Глава четвертая 9 страница

Так устное предание постепенно уточняло послеиспанские биографии двоих из семи, ехавших в одном со мною купе, пока Алеше Кочеткову не посчастливилось, в процессе подготовки его книги, обнаружить у кого-то из старых друзей чудом сохранившиеся разрозненные номера издававшейся в освобожденном Париже на русском языке газеты «Советский патриот», и в одном из них, от 24 августа 1945 года, найти заметку под странным на мой вкус заглавием: «Русские в борьбе с немцами», подписанную «А. Н. Т.» (Над расшифрованием означенных инициалов Кочетков долго ломал голову; не сомневаюсь, что за ними кроется сотрудничавший в этой газете с первых дней Ант. Ладинский, парижский поэт, ныне покойный, советскому читателю известный как автор трех исторических романов.) Во вводной части заметки говорилось, что «было решено отметить годовщину освобождения Парижа и всей Франции от немецких оккупантов выпуском специального номера», для чего «Центральное правление разослало во все многочисленные отделы Союза советских патриотов предложение немедленно же прислать подходящий газетный материал, списки лиц, участвовавших так или иначе в сопротивлении немецким захватчикам, и описание тех боев, в которых принимали участие русские...» А ниже было напечатано: «Вот страшный список альгранжского отдела: Троян Иван, родился в Таганроге, лейтенант интернациональной бригады в испанской республиканской армии, активный участник подпольной борьбы с немцами, расстрелян в городе Нанси; Иванов Николай, лейтенант интернациональной бригады, участник партизанского отряда против немцев во Франции, убит; Дмитриев Василий, боец интернациональной бригады в испанской республиканской армии, убит...»

Этой заметкой раз и навсегда документально подтверждалось, что те трое из нашей «языковой» группы, в их числе [387] и «неактивный» Дмитриев, кого я продолжительное время ошибочно считал убитым в Испании, остались тогда живы, чтобы, оправившись от ран, продолжать драться с фашизмом на чужой земле до последнего вздоха, так и, не повидав родины, возвращение на которую после конца испанской войны им было твердо обещано{36}.

Последнюю ночь у моста Сан-Фернандо скучать не пришлось, хотя делать, казалось бы, больше было нечего — центр позиций бригады уже занял батальон Эдгара Андре во главе с новым командиром Одиннадцатой, а батальон Гарибальди на правом фланге должен был начать сменяться в четыре утра, чтобы успеть выйти к шоссе затемно. Но ровно в три, будто учуяв, что готовится смена, фашисты завязали жаркую перестрелку почему-то, впрочем, на левом фланге. Вопреки обыкновению она затянулась и делалась все интенсивнее, но мы ничего не подозревали, пока прерывающийся голос Жоффруа не сообщил, что батальон Андре Марти окружен: по нему стреляют сзади.

Белов, едва я перевел ему страшное известие, даже побледнел и выхватил у меня трубку. Выслушав самого Жоффруа, он еще заметнее побелел, но с совершеннейшим спокойствием принялся расспрашивать, когда и как они обнаружили окружение и сразу ли перестроили оборону. Посоветовав Жоффруа перенести не меньше двух станковых пулеметов на эту сторону, а также обязательно выслать патруль с задачей установить, близко ли подобрался противник с тыла и определить по возможности, насколько плотен обхват, Белов пообещал задержать батальон Гарибальди [388] во второй линии, чтобы на рассвете общими усилиями разорвать вражеское кольцо вокруг медицинского факультета. Бережно, словно Жоффруа мог это почувствовать, Белов положил трубку и приказал мне вызвать Гарибальди. Как назло, в штабе его или все еще крепко спали, или отошли от телефона, во всяком случае он не отзывался. Тем временем Белов, бормоча, что, как ни жалко будить командира бригады, а послать за ним, ничего не сделаешь, придется, положение архисерьезное, набрасывал записку для Лукача. Я продолжал неустанно вертеть ручку аппарата, но тут из подвала вылез Мориц и сконфуженно объявил, что «с того ниц юж не бенджи», так как он послал сматывать провод.

— Сматывать? — занятый своими мыслями, рассеянно переспросил Белов, дописывая. — Зачем сматывать?

— А як же, — удивился Мориц, — хыба брыгада не идже до другего мейстца?

— Ну и что с того?

Мориц, держа руки по швам, пошевелил «пальцами и признал, что он, конечно, виноват, крошечку поторопился, но людей мало, и потом, разве это люди, с такими быстро не управиться, а не снять вовремя, как бы совсем провод не потерять, сменщики захватят.

— Значит, чтоб у нас была связь, это, по-твоему, необходимо, а на остальных начихать? Мы будем десять дней отдыхать, и скатанный провод столько же пролежит без дела, но тем, кто нас заступает, ты и метра не оставишь? Так, что ли?

— Так, так, — подтвердил Мориц, довольный, что его правильно поняли.

Белов, до сих пор, несмотря на весть об окружении франко- бельгийского батальона, сохранявший самообладание, внезапно вскочил, ногою пнул мешавший стул и закричал на Морица, что он форменная собака на сене, но что здесь ему не частная лавочка, а республиканская армия, и все, что у нас есть, включая наши жизни, принадлежит не нам, и кто этого не усвоил, тому не место в интербригадах...

Мориц, перестав шевелить пальцами и лишь часто помаргивая, с испуганным недоумением смотрел на разгневанного начальника штаба, продолжавшего выкрикивать, что если весь скатанный провод сейчас же не будет уложен обратно, то кое-кто может угодить под суд как саботажник. Заметив, однако, по растерянному лицу Морица, что [389] тот не понимает значительной части обращенного к нему крика, Белов остановился на полуслове, вздохнул, поднял стул и обыкновенным своим приглушенным голосом, но тоном, не терпящим возражений, принялся повторно распекать Морица по-немецки. Теперь тот слушал с покорной готовностью, с какой дисциплинированные подчиненные внимают начальству, которое они ни в грош не ставят. Однако чем больше до Морица доходило содержание беловских упреков, а главное, его требование, тем сильнее менялась подвижная физиономия старика. Сперва на ней отражалось изумление, затем почтительное, но твердое несогласие, а к концу неподдельное отчаяние. Еретическая концепция Белова, нарушающая установившиеся представления о воинском имуществе, не вмещалась в седую головенку начальника связи. Когда же он, наконец, усвоил, что все это не беспоследственная болтовня, но от него всерьез хотят, чтоб вот так, за здорово живешь, он отдал другим километра полтора нелегко добытого провода, несчастный Мориц сник, словно глава преуспевающей фирмы, в результате грязных биржевых махинаций потерпевшей крах. Шепча что-то себе под нос, он начал собираться: надел пояс с висящим спереди, где пряжка, непомерно большим пистолетом, сунул в боковой карман электрический фонарик, взял в руку брезентовые рукавицы, но все это — с до того растерянной миной, что мне вчуже стало жаль беднягу. Получив от Белова дополнительные указания, касавшиеся батальона Гарибальди, и горестно вздыхая, но ничуть не смягчив каменное сердце начальника штаба, печальный Мориц ушел в темную и холодную ночь.

Я поднялся, чтобы разбудить морщинистого гонца в кожаных латах, и замер: где-то неподалеку застучал «гочкис», по крайней мере, так я в первую секунду воспринял неожиданный звук. У меня промелькнула даже мысль, не по Морицу ли это, но прерывистый гул усилился, и я сообразил, что к нам несется мотоцикл без глушителя. Но вот, отчаяно гремя, он промчался дальше в тыл. Не успел я, однако, шагнуть, как похожее на очереди «гочкиса» тарахтенье снова приблизилось. Видимо, мотоцикл направлялся все же к нам, но во мраке проскочил мимо сторожки и, обнаружив это, повернул назад.

Наш мотоциклист еще не протер глаза, когда, постучавшись, вошел рослый француз с винтовкой поперек спины.

— Кто шеф? [390]

Я указал на Белова. Приехавший вытянулся и приложил кулак к зеленому берету.

— Из франко-бельгийского. Прислан доложить, что мы окружены.

Стул под Беловым заскрипел — начальник штаба всем туловищем подался к вошедшему.

— Извини меня, товарищ, но, может быть, я плохо понял? Повтори, прошу тебя, еще раз, что ты сказал.

— Что наш батальон окружили.

У Белова порозовели скулы. Не произнося ни слова, он испытующе всматривался во французского мотоциклиста; Тот переступил с ноги на ногу.

— Почему ты так смотришь на меня, товарищ?

— Хочу понять, что у вас там происходит. Кто тебя прислал?

— Капитан, наш командир. Я приехал в Испанию на собственном мото. У меня спортивный «индиан», — похвастался мотоциклист. — Еще когда Мулэн был, он назначил меня своим связным. Теперь нас двое. Капитану недавно придали от вас испанского товарища на «харлее».

— Что же капитан Жоффруа велел передать?

— Он позвал меня и попросил, чтобы я возможно скорее разыскал пост командования бригады и рассказал обо всем генералу или его начальнику штаба.

— О чем обо всем?

— О том, что мы окружены.

— Кто тебе сказал это?

— Повторяю: наш капитан.

— Очень хорошо. — Интонация Белова нимало не соответствовала этому оптимистическому утверждению. — Но мне хотелось бы знать, как ты на своем «индиане» выбрался из окружения. По воздуху?

Француз передернул под ремнем плечами.

— Это замечательная модель, но все же не авион.

— Значит, не воздушным путем?

— Что за шутки. Конечно, нет.

— И не ползком с мотоциклом на спине?

— Я приехал на нем по дороге.

— По какой дороге?

— По той, что ведет оттуда сюда.

— Но ты заявил, что вы окружены.

— Это я не заявил, так сказал капитан.

— А ты сам что думаешь?

— Нас окружили, но не полностью. [391]

— Раз не полностью, значит, не окружили. Круг есть круг. Ты выехал из батальона на своей мотоциклетке (а она у тебя весьма шумная) и не убит, не ранен и в плен не взят. Какое же это окружение? Ты, пожалуй, и свет включал?

— В темноте по такой дороге не проехать, мотоцикл не на четырех колесах.

— По тебе стреляли?

— Перед тем как мне выезжать, стрельба поднялась сумасшедшая, но по мне специально не стреляли, нет.

— Вот видишь.

— Послушай меня, товарищ. Чего ты хочешь, наконец? Я связной. Сижу под лестницей у выхода из школы лекарей, мото со мною, тут же испанский коллега с «харлеем». Фашисты бьют по нас. Наши отвечают. Слышу кричат: меня к командиру батальона. Бегу. Он и говорит: «Бери, парень, свою керосинку и скачи к нашему русскому венгру. Ни на одном из наречий христианского мира он не объясняется, так что ты через переводчика заставь его понять, что батальон в окружении, пусть думает, как нас выручать. Если генерала нет, скажи начальнику штаба, этот понимает по-французски». Я сделал, что мне было приказано, а ты бомбардируешь меня вопросами. Откуда мне все знать, разве я генерал Миаха?

Он, конечно, произнес «Миажа». Белов хотел что-то ответить, но ему помешало жужжанье все того же ящика.

— Я попрошу тебя подождать снаружи, товарищ, — обратился Белов к мотоциклисту, очевидно, не желая в его присутствии пререкаться с Жоффруа. — Сейчас я напишу твоему капитану.

Как Белов предугадал, звонил действительно Жоффруа, но теперь начальник штаба и не прикоснулся к трубке. Это мне надлежало от его имени внушить, что если от медицинского факультета до моста Сан- Фернандо мог спокойно проехать мотоцикл с зажженной фарой и без глушителя, то сообщать штабу бригады об окружении батальона было по меньшей мере безответственно. Призрак окружения однажды уже вызвал во франко-бельгийском батальоне постыдную панику, поэтому майор Белов предлагает капитану Жоффруа установить, из каких побуждений и кто был виновником сегодняшней дезинформации, которая, к счастью, не привела к печальным последствиям, но временно ввела в заблуждение не только штаб батальона, но и штаб бригады. Больше на этой теме задерживаться не стоит. Гораздо [392] актуальнее другая — предстоящий отход на отдых. Капитану Жоффруа пора переключить свои мысли на это. К нему на командный, пункт должны ранним утром прибыть офицеры из сменяющего батальона. Их необходимо ознакомить с обстановкой: показать расположение огневых точек, поделиться накопленными наблюдениями за неприятелем, где у него, например, пулеметные гнезда, снайперы и так далее. Главное же — сменяться по этапам и абсолютно скрытно... Хотя Жоффруа пытался что-то пролепетать в ответ, я по знаку Белова уложил трубку на место, а так как в ящике сразу же опять загудело, закрыл его и даже для верности застегнул на медные крючочки. И как раз в этот момент послышалось приближение еще одного мотоциклиста.

— Даю голову на отсечение, что и этот прорвался из окружения, — мрачно предрек Белов.

Взамен кокарды на фуражке вошедшего красовалась эмблема испанских самокатчиков — латунный силуэт мотоцикла. Она достаточно определяла, кто перед нами, но кроме того я знал его и в лицо: он неоднократно привозил к нам на багажнике Реглера. Хорошо представлял себе наши познания в испанском и потому не тратя пороху даром, он молча вынул из раструба рыцарской перчатки сложенную бумажку. На ней каллиграфическим рондо было выведено, что с двух ноль-ноль франко-бельгийский батальон Андре Марти находится во вражеском окружении, обнаруженном по начавшемуся с этого времени интенсивному обстрелу с флангов. Ставя командование бригады в известность об этом, командир названного батальона просит незамедлительно принять эффективные меры, дабы в кратчайший срок ликвидировать нависшую опасность. Ниже последней строчки, выведенной бывшим чертежником или писарем, стояла сделанная нетвердой рукой заковыристая подпись, в которой можно было разобрать только «f», да и то лишь одно из наличных двух. Я перевел бюрократизированное SOS Белову, демонстративно сложившему на животе руки со сплетенными пальцами.

— Порви, — отрывисто сказал он. — Отвечать не буду. Эти оба пусть едут обратно. Вольвер, камарада! — Это было обращено к испанцу и доказывало, что Белов, когда дремлет, не безрезультатно кладет голову на морицевский карманный немецко-испанский разговорник. — Вольвер, камарада, марча вольвер, — повторял он, должно быть не уверенный, что его можно понять с одного раза. [393]

— Entonces salud, camarada, — обрадовался мотоциклист.

— Нечего сказать, везет французскому батальону на командиров, — сетовал Белов под аккомпанемент удаляющихся мотоциклов, один из коих, «индиан», громыхал почище Ильи пророка в июльский день. — Если первый оказался предателем, так второй едва ли не сумасшедший, что, пожалуй, еще хуже. Мыслимо ли? Определил, что его окружили, по стрельбе на флангах. А ведь ни тот, ни другой не с бору да с сосенки, но рекомендованы Видалем. Был бы крепкий комиссар, так и он никуда. У Мулэна на поводу ходил и у Жоффруа ходит. Если Реглера там постоянно не держать, загубят эти голубчики батальон ни за понюшку табаку...

Конусами лучей раздвигая густой мрак над тянущимся вдоль Мансанареса шоссе, бесшумно мчался «пежо». Весь день Лукач провел в сторожке, пока, уже в сумерках, мимо нее не проследовало последнее отделение в последнем из трех поместительных автокаров, курсировавших вперегонки со штабным автобусом белоголового Варела, между виллой у моста, где их поджидали бойцы, и местом будущего расквартирования. На эти нарядные автокары Лукач нарадоваться не мог, ведь все три вышли из авторемонтных мастерских делового весельчака Тимара, хотя доставлены были в Кольменар-Вьехо в состоянии, исключавшем всякие помыслы о дальнейшем использовании — их расплющенные каркасы этот чудотворец извлек из пропастей по бокам поднимающегося на Гвадарраму серпантина.

Явившись на командный пункт, Лукач первым делом отправил в Фуэнкарраль измотанного Белова. Немногим позже на полуторатонке, привезшей нас сюда, отбыла перепорученная Ганеву охрана и телефонисты с Морицем, сменившим недавнее уныние на прежнюю агрессивную бодрость, после того как долговязый нескладный Ганс выдал ему расписку на принятые от нас столько-то сот метров телефонной проволоки и несколько аппаратов.

Я оставался при Лукаче до конца, и сейчас Луиджи вез нас в Эль- Пардо, летнюю резиденцию испанских королей. «Пежо» миновал поворот на Фуэнкарраль, и вскоре шоссе раздвоилось. Ответвление его, отойдя от речки, прорезало опушку леса и у выезда в испанское Царское Село уперлось в баррикаду из набитых песком мешков. Перед нею, подняв на вытянутых руках винтовки, стояло несколько освещенных, как на сцене, милисианос. Остановив машину, [394] они тут же, не проверяя документов, пропустили ее, услышав от Луиджи три заговорщицки произнесенных слова: «Досе бригада, интернациональ». Притушив фары и медленно объехав баррикаду, Луиджи повел машину по широкой улице, в конце ее свернул в переулок налево, по нему выбрался на небольшую прямоугольную площадь, образованную, насколько удавалось увидеть, стандартными коттеджами, и остановился перед одним из них.

— Забирайте вещи и выходите, — подсказал сзади Лукач. — Мы с вами переночуем здесь. Луиджи придется опять удовольствоваться машиной, бросать ее без надзора в таком уединенном месте рискованно. Домик для нас я еще вчера присмотрел, — продолжал он, вытаскивая без видимого усилия одной рукой свой тяжеленный чемодан и взяв на локоть другой руки плащ. — Они все пустуют, но я избрал этот, в середине все же надежнее, чем с краю.

Он носком толкнул незапертую входную дверь и, выпростав из-под плаща фонарь, направил свет на нижние ступени лестницы, ведущей на второй этаж.

Наверху Лукач с порога поочередно посветил в углы заставленной приличной мебелью комнаты, потом направил фонарь на портьеры и занавески.

— Никого нет и, кажется, не было. — Он подхватил чемодан и прошел дальше, в спальную. — Здесь расположимся. Надеюсь, выспимся неплохо. Обратили внимание, до чего тихо? В Фуэнкаррале грузовики будят, да и тесно там для всех, а кроме того, я хочу пораньше посмотреть, как народ устроился. Отпущенные нам десять суток пролетят — и оглянуться не успеем. Их надо буквально, по минутам рассчитать, чтоб и людям дать отдохнуть, и одновременно подучить их. Однако надо ложиться. Я, если не обидитесь, буду на кровати один, хотя она и супружеская. Вы же спите на диване и лучше — не раздеваясь. Мало ли чего: война-то гражданская.

Я спросил, разрешается ли снять подсумки. Он засмеялся в темноте и ответил, что разрешается и что он дает так называемые общие указания, а детали предоставляет моему усмотрению. Не промахнувшись, он перебросил со своей постели на мой диван громадную подушку и одно из одеял. Я положил мешок на паркет, а на мешок, чтоб были под рукой, подсумки и взбил подушку. Но тут же снова послышался мягкий голос Лукача:

— Знаете-ка что? Не поленитесь, пожалуйста, перетащите сюда из гостиной кресло, я вам посвечу, и приставьте [395] к двери. В случае кто полезет, оно нас разбудит, а то ключей здесь почему-то ни в одной замочной скважине нет.

Пожелав комбригу спокойной ночи, я некоторое время не закрывал глаз в блаженном предвкушении сна на упругом, обтянутом скрипучим атласом диване. Он был немного коротковат, но я задрал ботинки на боковую ручку, и стало еще удобнее. Благоухающее не совсем выветрившимися дамскими духами стеганое одеяло моментально согрело не только меня, но и ледяную винтовку у моего правого бока. С пятью патронами в замке и шестым в стволе, да еще теплая, она казалась мне живым и близким существом, вроде спящей в ногах верной собаки. «Солдатушки, бравы ребятушки, а где ваши жены?» — прозвучал в уже погасающем сознании неделикатный вопрос из старинной строевой песни. «Наши жены — ружья заряжены, вот где наши жены», — успел пропеть в ответ басистый, но бесплотный хор...

Много раз в течение ночи я непроизвольно поднимал веки и всматривался в беспросветную тень. Но пробуждало меня не беспокойство, а ничем не объяснимое праздничное настроение. Через мгновение, уловив в ватной тишине легкое и ровное дыхание Лукача, я, беспричинно счастливый, опять засыпал, чтобы вскоре опять на миг очнуться и опять, упираясь затылком в пуховую подушку, с восторгом погрузиться в сон.

За кружевными гардинами начинало сереть, когда простонали пружины и Лукач поставил на коврик короткие нога в белых шерстяных носках. Я сбросил одеяло и тоже сел.

— Стараюсь вас не разбудить, а вы, оказывается, уже не спите. Ну и отлично. — Он повернул кисть руки часами к брезжущему окну. — Начнем вставать. Пока будем готовы, рассветет. Кстати, имейте в виду, что хотя на этом этаже есть ванная, но ни вода, ни газ не поступают. Придется полоскаться под раковиной внизу.

Пока я на ощупь брился и на мусульманский манер совершал омовение, терпеливо собирая тоненькую струйку в щепоть, заметно посветлело. Из сумрака гостиной выступила мебель, потом проявился орнамент обоев, а на них повисли картины в золоченых рамах и застекленные фотографии. Как только пустую выстывшую квартиру заселили мирные вещи, она стала обжитой и уютной. Ничто в ней не напоминало о происходящем кругом. Вся обстановка выглядела буднично и пребывала в предрассветной дреме, будто мы заехали переночевать [396] к знакомым и радушные хозяева вот-вот выйдут из своей комнаты и, сдерживая зевоту, приветливо справятся, как нам спалось на новом месте.

Окончательно приведя себя в порядок и привычно забросив винтовку за плечо, я, по указанию Лукача, отправился будить Луиджи, а заодно сунул в машину свои вещи. То ли ему хороший сон виделся, то ли почему другому, но Луиджи впервые с известного инцидента поздоровался со мной по- человечески и даже проронил какие-то примирительные слова.

Поднявшись наверх сказать, что Луиджи сам принесет термос и сумку с едой, я не застал Лукача в спальной. На уже убранной и застеленной покрывалом постели были в образцовом порядке разложены брюки, рубашка, френч и носки. Возле тумбочки каштаново блестели ботинки на входивших в моду толстых, как бутерброд, подошвах и расстегнутые краги, а на тумбочке лежал чемодан с откинутой крышкой. Портупея и пистолет висели на грандиозных изогнутых рогах, увенчивавших шелковисто-черную бычью голову, которая как над мясной лавкой зачем- то висела над супружеским ложем, демонстрируя в обитателях коттеджа не только недостаток вкуса, но и катастрофическое отсутствие юмора. Выйдя на лестничную площадку, я разобрал доносившееся из коридора напротив довольное покряхтыванье. Дверь в темную ванную была полуоткрыта, и оттуда тянуло хвойным экстрактом. Лукач услышал мое приближение.

— Взгляните, что я нашел. Второй день горюю: одеколон у меня кончился. И вдруг такое счастье: почти не начатое обтирание. Не хотите воспользоваться? Там хватит. Но предупреждаю: дерет, как горчичник.

Богатырская голая рука протянула флакон из синего стекла. Я подошел взять его. Невзирая на холод, раздетый донага Лукач, стоя рядом с ванной в снятом с крюка складном резиновом тазу, энергично растирался влажным мохнатым полотенцем. На какой-то миг глаза мои задержались на его мускулистом торсе, и я уже не смог отвести их. Никогда прежде я не видел ничего подобного: вся не по росту широкая спина Лукача была изъедена какой-то ужасной болезнью. Продолговатые рубцы и рытвины исполосовывали всю поверхность от плеч, лишь немного не достигая поясницы. Оглянувшись, он поймал мой взгляд, несомненно, отражавший внутреннее содрогание.

— Белогвардейские шомпола, — просто пояснил Лукач, будто говорил о чем-то обыденном. — Следы от них остаются [397] на вечную память. Да у меня вообще памяток много, — добавил он весело, и лишь тогда я заметил на его теле не порозовевшие от растирания многочисленные белесые шрамы и странную, вроде маленькой воронки, вмятину. — Как-никак девятнадцать ранений...

Еще с речи на плацу альбасетской казармы я питал к нему уважение, по мере общения все возраставшее. Но при виде изуродованной спины и покрывающих все его тело шрамов уважение перешло в нечто близкое к преклонению. До сих пор о порке шомполами я читал в некоторых романах о гражданской войне, однако описания сопутствующих ей невероятных жестокостей воспринимались мною скорее как излишние натуралистические детали литературного произведения, чем как жизненная достоверность. Во всяком случае применение шомполов для переубеждения инакомыслящих представлялось мне бесконечно удаленным во времени, наряду с битьем батогами или с пропусканием сквозь строй, описанным Толстым в «После бала». Поэтому, неожиданно обнаружив на нашем комбриге не только бессчетные зарубцевавшиеся раны, полученные в боях за Советскую власть, но и полосатое тавро, выбитое на живом теле стальными прутьями, я был без преувеличения потрясен, и больше всего не тем даже, что Лукач перенес подобную пытку, но тем, насколько буднично он упомянул о ней, — поразительным отсутствием в его словах и тени гордости или рисовки.

Уже на лестничной площадке я машинально прочел надпись на наклейке синего флакона, остававшегося у меня в руках, перечел вторично и опрометью кинулся назад.

— Товарищ комбриг! Товарищ комбриг! Это вовсе не обтирание...

Не добежав до ванной, я открыл соседнюю с ней уборную. Так и есть. Над рулоном туалетной бумаги была прикреплена металлическая коробочка с круглыми отверстиями наверху.

Лукач, уже надевший широкие спортивные трусы и домашние туфли, благоухал, словно целый сосновый бор, но кожа его была в нескольких местах раздражена.

— Как не обтиранье?

— Никак нет, не обтиранье.

— Что же это тогда?

— Жидкость для озонатора.

— Ничего не понимаю. Для какого такого озонатора?

Пришлось объяснить подробнее: [398]

— В уборной. Озонатор для уборной. Чтоб не было дурного запаха.

— Черт возьми! — Лукач рассмеялся, но покраснел. — Вот отчего так припекало. Послушайте, — встревожился он, — а там никакой вредной дряни не намешано? Как бы сыпь не пристала. Недаром продолжает позуживать. — Он повернулся к умывальнику, снял с него белый фарфоровый кувшин. — Прошу вас, не в службу, а в дружбу, нацедите внизу сколько терпенья хватит, надо побыстрее смыть эту гадость.

Когда я принес воду, он поблагодарил, сконфуженно улыбаясь, и через плечо предложил:

— Уговоримся с вами, что это анекдотическое происшествие останется между нами. Согласны? Ну и хорошо. А то дойдет до разных острых язычков, и будут меня до конца жизни разыгрывать, что, дикий гунн, я, попав в Испанию, ел апельсины с кожурой и умывался в унитазе...

Мы позавтракали в спальной, приспособив вместо стола ночную тумбочку. Луиджи, захватив пустой термос и полегчавшую хозяйственную сумку, предоставленную в его пользование, как выяснилось, фуэнкарральскими целибатными дамами, спустился к машине. Я собрался последовать за ним, чтобы успеть покурить до отъезда, но тут Лукач, продолжавший рассеянно вращать пальцами хрустальную пепельницу, остановил меня вопросом:

— А знаете ли вы, что вот об этой неприметной пепельнице можно интересный рассказ написать?

Я ответил, что, помнится, Чехов заявил кому-то, чуть ли не Короленко, нечто подобное. Он в этом разговоре брался написать рассказ на любую, самую пустяковую тему, хотя бы о попавшейся ему на глаза пепельнице. Лукач поднял глаза на меня.

— Читали, значит. У Чехова, правда, был несколько иной тон, но вы правильно излагаете, что он ставил вопрос вполне по-формалистски: стоит мне захотеть, и я о чем угодно, о любой безделушке, напишу. Но пепельница, что у меня в руках, не безделушка, не пустяк — она свидетель истории. Чего-чего, стоя здесь на ночном столике, она не насмотрелась. Ведь в этих особнячках некогда жили приближенные короля. Не вельможи, само собой разумеется, а мелкая придворная челядь. После отречения Альфонса Тринадцатого они, почти все, остались при дворце и его угодьях на прежних примерно ролях: всякими там лесниками, садовниками, истопниками, сторожами и тому подобное. Дымчатая эта пепельница еще [399] недавно принадлежала какому- нибудь лейб-егерю или камер-лакею (по красующейся над нами голове быка законно предположить, что он из бывших матадоров) и представляет самый хрупкий аксессуар столетиями складывавшихся нерушимых устоев. В один прекрасный день они, при всей своей нерушимости, великолепно полетели вверх тормашками. Но эта хрупкая вещица каким-то чудом пережила и крушение католической монархии, и подземные удары Астурийского восстания, и победу Народного фронта, и фашистский мятеж, и его подавление. Людей, обратите внимание, не осталось, а она целехонька, и, если б умела говорить, мы узнали бы массу интересного. Она рассказала бы, как в темные зимние ночи, вроде прошедшей, ее, стоящую на холодном мраморе, согревал жаркий шепот молодоженов, рассказала бы, как радовали ее по утрам легкие прикосновения прекрасных рук хозяйки, вытирающей пыль, — надеюсь, вы не прозевали ее фотографию на туалетном столике?.. Но шла середина тридцатых годов, в семейную идиллию врывались ветры эпохи. И возможно, наша пепельница до краев наполнялась окурками, пока за непроницаемыми портьерами спальни горячились на тайных сборищах заговорщики из близких друзей хозяина. Но однажды в доме зазвучали незнакомые грубые голоса, гулко ударили в паркет приклады, и отчаянием прозвенел крик молодой хозяйки. Сердце ее, когда увели любимого мужа, разбилось. Хрустальная пепельница, однако, не разбилась, в ней не появилось и трещинки. Постепенно покрываясь густой пылью, она продолжала стоять на своем месте в опустевшей выхоложенной квартирке, пока не появились мы с вами...

Лукач поставил пепельницу на место и поднялся, расправляя складки под поясом.

— Согласитесь, что по сравнению с ее, если можно так выразиться, жизненным опытом монотонное существование той, которую намеревался воспеть Чехов, является беспросветным обывательским прозябанием. Здесь же сюжет не требуется высасывать из кончика пера, он предложен самой жизнью, брошен ею в эту пепельницу. Дело за малым: суметь изложить ее историю хотя бы с десятой частью той силы, какой обладал Чехов. Впрочем, для этой темы лучше принять за недостижимый образец мастерство Горького последнего периода.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: