствами.


9. Я его умолял: сожги ты Бога ради свой пергамент! Но он вырвал его у меня из рук и убежал

С Библией же дело обстоит куда хуже, чем с Кораном. Она не только сеет страх перед адом в души верующих, принуждая людей страхом к какой-то благодетельности, что есть одно из выражений демонизма. Но она сеет и зёрна, из которых вырастают конфликты как во многонациональном, так и в этнически однородном обществе, а также и конфликты человека с Богом в реальном богоборчестве людей в жизни.

Кроме того, она обрекает человека, спутанного культивируемыми ею страхами и извращениями, на растрату многих жизненных сил во мнимом богоборчестве, когда человек борется в себе самом против ложного образа Божиего, принимая его за истинный, вследствие того, что в его душе праведный образ Божий затмила ложь, накопившаяся в культуре общества, где он вырос.

История формирования канонического текста Библии как в иудейской традиции, включающей в себя канонические книги Ветхого Завета, так и в христианской традиции, включающей в себя и Ветхий, и Новый Заветы, в отличие от истории становления канонической редакции Корана, охватывает многие столетия и недоступна большинству. А традиции, сообщающие эти сведения для посвящённых (иерархов церквей, масонства и т.п. орденов) и описывающие процесс канонизации тех или иных текстов, свойственные каждому из библейских культов, не только разногласят об этом, но и непримиримо враждебны друг другу.

И занимаясь богословием в художественно-литературной — иносказательно-притчевой форме, М.А.Булгаков просто не мог обойти стороной проблематики соотношения Правды-Истины и канонических текстов. Хотя он рассматривал эту проблематику в сюжетной композиции, непосредственно соотносимой с Библией в её исторически сложившемся виде, но показанное им касается всех без исключения культовых вероучений: от самых древних практик шаманизма и знаний, унаследованных от погибших в прошлом глобальных цивилизаций, до новейших доктрин саентологической церкви, а равно и начавшихся попыток создать “церковь” или партию “демократического централизма” на основе возведения работ Внутреннего Предиктора СССР в ранг бессовестно неусомнительных догм вопреки тому, что ещё в “Мёртвой воде” в редакции 1991 г. было сказано, что она — не священное писание; и во многих других наших работах говорилось прямо, что они выражают наше текущее, развивающееся вúдение и понимание жизни, и каждый, кто видит, знает и понимает лучше, пусть исправит допущенные нами ошибки.

М.А.Булгаков не мог дать истинную хронологически обширную справку о том, кто лично на протяжении всей истории был в ладу с Богом и учил по совести своих современников жизни в вере Богу по Правде-Истине (да в такой справке нет и потребности), а кто только изображал вероучительство, в действительности будучи одержим собственными фантазиями и наваждениями извне; кого из них общество в целом признало в качестве праведных вероучителей правильно, а в ком ошиблось; кого признали «низы» и отвергли «верхи», а кого наоборот — признали «верхи» и отвергли «низы»; что именно говорили истинные и мнимые праведники, и как были записаны и отредактированы их речи; что из этого попало в канон Библии, а что не было признано «бого­вдох­но­­венным» писанием или, что попало в канон с ярлыком «бого­вдохно­вен­ного», будучи наваждением из других источников и т.п.

Как было показано в двух предыдущих разделах, эта проблематика не выдумана, а непрестанно существует на протяжении многих веков, приводя каждое поколение к вопросу «что есть истина?», ответить на который — нравственно-этический долг перед Богом и другими людьми всякого человека. И М.А.Булга­ков отобразил её во взаимодействии персонажей своего романа.

«— Множество разных людей стекается в этот город к празднику. Бывают среди них маги, астрологи, предсказатели и убийцы, — говорил монотонно прокуратор, — а попадаются и лгуны. Ты, например, лгун. Записано ясно: подговаривал разрушить храм. Так свидетельствуют люди.

— Эти добрые люди, — заговорил арестант и, торопливо прибавив: — игемон, — продолжал: — ничему не учились и всё перепутали, что я говорил. Я вообще начинаю опасаться, что путаница эта будет продолжаться очень долгое время (выделено нами при цитировании[137]). И всё из-за того, что он неверно записывает за мной.

Наступило молчание. Теперь уже оба больные глаза тяжело глядели на арестанта.

— Повторяю тебе, но в последний раз: перестань притворяться сумасшедшим, разбойник, — произнёс Пилат мягко и монотонно, — за тобою записано немного, но записано достаточно, чтобы тебя повесить.

— Нет, нет, игемон, — весь напрягаясь в желании убедить, говорил арестованный, — ходит, ходит один с козлиным пергаментом и непрерывно пишет. Но я однажды заглянул в этот пергамент и ужаснулся. Решительно ничего из того, что там записано, я не говорил. Я его умолял: сожги ты Бога ради свой пергамент! Но он вырвал его у меня из рук и убежал.

— Кто такой? — брезгливо спросил Пилат и тронул висок рукой.

— Левий Матвей, — охотно объяснил арестант…”

Новый Завет, как известно, начинает Евангелие от Матфея, который, как и булгаковский Левий Матвей, был сборщиком податей. Комментаторы романа сообщают:

«Епископ гиерапольский Папий (умер около 165 г.) в своей работе “Изъяснение речей Господа” отмечал, что при жизни Иисуса Христа за ним записывал лишь апостол Матфей. Записи же эти с арамейского языка переводил кто как мог» (“Слово”, № 6, 1991, стр. 58).

То есть по существу в художественной форме М.А.Булгаковым высказано мнение о недостоверности канонического текста Нового Завета, о неидентичности его текстов и ПОДТЕКСТОВ (о них тоже не следует забывать) и построенного на них церковного вероучения учению Христа, исторически реально имевшему место.

“Путаница”, о которой говорит Иешуа, действительно имеет место в истории христианской цивилизации уже две тысячи лет. И эта мировоззренческая “путаница” не так безобидна, какой она могла показаться Пилату и его секретарю две тысячи лет назад в Ершалаиме четырнадцатого числа весеннего месяца нисана. Именно эта “путаница” принесла народам Земли неисчислимые беды и страдания, множество бессмысленных войн и, в довершение — угрозу гибели человечества и биосферы в целом: химическое оружие, атомная и водородная бомбы созданы наукой библейской цивилизации и плюс к этому глобальный биосферно-экологи­чес­кий кризис мирного времени; это — многовековой итог в деле защиты «христи­ан­ских ценностей» и десяти ветхозаветных заповедей. Первопричиной же всех бедствий нынешней цивилизации является господство в ней разнородного атеизма.

Казалось бы, какой атеизм, когда вся памятная история — сплошная череда споров о вере и религиозных, в их основе, войн? и если уж мы и живём в атеизме, — то менее столетия, когда в России ушли из жизни верующие поколения, личностно сформировавшиеся до 1917 года, а на Западе осуществился идеал (для многих) гражданского общества, в котором вопросы веры обществом не регламентируются, если обусловленная верованиями деятельность не наносит предусмотренного законом ущерба здоровью и собственности других граждан?

Но атеизм действительно разнолик. Самый простой — обнажённый атеизм, исповедуя который, люди прямо заявляют «Бога нет» и ведут себя в жизни соответственно своему разумению, соответственно традициям культуры, инстинктам — в зависимости от стечения обстоятельств и своей внутрисоциальной нравственности. Одни ведут себя по принципу, высказанному Ф.М.Досто­евским: «если Бога нет, то всё позволено»[138]; другие не считают, что всё позволено, и в меру своего понимания стараются благоустроить жизнь на Земле. Таков материалистический атеизм.

Но существует и другой, куда более изощрённый атеизм, а также и воспроизводящие его культуры: это идеалистический атеизм, который прямо провозглашает:

«Бог есть! Каждый человек и все люди должны вести себя по отношению к Нему так-то, и это «так-то» выражается в перечне заповедей «символа веры» и развивающих его богословских трактатах и устных преданиях; а между собой люди должны быть в отношениях, тоже определяемых в перечне заповедей и развивающих их социологических трактатах, ссылающихся на богословские. А кто не согласен со сказанным, — те враги нашего бога и нас — ему преданных, и начнём мы против них войну и будем биться с ними беспощадно до тех пор, пока они либо не уверуют, как мы, либо пока мы их не истребим всех поголовно во “славу божию”».

Это — общее определение формы идеалистического атеизма, который по существу выражает потребность бессовестных в том, чтобы за всеми приглядывал «всевышний полицейский», которому они предписали бы права и обязанности и которого они бы могли призвать в любой момент для наведения угодного им порядка или действовать от его имени в качестве своего рода «добровольно-принудительной народной дружины», опять же поддерживая угодный им самим порядок.

И в своём тупом усердии в наведении полицейского «порядка» идеалистического атеизма люди в поклонении придуманному ими богу, которого нет, препятствуют воплощению в жизнь Промысла Бога, который есть, до тех пор, пока сами не свернут себе же шею: печальное зрелище.

Идеалистический атеизм формально очень похож на вероучение истины, но отличается от него содержанием представлений о Боге, содержанием заповедей как религиозного, так и внутрисоциального характера, и развивающих их богословских и социологических трактатов, устных преданий, традиций общественной жизни и законодательства. На его основе может развиться очень цветистая культура, светская и церковная, которой при всём её великолепии единственно, чего будет непрестанно не доставать, так это лада между людьми в обществе и лада между людьми и Природой. И это обличает все такого рода формально разнородные культуры в атеизме по сути, «потому что Бог не есть бог неустройства, но мира. Так бывает во всех церквах у святых» (1-е Послание Коринфянам апостола Павла, 14:33).

Соответственно есть культуры, которые в преемственности многих поколений умышленно-фанатично либо бездумно воспроизводят веру в бога, которого нет, поскольку их вероучение представляет собой либо чудесные небылицы, либо наветы на Бога, который есть, либо сочетание того и другого, возможно, несколько приправленное какими-то крупицами Правды-Истины. А Бог, который есть, — он не «всевышний полицейский», но они Его не только не знают, но и знать не хотят, прячась от Него в построенных ими же темницах своих собственных и прежних вымыслов общества или злобствуя в ответ, даже тогда, когда Он сам обращается к ним через их совесть или других людей.

А есть культуры, которым свойственно освобождаться от небылиц и наветов на Бога, вследствие чего они всё более и более воплощают в жизнь Правду-Истину, как то и предопределено Промыслом. В них люди веруют Богу, который есть, в бытии которого у них нет причин сомневаться потому, что они ведут с Ним сокровенный молитвенный диалог по совести и воспринимают Жизнь как священный Язык, на котором Бог-Язычник, который есть, говорит с каждым, кто хочет понять Его и Его Промысел.

Как было сказано ранее, жизнь без веры в принципе невозможна потому, что ограниченность своих знаний человек дополняет до полноты бытия Объективной реальности какими-то верованиями, хочет он того либо же нет. И всякий атеизм — разновидность верований.

Имея дело с другими людьми, общаясь с ними, человек способен:

· и вообразить в своём внутреннем мире образы и их взаимосвязи, в которых другой видит, соображает Объективную реальность (Объек­тивная реальность это — Бог и сотворённое Богом Мироздание);

· и изобразить из себя в своих образах и их взаимосвязях, то что ему в каких-то формах представляют другие.

В первом случае человек познаёт Жизнь посредством понимания других людей, посредством понимания вúдения Жизни ими; во втором случае он ничего не познаёт, но только перенимает новые формы, через которые выражает своё прежнее вúдение, соображение Объективной реальности.

Это — два базисных варианта, а в большинстве случаев имеет место отчасти то, отчасти другое в некой смеси, обусловленной реальной нравственностью, а также производными от нравственности навыками чувствования, распознавания и мышления — всего того, что представляет собой личностную культуру психической деятельности.

Как уже говорилось, и принятие на веру той или иной определённой информации обусловлено нравственностью. Т.е. и вера, будь она освобождающей от заблуждений либо крайним заблуждением идеалистического атеизма, — следствие нравственности.

Соответственно этому в приведённом разговоре об идентичности записей Левия Матвея словам Иешуа М.А.Булгаков и показал, что Левий не веровал тому Богу, которому веровал Иешуа и от которого Иешуа научался Правде-Истине и Чью Правду-Истину он проповедовал другим людям. Поэтому Левий и интерпретировал себя, через затронувшие что-то в его душе и поразившие его воображение слова Иешуа, вследствие чего Иешуа, прочитав его записи не узнал в них своих речей. Но Левий действительно был ими изначально поражён:

«— Кто такой? — брезгливо спросил Пилат и тронул висок рукой.

— Левий Матвей, — охотно объяснил арестант, — он был сборщиком податей, и я с ним встретился впервые на дороге в Виффагии, там, где углом выходит фиговый сад, и разговорился с ним. Первоначально он отнёсся ко мне неприязненно и даже оскорблял меня, то есть думал, что оскорбляет, называя меня собакой, — тут арестант усмехнулся, — я лично не вижу ничего дурного в этом звере, чтобы обижаться на это слово…

Секретарь перестал записывать и исподтишка бросил удивлённый взгляд, но не на арестованного, а на прокуратора.

— …однако, послушав меня, он стал смягчаться, — продолжал Иешуа, — наконец бросил деньги на дорогу и сказал, что пойдёт со мною путешествовать…

Пилат усмехнулся одной щекой, оскалив жёлтые зубы, и промолвил, повернувшись всем туловищем к секретарю:

— О, город Ершалаим! Чего только не услышишь в нём. Сборщик податей, вы слышите[139], бросил деньги на дорогу!

Не зная, как отвечать на это, секретарь счёл нужным повторить улыбку Пилата.

— А он сказал, что деньги ему отныне стали ненавистны, — объяснил Иешуа странные действия Левия Матвея и добавил: — С тех пор он стал моим спутником».

Здесь важно обратить внимание на ряд обстоятельств.

· Левий бросил прибыльное занятие в порыве чувств, а не в результате обретения эмоционально-рассудочного смыслового единства своей души, сообразного смыслу слов, услышанных им от Иешуа. Как до этого он был озлобленным человеком, так и не перестал быть таковым, что показывает всё его дальнейшее поведение в сюжете романа. А когда он несколько смягчился под воздействием слов Иешуа[140], то просто переориентировал свою ненависть с Иешуа на деньги. Он уже не мог вести привычный ему образ жизни, но и не изменил себя так, чтобы самостоятельно вести иной образ жизни.

· Иешуа не называет Левия своим учеником, что соответствует нормам знахарской (ведической) культуры посвящений, одной из ветвей которой является масонство, а другой — иерархия посвящения в священство в церквях имени Христа. Так М.А.Булгаков ещё раз показывает свободу Иешуа от дисциплины посвящений какой-либо иерархии и чуждость учения Христа как масонству, так и правящим церквям его имени.

Иешуа называет Левия просто «спутником», что говорит об их идейной разобщённости, которая влечёт за собой и их религиозную разобщённость: они веруют разным богам. Вследствие этого Левий не способен ни ощущать Объективную реальность сообразно тому, как её ощущает Иешуа, ни принять в себя вúдение Объективной реальности, свойственное Иешуа, и может только интерпретировать себя, выражать свои мысли, включая и верования, через факты жизни Иешуа, свидетелем которых он стал.

Как можно понять из слов Иешуа, Левий не был стенографом, а записывал по памяти, даже на ходу. Есть два явления, которые люди не всегда различают, и часто одинаково называют «воспоминаниями», «памятью»:

· в одном случае человек способен произвольно вызвать в сознание все ощущения прошлого (свое настроение и приходящие извне звуки, запахи, осязательные и прочие ощущения), в результате чего недавние, а равно и очень давние события проходят перед его внутренним взором, слухом и всеми чувствами в точности, как они свершились некогда наяву, и эту достоверность он может переосмыслить иначе. Хотя некоторые ощущения могут быть не столь сильными как в прошлой реальности (особенно это касается болевых ощущений, если они имели место), но их интенсивность всегда достаточна для того, чтобы поднять в сознание всю необходимую информацию из прошлого. Этот способ вспоминания по-русски издревле называется «переживание»[141].

· в другом случае человек, ощущая себя в настоящем, воображает якобы прошлое на основе ныне свойственных ему образов и представлений о мире, пребывая в том настроении, какое сложилось к началу “воспоминаний”. Что получается из такого рода “воспо­ми­наний”, простая мудрость следователей с большой практикой описывает словами: «врёт как очевидец».

В жизни оба способа “воспоминаний” у большинства налагаются друг на друга: воспоминанием большинства людей изначальный импульс даёт переживание, которое будит воображение; потом воображение охватывает и подавляет всё, и именно оно воспроизводит перед внутренним взором и слухом события, якобы имевшие место в прошлом.

Поэтому если человеку необходима истинная информация о событиях прошлого, то ему необходимо остановить воображение и пережить события заново, вызвав в сознание как можно больше ощущений из тех, что имели место в прошлом, чтобы в своём внутреннем мире пережить интересующие его события сызнова и переосмыслить их и своё отношение к ним уже с позиций себя сегодняшнего, а не прошлого.

Но как можно понять из слов Иешуа: «Решительно ничего из того, что там записано, я не говорил», — Левий Матвей не умел переживать и потому не переживал заново события, о которых писал, а был «вообра­жа­лой», вследствие чего он просто не мог не врать (как очевидец, сам того не осознавая)[142] бессознательно. Но кроме этого Левий без зазрения совести лгал осознанно, о чём речь пойдёт далее.

Теперь вернёмся к верованиями Левия. Какому богу верует Левий М.А.Булгаков показывает в романе прямо:

«Когда осуждённых повели на гору, Левий Матвей бежал рядом с цепью в толпе любопытных, стараясь каким-нибудь образом незаметно дать знать Иешуа хотя бы уж то, что он, Левий, здесь, с ним, что он не бросил его на последнем пути и что он молится о том, чтобы смерть Иешуа постигла как можно скорее (выделено жирным нами при цитировании: в своём желании убить Иешуа Левий превзошёл даже посвящённых в нечто членов синедриона во главе с Каифой). Но Иешуа, смотрящий вдаль, куда его увозили, конечно, Левия не видел.

И вот, когда процессия прошла около полуверсты по дороге, Матвея, которого толкали в толпе у самой цепи, осенила простая и гениальная мысль, и тотчас же, по своей горячности, он осыпал себя проклятиями за то, что она не пришла ему раньше. Солдаты шли не тесною цепью, между ними были промежутки. При большой ловкости и очень точном расчёте можно было, согнувшись, проскочить между двумя легионерами, дорваться до повозки и вскочить на неё. Тогда Иешуа спасен от мучений.

Одного мгновения достаточно, чтобы ударить Иешуа ножом в спину, крикнув ему: «Иешуа! Я спасаю тебя и ухожу вместе с тобой! Я, Матвей, твой верный и единственный ученик!»

К кому была обращена “молитва” Левия Матвея, если он молился не об избавлении Иешуа от казни (Богу всё возможно), а о том, чтобы «смерть его постигла как можно скорее»? И почему при всём кажущемся при взгляде со стороны безумии Левия Матвея, он думает о «ловкости и точном расчёте при исполнении замысла»?

После этого, Левий оставил процессию, направлявшуюся к месту казни, бегом вернулся в город, в хлебной лавке у городских ворот украл нож, побежал обратно, но опоздал сам убить Иешуа из “лучших”, как ему казалось побуждений. Казнь уже началась, кресты были водружены, на них висели приговорённые к смерти люди. «Когда истёк четвёртый час казни, мучения Левия достигли наивысшей степени, и он впал в ярость», после чего начал изрыгать проклятия, сначала в свой адрес, потом в адрес родителей, потом в адрес того бога, в которого он верил (но веря в этого бога, Левий в жизни, как показывает М.А.Булгаков, не верил никому; а утрачивая самообладание, не верил даже себе):

«— Проклинаю тебя, бог!

Осипшим голосом он кричал о том, что убедился в несправедливости бога и верить ему более не намерен.

— Ты глух! — рычал Левий. — Если бы ты не был глухим, ты услышал бы меня и убил его тут же!

Зажмуриваясь, Левий ждал огня[143], который упадёт на него с неба и поразит его самого. Этого не случилось и, не разжимая век, Левий продолжал выкрикивать язвительные и обидные речи небу. Он кричал о полном своём разочаровании и о том, что существуют другие боги и религии. Да, другой бог не допустил бы того, никогда не допустил бы, чтобы человек, подобный Иешуа, был сжигаем солнцем на столбе (выделено жирным нами при цитировании).

— Я ошибался! — кричал совсем охрипший Левий. — Ты — бог зла! Или твои глаза совсем закрыл дым из курильниц храма, а уши твои перестали что-либо слышать, кроме трубных звуков священников? Ты — не всемогущий бог! Ты — чёрный бог! Проклинаю тебя, бог разбойников, их покровитель и душа!»

В этом эпизоде показано, что Левию до этого момента некий бог был нужен в качестве «всевыш­него полицейского», который обязан насаждать в мире «порядок» в том смысле, как его понимает Левий. И он проклинает бога, которого нет, точно так же, как обыватель проклинает полицейского, которого не оказалось на месте в момент свершения преступления другими обывателями, которых первый не смеет остановить либо не имеет к тому сил. Но как показывает этот эпизод, в психике Левия есть образы двух богов:

· того, в которого он верит, который предопределил крестную смерть Иешуа и, как воочию видит Левий, довёл Иешуа в потоке событий жизни до неё;

· «другого Бога», которого Левий не знает и, как видно из всего, знать не хочет и которому Левий не верит, хотя убеждён, что «другой Бог не допустил бы того, никогда не допустил бы, чтобы человек, подобный Иешуа, был сжигаем сол­н­цем на столбе».

Спрашивается, который из этих двух богов есть Бог истинный, Творец и Вседержитель, а который — только лишь олицетворение в психике Левия собрания небылиц и злобных наветов, возводимых на Бога, накопившихся в культуре, в которой свершилось его личностное становление?

К рассмотрению этого вопроса мы вернёмся позднее, а пока продолжим рассмотрение дела Левия, как оно показано в романе.

Полезно обратить внимание на то, что во всех эпизодах, относящихся к описанию казни, в которых участвует Левий, он пребывает в крайней степени эмоциональной взвинченности, и чем дальше — тем он более не владеет собой и ведёт себя как одержимый. По существу он и есть одержимый, поскольку когда он владеет собой он, мягко говоря, не склонен к героизму, а тем более к самопожертвованию. Когда он не буйствует, исходя из своей озлобленности на жизнь и на Бога, и не одержим, то он — трус и лжец, каких много.

И это разительное отличие в поведении Левия и Иешуа — выражение того, что веруют они разным богам; что к моменту описываемых событий Левий ещё весьма далёк от той веры, которою веровал Иешуа, и от той религии, в которой Иешуа жил.

Сцены беседы Левия с Пилатом, к которому он был доставлен после погребения тел казнённых, ярко показывают, что Иешуа вовсе не по ошибке назвал Левия всего лишь «спутником».

«Пришедший человек, лет под сорок, был чёрен, оборван, покрыт засохшей грязью, смотрел по-волчьи, исподлобья (это и всё дальнейшее в действиях Левия разительно контрастирует с поведением Иешуа перед Пилатом: наше замечание при цитировании). Словом, он был очень непригляден и скорее всего походил на городского нищего, каких много толчётся на террасах храма или на базарах шумного и грязного Нижнего Города.

Молчание продолжалось долго, и нарушено оно было странным поведением приведённого к Пилату. Он изменился в лице, шатнулся и, если бы не ухватился грязной рукой за край стола, упал бы.

— Что с тобой? — спросил Пилат.

— Ничего, — ответил Левий Матвей и сделал такое движение, как будто что-то проглотил. Тощая, голая, грязная шея его взбухла и опять опала.

— Что с тобою, отвечай, — повторил Пилат.

— Я устал, — ответил Левий и мрачно поглядел в пол[144].

— Сядь, — молвил Пилат и указал на кресло.

Левий недоверчиво поглядел (Иешуа глядел доброжелательно даже после болезненного для него общения с Марком Крысобоем: наше замечание при цитировании) на прокуратора, двинулся к креслу, испуганно покосился на золотые ручки и сел не в кресло, а рядом с ним, на пол.

— Объясни, почему не сел в кресло? — спросил Пилат.

— Я грязный, я его запачкаю, — сказал Левий, глядя в землю.

Зачем же лгать? — спросил тихо Пилат, — ты ведь не ел целый день, а может быть, и больше. Ну, хорошо, не ешь. Я призвал тебя, чтобы ты показал мне нож, который был у тебя.

— Солдаты отняли его у меня, когда вводили сюда, — ответил Левий и добавил мрачно: — Вы мне его верните, мне его надо отдать хозяину, я его украл.

— Зачем?

— Чтобы верёвки перерезать, — ответил Левий».

Кроме того, что Левий по-прежнему озлоблен на весь белый свет, он непрестанно трусит и непрестанно лжёт: если первые его лживые заявления ещё как-то можно списать на формальное соблюдение норм этикета простолюдином перед аристократом и оккупантом, то последняя — прямая ложь, вследствие того, что он боится ответственности по римскому закону, если заявит о своём намерении убить Иешуа с целью воспрепятствовать осуществлению законной казни. Между тем мудрость земная состоит не в том, чтобы вовремя прибегнуть ко «лжи во спасение»: такой лжи в Жизни не бывает. Соответственно и слова Иешуа естественны для состоявшегося человека: “Правду говорить легко и приятно”.

Мудрость земная для человека состоит в том, чтобы ни при каких обстоятельствах не лгать и не делать неправды (осознанной лжи), а найти ту правду, которую должно сказать и сделать; и найти в себе силы, чтобы в любых обстоятельствах начать творить правду. Если человек не способен вести себя так во всех без исключения обстоятельствах, то он объективно делает не то дело, о приверженности к которому заявляет открыто, а какое-то другое.

Всякая ложь — дань Сатане и прямой путь к одержимости, ибо Бог оставляет в области Своего попущения тех, кто порочит Его тем, что осознанно лжёт, поддерживает заблуждения и вводит в заблуждение других. Людям дано чувствовать это.

Потом Марк Крысобой принёс нож, Пилат осмотрел его и продолжил:

— Насчёт ножа не беспокойся, нож вернут в лавку. А теперь мне нужно второе — покажи хартию, которую ты носишь с собою, и где записаны слова Иешуа (выделено нами при цитировании: после того, как Левий бросил свою работу сборщиком податей, он считал главным делом своей жизни записывать произнесённое Иешуа).

Левий с ненавистью поглядел на Пилата и улыбнулся столь недоброй улыбкой, что лицо его обезобразилось совершенно.

— Всё хотите отнять? И последнее, что имею? — спросил он.

— Я не сказал тебе — отдай, — ответил Пилат, — я сказал — покажи.

Левий порылся за пазухой и вынул свиток пергамента. (…) … Пилат морщился, и склоняясь к самому пергаменту, водил пальцем по строчкам. Ему удалось всё-таки разобрать, что записанное представляет собой несвязную цепь каких-то изречений, каких-то дат, хозяйственных заметок и поэтических отрывков (беспорядочность записей показывает, что и к «делу всей жизни», Левий относился кое-как, спустя рукава: наше замечание при цитировании). Кое-что Пилат прочёл: «Смерти нет… Вчера мы ели сладкие весенние баккуроты…»

Гримасничая от напряжения, Пилат щурился, читал: «Мы увидим чистую реку воды жизни… Человечество будет смотреть на солнце сквозь прозрачный кристалл…»

Тут Пилат вздрогнул. В последних строчках пергамента он разобрал слова: «…бóльшего порока… трусость».

Пилат свернул пергамент и резким движением подал его Левию. Возьми, — сказал он и, помолчав, прибавил: — Ты, как я вижу, книжный человек, и незачем тебе, одинокому, ходить в нищей одежде без пристанища. У меня в Кесарии есть большая библиотека, я очень богат и хочу взять тебя на службу. Ты будешь разбирать и хранить папирусы, будешь сыт и одет.

Левий встал и ответил:

— Нет, я не хочу.

— Почему? — темнея лицом, спросил прокуратор, — я тебе неприятен, ты меня боишься?

Та же плохая улыбка исказила лицо Левия, и он сказал:

— Нет, потому что ты будешь меня бояться. Тебе не очень-то легко будет смотреть мне в глаза после того, как ты его убил».

Последние строчки текста Левия задели Пилата за живое, и, откликаясь на их правду, чтобы хоть отчасти восполнить потерю, часть вины за которую лежала на нём по его трусости, Пилат предложил Левию условия, в которых тот мог бы запечатлеть в писании всё, что услышал от Иешуа. Но Левий горделиво отказался и при этом солгал снова. Он хотел войти в историю как один-единственный верный ученик Иешуа, что однозначно ясно из его мечтаний о том, как он убил бы Иешуа, упреждая мучительную казнь, если бы у него своевременно оказался нож. Левий знал, что Пилат и Иешуа разговаривали, но не знал, что именно сказал Иешуа Пилату, и как Пилат воспринял сказанное и переданное ему в обоюдно понятом их взаимном молчании[145]; он по своему личному опыту знал, что слова и умолчания Иешуа производят на людей неизгладимое впечатление, и видел, что Пилату уже не безразлично то учение, что нёс Иешуа. А поскольку Левий писал и не только то, что говорил Иешуа, и знал об этом хотя бы на бессознательных уровнях своей психики, то прими он предложение Пилата стать его книгохранителем — он не смог бы впредь бесконтрольно вкладывать своё понимание жизни в уста ушедшего в мир иной Иешуа: Пилат бы был ему как минимум укором, а как максимум — мог бы и воспрепятствовать его графоманстсву от имени Иешуа.

Левий боялся Пилата не как римского наместника — в этом качестве он ему сдерзил, пообещав зарезать Иуду, но и то сдерзил только после того, как понял, что находится в безопасности, что Пилат его отпускает. Предложение стать книгохранителем Пилата Левий отверг потому, что боялся Пилата в качестве возможного истинного последователя Иешуа.

Во что бы то ни стало желая войти в историю в качестве единственного, преданнейшего и вернейшего ученика Иешуа, Левий воспользовался поводом неблаговидной причастности Пилата к судьбе Иешуа и, чтобы выглядеть лучше, чем был на самом деле, отвергнув предложение Пилата, приписал тому напраслиной страхи в отношении себя самого.

Для Пилата это тоже был не лёгкий разговор:

«— Молчи — ответил Пилат, — возьми денег.

Левий отрицательно покачал головой, а прокуратор продолжал:

— Ты, я знаю, считаешь себя учеником Иешуа, но я тебе скажу, что ты не усвоил ничего из того, чему он тебя учил. Ибо если б это было так, ты обязательно взял бы у меня что-нибудь. Имей в виду, что он перед смертью сказал, что он никого не винит, — Пилат значительно поднял палец, лицо Пилата дергалось. — И сам он непременно взял бы что-нибудь. Ты жесток, а тот жестоким не был. (…)»

Левию возразить было нечего: правда-истина в этом разговоре осталась за Пилатом, который всё же воспринял нечто значимое для себя из беседы с Иешуа, в которую превратилось разбирательство дела бродячего философа.

В “Мастере и Маргарите” есть ещё одно явление “Левия”, которое вызывает недоумение некоторых комментаторов романа:

«— Ба! — воскликнул Воланд, с насмешкой глядя на вошедшего. — Менее всего можно было ожидать тебя здесь! Ты с чем пожаловал, незваный гость?

— Я к тебе, дух зла и повелитель теней, — ответил вошедший, исподлобья недружелюбно глядя на Воланда.

— Если ты ко мне, то почему же ты не поздоровался со мной, бывший сборщик податей? — заговорил Воланд сурово.

— Потому что я не хочу, чтобы ты здравствовал, — ответил дерзко вошедший.

— Но тебе придётся примириться с этим, — возразил Воланд, и усмешка искривила его рот, — не успел ты появиться на крыше, как уже сразу отвесил нелепость, и я тебе скажу в чём она — в твоих интонациях. Ты произнёс свои слова так, как будто ты не признаёшь теней, а также и зла. Не будешь ли ты так добр подумать над вопросом: что бы делало твоё добро, если бы не существовало зла (выде­лено нами при цитировании: ни Воланд, ни “Левий” не видят самодостаточного Добра, которое не нуждается во зле, чтобы проявляться на его фоне), и как бы выглядела земля, если бы с неё исчезли тени? Ведь тени получаются от предметов и людей. Вот тень от моей шпаги. Но бывают тени от деревьев и от животных. Не хочешь ли ты ободрать весь Земной шар, снеся с него все деревья и всё живое из-за твоей фантазии наслаждаться голым светом? (выделено нами при цитировании: это продолжение темы самодостаточности Добра, и Воланд показывает, что есть злодеи покруче самого Сатаны).

— Я не буду спорить с тобой, старый софист, — ответил Левий Матвей.

— Ты и не можешь со мной спорить по той причине, о которой я уже упомянул: ты глуп, — ответил Воланд и спросил: — Ну, говори кратко, не утомляя меня, зачем появился?

— Он прислал меня.

— Что ж он велел передать тебе, раб?

— Я не раб, — всё более озлобляясь, ответил Левий Матфей, — я его ученик.

— Мы говорим с тобой на разных языках, как всегда, — отозвался Воланд, — но вещи, о которых мы говорим, от этого не меняются. Итак…

— Он прочитал сочинение мастера, — заговорил Левий Матвей, — и просит тебя, чтобы ты взял с собою мастера и наградил его покоем. Неужели тебе трудно это сделать, дух зла?

— Мне ничего не трудно сделать, — ответил Воланд, — и тебе это хорошо известно. — Он помолчал и добавил: — А что же вы не берёте его к себе, в свет?

— Он не заслужил света, он заслужил покой, — печальным голосом проговорил Левий.

— Передай, что будет сделано, — ответил Воланд и прибавил, причём глаз его вспыхнул: — И покинь меня немедленно.

— Он просит, чтобы ту, которая любила и страдала из-за него, вы взяли бы тоже, — первый раз моляще (выделено нами при цитировании) обратился Левий к Воланду.

— Без тебя бы мы никак не догадались об этом. Уходи.

Левий Матвей после этого исчез, а Воланд подозвал к себе Азазелло и приказал ему:

— Лети к ним и всё устрой» (гл. 29).

Ранее был приведён пример вздора, который высказывают комментаторы по поводу цитированного:

«В мае 1939 года Булгаков внёс коренные изменения в этот эпизод: перед Воландом появляется Левий Матвей с просьбой (выделено жирным В.Лосевым) Иешуа о том, чтобы сатана «взял с собой мастера и наградил его покоем». Таким образом, Булгаков в более поздней редакции отходит от концепции подчинённости «царства тьмы» «царству света» и делает их, по крайней мере, равноправными» (Виктор Лосев, Комментарии к публикации глав из ранних версий романа в журнале “Слово”, № 8, 1991, стр. 74).

На это можно возразить одно: нам показан не Левий Матвей, во всяком случае не Левий Матвей, пришедший от Иешуа с просьбой к Воланду. Подсказку к пониманию этого эпизода дал сам М.А.Булгаков, и она цитировалась нами ранее в сцене беседы Маргариты с появившимся из психиатрической лечебницы мастером, протекавшей в присутствии Воланда и кота, когда Кот-Бегемот постоянно встревал в беседу и дурачился:

«Кот ввязался и тут:

— А я действительно похож на галлюцинацию. Обратите внимание на мой профиль в лунном свете, — кот полез в лунный столб и хотел что-то ещё говорить, но его попросили замолчать, и он, ответив: — Хорошо, хорошо, готов молчать. Я буду молчаливой галлюцинацией, — замолчал».

Левий не мог явиться из царства света Правды-Истины, обладая теми нравственно-этическими качествами, которые он продемонстрировал в последнем своём визите к Воланду с якобы просьбой от Иешуа о предоставлении мастеру покоя:

· либо тень Левия[146], преисполненная волей Воланда, прибыла из эгрегора — коллективного духа людей, верующих в писания Левия о делах и учении Иешуа, и подпитываемого энергией верующих, творящего чудеса на этой информационно-энергетической основе;

· либо показанный в этой сцене “Левий”, в отличие от кота, согласившегося изобразить из себя «молчаливую галлюцинацию», — говорящая галлюцинация, наваждение, изображённое Воландом в целях самовозвеличивания себя в глазах своей свиты и Маргариты с мастером, избравших участь стать безвольными тенями, обретя покой, предложенный им Воландом от имени Иешуа в театрализованном до гротеска явлении говорящей галлюцинации в образе Левия (либо его тени, гальванизированной Воландом)…

Но явилась ли ­ тень Левия, либо Воланд изобразил своею волей говорящую галлюцинацию — не имеет значения: значение имеет то, что к Воланду от Иешуа никто с просьбами не обращался. Царство света Правды-Истины самодостáточно в своих намерениях и делах. А Воланд — «часть той силы, что вечно хочет зла и совершает благо» …по не зависящим от неё обстоятельствам.

Каким был в жизни исторически реальный апостол Матфей? где его письменное наследие? насколько его смысл совпадает со смыслом сказанного исторически реальным Христом? — это вопросы, которые лежат вне сюжетных линий романа-притчи.

Но исторически реальное христианство (а также и иудаизм) таково, что М.А.Булгаков не только был в праве, но и обязан был показать нравственно-этические качества тех, из чьей коллективной деятельности возникали писания, возведённые в ранг «священ­ных».

И он сделал это, сконцентрировав в одном персонаже — Левие Матвее — все те свойства многих и многих писателей и редакторов всех культовых писаний, плоды воображения которых в душах людей затмили праведный образ Бога истинного, который есть.



Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: