Глава первая 3 страница

Вслед за почетным президиумом был утвержден деловой, в который вошли испанские гости, представители от трех партий французского Народного фронта, от Всемирного антифашистского комитета, основанного покойным Анри Барбюсом, делегаты от заводов «Рено», «Ситроен», «Испано-Суиза» и других. И вот, завладев микрофоном, новый председатель интеллигентным тенорком предоставил слово «члену коммунистической фракции палаты депутатов товарищу Андре Марти».

Опытный оратор, Марти не шел, однако, ни в какое сравнение не только с Морисом Торезом, а и с Жаком Дюкло, с Полем Вайаном Кутюрье или с престарелым Марселем Кашеном, но сейчас он выступал не в качестве лучшего оратора партии, а как ее, так сказать, главный специалист по испанскому вопросу: Марти родился в Перпиньяне, неподалеку от границы, с детства знал каталонский язык, издавна поддерживал отношения с лидерами каталонского рабочего движения, и неудивительно, что в 1931 году, после провозглашения республики, в Барселону для связи направили именно его. Не менее важным для сегодняшнего случая был и тот ореол, который окружал Андре Марти как одного из зачинщиков черноморского восстания французских моряков [38] в девятнадцатом году, романтический ореол старого борца, во время интервенции в России сумевшего проявить подлинно революционный интернационализм и дорого заплатившего за свое мужество: военный суд приговорил Марти к максимальному наказанию — двадцати годам каторги; ему грозила смертная казнь, но тогда французскому правительству пришлось бы официально признать, что оно находилось в состоянии войны с Советской Россией.

В общем, вряд ли кто другой из Политбюро Коммунистической партии Франции больше подходил для произнесения речи на митинге солидарности с испанскими трудящимися, не говоря уж о том, что эта честь принадлежала Марти, и по праву: он был членом исполкома Коминтерна.

Едва перед заваленным цветами столом появилась отяжелевшая фигура Марти, сидевшие как по команде поднялись и, подняв кулаки, в едином порыве запели «Интернационал» — так французские рабочие встречали лишь тех, кого признавали одним из своих вождей. Заключительные аккорды припева еще не успели затихнуть, как, несмотря на то что митинг происходил под эгидой Народного фронта, из конца в конец велодрома загремел традиционный боевой клич: «Les soviets par-tout! Les soviéts par-tout! Les soviéts par- tout!..»{14} Учитывая присутствие не только многих социалистов, но и некоторых радикалов, этот грозный призыв звучал не слишком тактично, а если принять во внимание, что заранее объявленной целью сегодняшнего собрания была защита буржуазно-демократических свобод в Испании, то, пожалуй, и совсем бестактно, поэтому Андре Марти укоризненно покачал головой и начал говорить, не дожидаясь, пока люди усядутся.

Слушая Марти, я всякий раз вспоминал строчку Александра Блока: «Он говорил умно и резко...» Разносимая репродукторами по отдаленнейшим уголкам многоэтажного крытого стадиона, его речь была еще резче, чем обычно, однако тема вполне оправдывала это. Краткими, словно обрубленными предложениями он, как штрихами, набрасывал общую картину того, что произошло «у наших братьев по ту сторону Пиренеев». Как опереточные генералы (в испанской армии на каждые пять солдат приходилось по офицеру и на каждую полуроту по генералу), неоднократно и нещадно битые марокканскими повстанцами, вынашивали [39] совместно с земельными магнатами и князьями церкви заговор против молодой республики, ловко используя ее беспечность. Как в ответ на свободное волеизъявление народа, проголосовавшего за Народный фронт, эти изменники, опираясь на кадровое офицерство и недавно проросшую фашистскую организацию фалангистов, а также на активную поддержку всего городского и сельского духовенства, сначала, действуя под покровом ночи, захватили в свои руки гарнизоны в испанском Марокко, а на другой день — по переданному сеутской радиостанцией условному сигналу: «Над всей Испанией безоблачное небо», — вероломно нарушив присягу, восстали против законного правительства и в метрополии. Когда же мятеж, был почти повсеместно подавлен народом, золотогалунники и попы — «этот извечный союз сабли и кропила», — при дружеской помощи Салазара, Муссолини и Гитлера, развязали беспощадную гражданскую войну. Итальянские и немецкие трехмоторные самолеты принялись сбрасывать бомбы на мирные испанские города, итальянские танкетки двинулись на непокорных испанских крестьян, стрелявших по их броне фазаньей дробью, немецкая артиллерия начала методически громить беззащитные населенные пункты, а иностранный легион не менее методически вырезать в них всех испанских граждан, проголосовавших за левых. Рядом с авантюристами, белогвардейцами и уголовниками из иностранного легиона свирепствовали наемники, спешно навербованные в оккупированном фашистами северном Марокко среди отсталых берберских и арабских племен...

Отрывистые терпкие фразы, бросаемые Андре Марти, накаляли и без того жаркую атмосферу митинга, все более и более громкий гул негодования заполнял короткие паузы. «Испанская республика мирная страна!» — хрипло выкрикивали громкоговорители. «Чтобы отразить иностранную интервенцию и подавить фашистский мятеж, у законного правительства нет оружия! Оно есть во Франции! Но наше правительство! Правительство Народного фронта! Созданное благодаря тому, что на выборах победили здоровые силы страны, и возглавляемое нашим товарищем Леоном Блюмом! Отказывается продать оружие правительству испанского Народного фронта! Во главе которого тоже стоит социалист! Наш мужественный товарищ Ларго Кабельеро! Это невозможно понять!..» «У-у-у...» — бешено выли ярусы. «Вы, рабочие Франции! Вы, товарищи избиратели! Вы должны заставить французское правительство уважать вашу [40] волю! Вы должны принудить его отменить позорное решение! Противоречащее международному праву! То, что происходит в Испании, наше кровное дело! Испанские герои защищают от мирового фашизма пиренейский фланг Франции! Мы обязаны помочь им! Сейчас под Ируном они умирают за нас с вами!..»

Андре Марти давно возвратился на место, и его серебряная голова затерялась среди остальных членов президиума, а возбужденная им буря продолжала бушевать. Из-за тесноты вытянув руки над собой, люди вокруг нас исступленно били в ладони и неистово орали. Стоявший сзади пожилой рабочий, тот самый, от которого так пахло кухонным чадом, хлопал громче всех, навалившись мне на спину и возя рукавами по моему темени. Напрасно председатель умоляюще склонялся над микрофоном и напрасно сквозь непрекращающийся плеск аплодисментов прорывались его неуверенные слова: «Товарищи!.. Мои дорогие товарищи!.. Послушайте, товарищи!..» Понадобилось порядочно времени, пока ему удалось водворить относительный порядок и один из руководителей парижского отделения профсоюза металлистов смог объявить, что рабочие военных авиационных заводов приняли решение каждую смену безвозмездно отрабатывать сверхурочный час, если правительство согласится полученные таким способом лишние самолеты передать Испании. И снова все заколотили в ладоши, и снова застучал в ушах повелительный речитатив: «Des-ca-nons! de-sa-vions! pour-L'Es- pàgne! ré-pu-bli-caine!..»

Общее возбуждение все росло. Говорило еще несколько человек. Их старались слушать, но нетерпеливый гомон уже не утихал. Наконец, с почти такой же торжествующей интонацией, с какой конферансье преподносит в концерте гвоздь программы, председатель возвестил, что «перед вами выступит депутат кортесов товарищ Долорес Ибаррури, знаменитая Пасионария». И вот — будто черное пламя взметнулось навстречу урагану оваций — она порывисто шагнула вперед и, не ожидая их окончания, покрывая их, из громкоговорителей полился низкий мелодичный голос. При первой же его ноте воцарилась благоговейная тишина. В свете прожекторов было хорошо видно прекрасное бледное лицо Пасионарии и опущенные руки в широких, стянутых на запястьях рукавах, в левой по-прежнему был стиснут белый платочек. Пасионария говорила по-испански, и никто не переводил ее речь, однако все сорок тысяч, как завороженные, ловили каждое слово чужого, удивительно звучного [41] языка. По корням, общим с французскими, я сначала понимал неплохо.

— Мы пришли к тебе, народ Парижа, покоритель Бастилии, боец Коммуны, — медленно и торжественно произнесла Пасионария и вдруг вскинула свою голову сорокалетней мадонны и быстро-быстро закричала, запела, угловато рубя воздух левой рукой с зажатым платком, и я сразу перестал улавливать смысл и только напряженно вслушивался в цыганскую музыку этого гибкого, то чистого, как виолончель, то хрипловатого от волнения голоса. А он все громче разливался над сосредоточенным молчанием велодрома, и на фоне огромных флагов, на фоне сваленных в пестрые кучи цветов колыхался темный и прямой силуэт с однообразно взлетающей и падающей, напоминающей сломанное крыло рукой.

Как и все кругом, я неотрывно всматривался в каждое движение Пасионарии, и мне почему-то вспомнился Шаляпин, когда он, смертельно бледный, в светло-золотой парче и тоже с белым платком в руке, выбегает на сцену в последнем акте «Бориса Годунова». На секунду мне почудилось, что величайшая в мире драматическая актриса исполняет перед нами монолог из незнакомой древней трагедии. Но сейчас же я вернулся к действительности, я напомнил себе, что эта поющая горькую песнь античная героиня — простая судомойка, жена рядового астурийского шахтера, родившая ему чуть ли не дюжину детей, из которых в живых осталось всего двое, что она на самом деле мыла жирные тарелки в горняцкой харчевне и кое-как сводила концы скудного домашнего хозяйства с концами, кормила кур, стирала, послушно штопала носки своего архиобыкновенного мужа... Но чем подробнее восстанавливал я в памяти общеизвестные факты биографии Пасионарии, тем необыкновеннее, тем непостижимее и таинственнее казалась она, эта, по выражению одного белогвардейского острослова, «пролетарская богородица», говорящая с нами от лица всех испанских женщин, а на самом деле — от лица самой Испании, больше чем говорящая, кажущаяся ее олицетворением... «Пасионария» означает «страстоцвет», под таким псевдонимом она помещала свои первые статьи в провинциальной рабочей печати, а теперь нет на земле человека, который не слышал бы его. Большинство и не подозревает, что это название цветка; широко известно основное значение слова: «неистовая», «страстная» — ведь оно так к ней подходит. Мне рассказывал кто-то, что в Испании ее зовут Пасионарией [42] только посторонние, свои ласково называют по имени: «Долорес». А во Франции и среди коммунистов распространено прозвище, под каким ее знают все: и друзья и враги. И до чего же они, враги, ненавидят нашу Пасионарию. Каких только идиотских мерзостей не сочиняют о ней правые газеты. Вот, не дальше чем вчера «Круа-де-фё»{15}, распущенные правительством Блюма, прислали в отель, где она остановилась, хамское письмо, полное непристойной ругани и наглых угроз...

Я посмотрел по сторонам. Как ее слушают, как слушают! А ведь почти никто ничего не понимает. И все равно. Не слушают даже, а внимают, словно верующие католики органу в храме. Очень многие растроганно плачут. Чуть ниже нас, справа, я вижу модно одетую девушку в очках, она поставила локти себе на колени, оперлась подбородком на сплетенные пальцы и закрыла глаза, но и отсюда хорошо заметно, что по ее щекам ползут слезы. Сзади, громко трубя, сморкается старый рабочий, который сказал, что у меня храбрая подружка...

Пасионария внезапно остановилась и, как будто собираясь с мыслями, опустила голову. Над велодромом снова сделалось напряженно тихо. А я только что начал было опять схватывать, о чем она говорит: о том, что испанский народ безоружен, вернее, что у него нет другого оружия, кроме самопожертвования... Но вот она вскинула голову и обвела взором верхние ярусы.

— Камарадас, — сказала Пасионария негромко, но настойчиво и как будто даже приблизилась к нам ко всем; все присутствовавшие почувствовали себя объединенными этим словом, тем доверием, какое было в него вложено. — Камарадас, — повторила она, и ее могучее контральто окрепло и зазвенело, и, вкладывая в каждый слог покоряющую убедительность, она отчетливо, словно диктуя, произнесла прозвучавшее классической латынью изречение, и каким-то чудом оно дошло до всех, все услышали, что лучше умереть стоя, чем жить на коленях, и тогда в ответ грохнул такой обвал рукоплесканий, такой оглушающий гром восторга, какого еще не было сегодня. Он грохнул и стих, а Пасионарию подхватило и унесло вдохновение, и опять застонал, заныл, загудел орган ее голоса, и опять я ничего не мог разобрать. Но разве, если с кем-нибудь случилась [43] беда и он зовет на помощь, разве, чтобы понять, необходимо различать и понимать отдельные слова?.. И как раз когда я подумал это, Пасионария кулаком с торчащим в нем белым платочком, отбивая такт по раскрытой ладони правой руки, прокричала то, что почти так же произносилось и по-французски:

— Чтобы победить, нам нужны самолеты! Нам нужны пулеметы! Нам нужны пушки!..

Уже никому не пришло в голову поддержать ее приевшимся рефреном. Страдающий и страстный голос Испании проникал в глубину сердец. Все больше и больше людей плакало, не стыдясь своих слез, и эти почти всеобщие слезы были и сильнее, и грознее, и убедительнее самых буйных криков и самых нужных лозунгов.

— Женщины Франции! Французские матери! — умоляюще призывала Пасионария. — Берегитесь! Сегодня это мы, завтра придет ваша очередь!.. Вы должны помочь нам, испанским матерям, испанским женщинам! Вы должны сделать все, что в ваших силах, гораздо больше того, что в ваших силах, — и тогда фашизм не пройдет!...

Она оборвала свою речь, порывисто повернулась и ушла в президиум. Больше не было ни оваций, ни воплей, ни пения. Но не только женские — мужские лица были заплаканы или искажены сдерживаемым волнением. Медленно-медленно сорокатысячный митинг начинал расходиться.

Снова взявшись за руки, чтобы не потеряться в толпе, мы вместе со всеми то переступали со ступеньки на ступеньку, то упирались в чужие спины. В горле, мешая разговаривать и причиняя сладкую боль, торчал твердый комок, как в детстве, если после обиды не удавалось по- настоящему выплакаться. На ярко освещенной площадке между этажами образовалась пробка. Остановившись, мы взглянули друг на друга. Слезы в ее глазах еще не просохли, и сквозь них она пытливо всматривалась в меня.

— Что ты? — тихонько спросил я по-русски.

И без того прижатая ко мне, она придвинулась еще ближе, обеими руками взялась за отвороты пиджака и, всхлипнув, шепнула:

— Я знаю, ты решил ехать в Испанию...

За перегородкой глухо бухнула входная дверь, и дверца купе со скрипом поползла в сторону, но прежнего грохота, пока она была открыта, больше не послышалось. Ганев, на цыпочках [44] переступив через паз, по которому она скользила, тихонько прикрыл ее за собой. Судя по бисеринкам дождя, блестевшим в его сивой шевелюре, он выходил подышать свежим воздухом и, возвращаясь, захлопнул дверь в тамбур. В отсутствие Ганева спящий Чебан от тряски сместился, и теперь между ним и Трояном было не втиснуться. Ганев осторожно присел на краешек дивана, уперся ладонями в расставленные колени и, вздохнув, посмотрел на меня.

— Так и не заснул? Представь, я тоже. Везде занято. Что ж, будем бодрствовать...

Опять стало тихо, — уши так привыкли к однообразному стуку колес и равномерному храпу, что не воспринимали их. Посидели молча. Ганев нагнулся, вытащил свой реквизитный баул, достал из него потрепанный французский путеводитель по Испании и Португалии, должно быть, приобретенный за гроши у букиниста, раскрыл там, где была заложена пачка каких-то бумаг, аккуратно протер очки в пожелтевшей металлической оправе и при тусклом свете верхней лампочки углубился в чтение.

— Глаза портишь, — заметил я.

Ганев поднял очки на лоб.

— У неграмотных зрение, конечно, лучше сохраняется, но что поделаешь, раз я обучен ей. А не хочешь ли и ты своим глазам повредить? — Он протянул пачку, которая лежала в путеводителе. — Взгляни, по-моему, поучительное чтение.

Я развернул измятые листы. Это была статья, вырезанная из какого- то католического журнала или брошюры, потому что над заглавием красовался лотарингский крест. Ниже креста было набрано готическим латинским шрифтом: «Как один человек взял Севилью», а еще ниже помещался заключенный в скобки подзаголовок: «Легендарный подвиг генерала Гонсалеса Кейпо де Льяно». Я заглянул в конец, но подписи под статьей не оказалось. К статье английской булавкой был подколот лист бумаги с наклеенными на нем газетными вырезками.

Первая из «Аксьон Франсез»{16} гласила: «Радио возвращенной католичеству Севильи передает, что сразу же после освобождения города от красных во всех церквах были отслужены благодарственные молебны».

Во второй, взятой неизвестно откуда, сообщалось, что, «одержав победу, националисты расстреляли взятых в плен: [45] командующего войсками севильского военного округа, гражданского губернатора, прокурора и ряд других ответственных чиновников, назначенных правительством Народного фронта, а также всех офицеров, пытавшихся оказать сопротивление перевороту».

Следующая, тоже без указания источника, состояла всего из двух строк, воспроизводивших заявление генерала Кейпо де Льяно, сделанное им, по-видимому, представителю того органа, откуда выдержка была позаимствована: «Террор необходим. Он обеспечивает дисциплину, которую наша малочисленность без него не в состоянии обеспечить».

Дальше шла большая наклейка из «Тан». В ней специальный корреспондент этой тесно связанной с французским министерством иностранных дел газеты захлебываясь описывал севильские достопримечательности и полнейший порядок, наблюдаемый им в городе. Корреспондент находил, что жизнь в Севилье просто прекрасна, вскользь добавив, что «к сожалению, все кино закрыты, так как временно превращены в тюрьмы». Дальше этот чернильный холуй писал: «Победителям необходимо было, с одной стороны, обеспечить свою безопасность, с другой — наказать виновных. Поэтому некоторые казни были справедливым возмездием, а некоторые вызваны необходимостью. Многие из казненных своим сектантством и ненавистью способствовали тому печальному состоянию, до какого дошла в последнее время Испания. Франкмасоны, пропагандисты марксизма, зачинщики забастовок, лица, несущие ответственность за беспорядки и убийства, ставленники правительства, участвовавшие в его грязных делишках, политиканы и чиновники, превышавшие власть и нарушавшие правосудие, получили по заслугам. В категорию жертв попали также и те, кому мстили за друзей, убитых красными, офицеры, пытавшиеся воспротивиться восстанию, и администраторы, отказавшиеся подчиниться ему. Кроме того, как результат сведения личных счетов имели место массовые казни и расстрелы без суда...»

Последняя вырезка представляла заключительную часть одного из ежевечерних выступлений Кейпо де Льяно по севильскому радио и была набрана жирным шрифтом: «За каждого убитого националиста, — пообещал генерал, — я прикончу десять марксистов, а буде таковых не хватит, я выкопаю на кладбище их трупы и расстреляю вторично!..»

На этом выдержки из французских газет исчерпывались, и как раз вовремя: я почувствовал, что вместе с ними исчерпано [46] и мое самообладание. Я возвратил Ганеву его «поучительное чтение».

— Зачем ты везешь с собой эту гадость?

— Специально для павших духом. Вот ты что-то было приуныл, а прочел — и видишь, как сразу оживился, будто возбуждающее средство принял. Возьми-ка еще этот выпуск «Иллюстрасьон», если он тебе не попадался.

— Не попадался. Я журналы с картинками не покупаю. И вообще, с меня вполне хватит возбуждающих средств.

— Бери, бери. Это скорее похоже на ложечку варенья после горького лекарства. Посмотри или, лучше сказать, попробуй сам.

И Ганев извлек из музейного баула скатанный в трубку и перевязанный шнурком от ботинка номер «Иллюстрасьон».

Он был от середины сентября. Я раскрыл журнал наугад и сразу наткнулся на статью еще одного специального корреспондента все из той же злосчастной Севильи. С самых первых строк нельзя было не заметить, что корреспондент был действительно «специальным». Недаром поговаривали, что благонамеренный иллюстрированный еженедельник, связанный с высшими католическими кругами Франции, имеет отношение и к ее генеральному штабу. Во всяком случае, севильский корреспондент «Иллюстрасьон» знал толк в различных типах военных самолетов и, по-видимому, разбирался в том, чем может грозить — ставший в последние недели одиозным — пиренейский фланг.

«...С утра и до вечера непрерывное жужжание заставляет поднимать голову к небу, — читал я. — Самолеты летят с юга. Все, какие я видел, были трехмоторные «юнкерсы», еще сохранявшие черную и зеленую краски, которыми они окрашены на своей родине — в Германии. На этих машинах перебрасываются в Андалусию войска из Марокко. По дороге из Альхесираса в Севилью, перед въездом в отчизну вина Херес-де- ла-Фронтера, простирается вдоль реки обширный луг, превращенный в аэродром. Однажды, когда я проезжал мимо в автокаре, там стояли три трехмоторных «юнкерса», заправлявшихся бензином из автоцистерны малинового цвета. Возвращаясь из Севильи, я опять повернул голову в сторону аэродрома: теперь на нем находились два других трехмоторных «юнкерса», из трюмов которых перегружались в грузовики тяжелые ящики. Весь автокар смотрел на это с волнением, по большей части радостным. Сзади меня сидела одетая в черное пожилая [47] крестьянка. Показав на самолеты, она спросила:

— Итальянские? Italianos?

— Нет. Немецкие. Alemanos.

— Немецкие?! Alemanos?! Немецкие самолеты?

Все в автокаре были потрясены.

Если вам захочется собственными глазами убедиться, что кроме итальянских аппаратов здесь есть и немецкие, отправьтесь погулять около севильского аэродрома. Понятно, вам не позволят подойти к нему близко, у вас дважды или трижды проверят документы, но даже издали вы увидите достаточно. Вы увидите, что на летном поле Таблады выстроились готовые к взлету «юнкерсы», а рядом монтируются другие, загадочным путем доставленные в разобранном виде. В самой Севилье каждый знает, что целый этаж расположенного на берегу Гвадалквивира около Золотой башни роскошного отеля «Кристина» занят недавно приехавшими германскими «туристами». Их не меньше двух дюжин. Иногда их, всех вместе, одетых, как в форму, в одинаковые костюмы из белого полотна и в одинаковые белые фуражки, можно встретить на улице. Однажды случайно вышло так, что мое свидание с испанским офицером, исполняющим здесь роль военного пресс-атташе, происходило как раз в холле отеля «Кристина». При этом мне удалось подметить два небезынтересных обстоятельства. Первым было то, что из всех европейских газет тут получали лишь немецкие, и притом в рекордные сроки. Вторым примечательным обстоятельством я нашел рукописное объявление, вывешенное у конторки и уведомляющее, что автокар на аэродром Таблады подается к отелю в 6.45, а выходит оттуда в 11.45.

Вышеупомянутые немецкие туристы — не кто иные, как сборщики и пилоты, присланные гитлеровской Германией в распоряжение мятежников. Осведомленные люди утверждают, что немецких самолетов получено уже 60; проверить эту цифру я не смог, так же как и другую: мне сообщили о прибытии сюда 30 итальянских машин, — однако визуально некоторые из последних мне довелось наблюдать. То были главным образом великолепные, цвета слоновой кости «савойя-маркетти». Кстати, когда я задал вопрос, как зовут испанского летчика, дважды спикировавшего на республиканский линкор «Хайме-1» и попавшего в него, мне без колебаний ответили: «Это был итальянец...»

В купе делалось все более душно. Мне захотелось проветриться. [48] Возвратив Ганеву журнал и перешагивая через перепутанные ноги наших спутников, я спросил:

— Как все-таки случилось, что ты, в твоем возрасте, решился ехать воевать?

— Не смог больше смотреть со стороны, — коротко ответил он.

Примерно то же мог сказать и я...

Выйдя на продуваемую со всех сторон площадку вагона, я окунулся в прохладный сырой мрак, сотрясаемый ужасающим грохотом, сквозь который прорезывался скрежет ерзавших один по другому стальных листов, служивших мостиком между вагонами. Продолжало моросить, и мелкие капельки дождя щекотали лицо, но струи воды, срывавшиеся с крыши нашего вагона, минуя меня, падали на противоположную площадку, и с такой силой, что даже в этом шуме их было слышно. Пахло мокрым железом. По бокам летели прямоугольные пятна света, слева прыгая по темным кустам, а справа — скользя по шпалам, за спиной глухо взвыл далекий паровоз. Сквозь черную мокрую ночь разогнавшийся поезд мчался на юг, к испанской границе.

Только что прочитанная развязная болтовня кровавого севильского Ноздрева, сумевшего нахрапом — в беспроигрышном расчете на трусость и беспринципность офицерской касты — захватить власть в главном городе Андалусии, на самом деле привела меня в возбужденное состояние. До сих пор сногсшибательные подробности этого детективного скетча были мне неизвестны. Все остальное, в частности сведения насчет итальянской и германской авиации, сейчас не представляло особого интереса. Еще за месяц до того, как в «Иллюстрасьон» были помещены отрывки из донесения французского разведчика, не кто-нибудь, а сэр Персиваль Филлипс, титулованный посланец «Дейли телеграф», газеты английских тори, писал, что в начале августа на севильском аэродроме обреталось до двадцати немецких транспортных самолетов типа «Юнкерс», пять немецких же истребителей с наспех закрашенными свастиками и пятнадцать бомбардировщиков «Капрони» того самого образца, который недавно не без успеха применялся в Абиссинии. Телеграмма, перепечатанная многими из французских газет, отмечала сверх того, что на упомянутом аэродроме работают шестьдесят германских авиаторов и двенадцать итальянских, а также что один гитлеровский специалист обучает испанских артиллеристов обращению с последней моделью германского зенитного орудия, могущего вести [49] прицельный огонь на высоте до семи тысяч метров. В те же дни американец Книнкербокер сообщил из Испании, что одна из провинциальных фашистских газет в простоте сердечной поместила заметку о прибытии в Сарагосу четырех итальянских бомбардировщиков «савойя».

Ни для кого на свете не было секретом, что с самых первых дней мятежа в испанском Марокко начали приземляться летевшие из Сардинии муссолиниевские бомбардировщики; если же для кого и было — то перестало, поскольку меньше чем через две недели один из самолетов разбился на территории французского Марокко, чуточку не дотянув до границы испанского, а два других совершили вынужденную посадку в Алжире неподалеку от Орана. Но девять во всяком случае долетело до цели, и это они, повредив «Хаиме- I», изгнали республиканский военный флот из Гибралтарского пролива, и это под их защитой транспорты с войсками мятежников пересекли его и высадились в Кадисе, это они 9 августа сбросили бомбы на Малагу, 11-го — на Мериду, а 12-го на Бадахос. Но именно тогда, когда эти поистине вопиющие факты фашистской интервенции стали общеизвестны, — именно тогда и было поспешно пущено в ход пресловутое «невмешательство», опиравшееся на абсолютно, надо признать, неопровержимый постулат о том, что испанская междоусобица есть внутреннее дело самих испанцев. Крыть было, что называется, нечем. Мало кто, однако, заметил, что как раз в тот момент, когда британские дипломаты торопливо подыскивали юридические обоснования невмешательства, генерал Франко сделал патетическое заявление, в котором утверждал, что «битва, разгоревшаяся в Испании, является эпизодом великой мировой борьбы между агентурой разложения и тиранической анархии, с одной стороны, и поборниками порядка, свободы и дисциплины — с другой». Бесспорно, этот типично фашистский треп не следовало принимать всерьез, и уж, конечно, бедненькую свободу, надежно зажатую между порядком и дисциплиной, занесло в первую декларацию Франко не от хорошей жизни. Однако тот факт, что одному из инициаторов и главарей генеральского путча за Пиренеями зачем-то понадобилось подчеркивать его международное значение, был сам по себе знаменателен. А между тем организовавшие невмешательство английские консерваторы умудрились не заметить эту симпатичную декларацию. Впрочем, они не обращали внимания и на гораздо более убедительные вещи. Вообще наследственное лицемерие правительства [50] Великобритании — а вслед за ним и правительств других буржуазно-демократических стран — превзошло на сей раз наиболее поразившие воображение классические образцы: моментами представлялось, что все эти власть имущие господа вовсе и не притворяются, а просто-напросто утратили здравый смысл.

Правда, подобное подозрение не однажды могло возникнуть и до начала испанских событий. За последние три года — с тех пор как во вполне цивилизованном, казалось бы, государстве, где до шести миллионов голосовало за коммунистов и около восьми — за социал-демократов, к власти пришел (и притом совершенно законным путем, собрав без малого двенадцать миллионов голосов) визгливый фюрер, — часто, чересчур часто приходилось изумляться то ли непреодолимой флегме, то ли прелестной, истинно девической наивности ведущих политических деятелей Англии, а еще больше — христианской кротости и всепрощению французских правителей. Между тем даже самые толстокожие европейские обыватели, прислушиваясь к шуму и гаму, доносившимся из третьего рейха, и особенно к вырывающимся из радиоприемников припадкам ораторской эпилепсии Гитлера, начинали нервничать, да и не обывателям порой становилось вчуже страшно. Лишь сверхъестественная победа пленника над тюремщиками и разума над инстинктами, одержанная на Лейпцигском процессе, — лишь она возвратила людям утраченное равновесие, и все же, когда животрепещущие киножурналы показывали, как, одетые в полусолдатскую форму и по-солдатски печатая шаг, депутаты самой многочисленной фракции германского парламента строем входят в видавшее совсем иные виды здание рейхстага, строем расходятся по своим креслам, по команде приставляют ногу и по команде садятся, — нельзя было не испытывать чего-то вроде отчаяния. Пусть у большинства парижан столь экзотическое зрелище вызывало неудержимый хохот, тот самый хохот, который в моем детстве афиши кинематографов, оповещавшие об очередной комедии с участием Глупышкина, именовали гомерическим. Мне же — и не мне одному, конечно, — превращение берлинского парламента в казарму и дурацкий вид шагающих в ногу народных избранников отнюдь не казался смешным. Нет, нет. Не та была комедия, и Глупышкин не тот. Уж если кумир германской армии и бог немецких мещан престарелый фельдмаршал Гинденбург, при всем своем плохо скрываемом отвращении к истеричному отставному ефрейтору с идиотским [51] нализом на лбу и чаплинскими усишками, был вынужден назначить этого припадочного выскочку рейхсканцлером, значит, национал-социализм не глупая шутка, значит, он понадобился кому-то поважнее, чем президент Гинденбург.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: