Печать во Франции при Наполеоне I 11 страница

против тьмы, произвола и насилия – вот боевой клич «Московских Ведомостей», при

редакции которых стоит боевая организация всероссийских громил.

«Черные сотни», отряды хулиганов – вот детища этих газет... Ужасы Кишинева,

Баку, Гомеля, Курска, Нижнего Новгорода – вот плоды их человеконенавистнической

травли. Клевета, донос и ложь – вот оружие этих «разбойников пера».

«Печать следует заставить быть благонамеренной», – писал в 1882 г. князь

Мещерский. Уже в девяностые годы, вероятно, убедившись в неисполнимости своего

патриотического предложения, этот же самый князь, верный последователь Фамусова,

предлагавшего «взять книги все да сжечь», рекомендовал правительству поступить

со всей линией печати подобно тому, как поступил пророк Илия со жрецами Ваала:

«Отвел их Илия к потоку Киссону и заколол их там».

По подсчету газеты «Слово», издатель «Гражданина», князь Мещерский, еще при

министре внутренних дел Горемыкине, «стоил государственному казначейству около

двух миллионов рублей». При Сипягине же расходы государственного казначейства на

сей предмет, очевидно, не могли уменьшиться. Затем при Плеве, который вообще не

жалел денег, расходы на сей же предмет тоже, надо думать, не сократились. Таким

образом, если подсчитать, то кормление нашего литературного воеводы должно

исчисляться миллионами рублей казенных денег. Замечательно, однако, что когда

печать швыряет в лицо старого князя все эти обвинения, он даже не поморщится,

принимая их, как неизбежную неприятность профессионального характера.

в начало

 

ГЛАВА VII

«МУКИ СЛОВА»

Мы видели, как развивалось законодательство о печати – этот крестный путь живого

слова; мы видели, как цензурный гнет усиливался по мере того, как росли

противоречия между действительными нуждами народа и между учреждениями страны,

давно отжившими свой век; мы видели, как гнет этот становился невыносимым, когда

происходили народные восстания в других государствах и наши охранители старого

порядка начинали опасаться того же и дома.

Теперь еще посмотрим, как действовали цензоры, призванные охранять тишину,

исправлять нравы и воспитывать общество.

Смотреть за порядком бумаг гораздо труднее, чем наблюдать за порядком на улице,

хватать за шивороты, тащить и не пущать, а цензоры зачастую были не лучше тех,

которые стояли на улице на своем посту «для... беспорядку».

Вместо должного направления в литературе, сообразно с видами правительства вышел

ряд смешных и печальных анекдотов, которые беспокоили или веселили даже самых

благонамеренных людей.

Аксаков, в истинном патриотизме которого никто никогда не сомневался, боялся

отдать цензору грамматику, так как в грамматике встречался родительный падеж, а

это «могло показаться цензору неприличным».

Булгарин – даже Булгарин! – жаловался на цензоров, запрещавших писать о театре и

не пропускавших выражений «небесный взгляд», «божественный Платон», «ангельская

улыбка»...

Архиепископ Рижский жаловался на цензора Сербиновича, который в 1840-х годах

заподозрил в ереси катехизис митрополита Филарета, по которому и теперь учатся

школьники.

Наконец, сам цензор Никитенко рассказывал о своих коллегах вещи, которым не

хочется верить, но которым нельзя не верить!

По словам Никитенко, цензор Ахматов остановил печатание одной арифметики потому,

что между цифрами какой-то задачи там помещен ряд точек. Цензор подозревает

здесь какой-то злой умысел составителя арифметики.

Рассказывают про какого-то цензора, который запретил поваренную книгу, так как в

ней предлагалось ставить пирожки в печь на вольный дух. Этот цензор не выносил

вольного духа даже в печи!..

В сороковых годах цензоры считали опасными даже сочинения императрицы Екатерины.

Цензор Елагин не пропускал в печать сообщение, что «картофель болен», так как в

подобном выражении усматривал хулу на Промысел.

Тот же цензор не пропустил в какой-то географической статье места, где

говорится, что в Сибири ездят на собаках. Безграмотному цензору показалось это

невероятным и подозрительным, и он нашел необходимым, навести на сей предмет

точную справку в соответствующем департаменте.

Графиня Блудова рассказывала о его превосходительстве Бутурлине тоже забавный

анекдот:

 

«Он (Бутурлин) хотел, чтобы вырезали несколько стихов из акафиста Покрову Божией

Матери, находя, что они революционны! Батюшка сказал ему, что он, таким образом,

осуждает своего собственного ангела, св. Дм. Ростовского, который сочинил этот

акафист и никогда не считался революционером; преосвященный же Иннокентий только

поновил этот акафист, так сказать, слог устаревший. – "Кто бы ни сочинил, тут

есть опасные выражения", – отвечал Бутурлин. Вот эти, по его мнению, "опасные"

места: "Радуйся, незримая укрощение владык, жестоких и зверонравных... Совет

неправедных князей разори; зачинающих рати погуби» и пр. и пр. – Вы и в

Евангелии встретите выражения, осуждающие злых правителей, – сказал мой отец. –

Так что ж? – возразил Дмитрий Петрович, переходя в шуточный тон, – если б

Евангелие не было такой известной книгой, конечно, надобно б было цензуре

исправить ее».

 

Все эти факты, так мало похожие на истинную правду и так сильно напоминавшие

забавный анекдот, относятся к сороковым и пятидесятым годам и слишком

красноречиво отвечают на вопрос: «а судьи кто?» – Кто эти воспитатели общества?

Кто эти строгие ценители творчества Белинского, Гоголя, Тургенева?..

Но не думайте, что в наше время нет больше остроумных цензоров, умеющих смешить

до слез своими забавными анекдотами, своими убийственными шутками.

В девяностых годах нижегородский цензор не позволял в репортерских заметках

говорить «о царицах бала». Выражение «мрак царит» он заменял другим: «мрак

господствует».

Екатеринославский цензор запрещал писать против Крушевана, одного из виновников

Кишиневских ужасов во время еврейского погрома.

Тот же цензор запретил напечатать проповедь архиерея Антония, в которой

клеймилось зверство громил и говорилось об изнасилованных женщинах и

«разорванных» младенцах.

Курский вице-губернатор запрещал в «Курской Газете» печатать во время процесса

Дрейфуса известия, благоприятные этому невинно осужденному еврею.

Летом 1905 г. в Томске цензором была зачеркнута речь Государя.

Таких забавных анекдотов сотни тысяч, но вот еще один или, вернее, одна забавная

сценка[14].

В конце июня 1894 г. в Одессу приехала кафешантанная певица, «премированная

красавица Жениори». Кутящая молодежь и старички сходили с ума. Каждый вечер сад

бывал переполнен. Жениори пела скверно, голос у нее был хриплый, но ноги она

поднимала на редкость. Усердным посетителем сада стал градоначальник. Хроникер

«Одесских Новостей» В. С. Ляпидус поместил неодобрительную заметку о девице, не

называя ее по имени. Статейка была до такой степени невинная и бесцветная, что

цензор не тронул в ней ни одного слова, тем не менее градоначальник господин

Зеленый пришел в ярость и вытребовал к себе хроникера и редактора. Произошла

такая сцена: господин Зеленый, сжимая кулаки, накинулся на хроникера:

 

– Сукин сын! – крикнул в виде приветствия градоначальник.

– Ваше превосходительство, – начал, было, господин Ляпидус.

– Молчать! Сукин сын! Пархатый жид! Как ты смел написать это!

Я тебя в двадцать четыре часа из города вон! А ты, сукин сын... – накинулся

Зеленый на Старкова.

Редактор повернулся и ушел.

– Стой, сукин сын! (нецензурная брань) Я твою газету закрою. Я знаю, у тебя

социалисты там пишут! Разорю!

 

Где же тут «вредное направление», где вопросы государственной важности?

Где? – Мы не знаем.

За шутками и анекдотами мы можем разглядеть или добросовестного цензора, который

был глуп до остроумия, или администратора, который был велик до смешного.

Глупость, дикость и произвол – вот где вредное направление! Вот где вопрос

государственной важности!..

Все эти забавные анекдоты, эта нецензурная цензура господ Зеленых смешны. Но

бывают страшные вещи. И об этих страшных вещах пишет Мякотин в сборнике «В

защиту слова».

В своей статье «Одна страница из новейшей русской печати» он повествует о том,

как цензура зажимала рот печати по вопросам действительной государственной

важности.

Еще в 1877 г. состоялось запрещение печатать стенографические отчеты о

политических процессах ранее появления таких отчетов в «Правительственном

Вестнике». В 1880 г. последовало воспрещение печатать какие-либо сведения об

арестах по политическим делам и о производимых по ним дознаниях и следствиях, и

это запрещение было повторено в 1882 и 1885 гг. В 1882 г. было безусловно

воспрещено печатать какие-либо сведения о политических преступниках, а затем – и

о лицах, исполняющих смертные приговоры над ними. С тех пор политические

процессы, даже в тех случаях, когда они велись путем суда, проходили при полном

молчании прессы, а если последняя случайно и сообщала какие-либо сведения о них

(как, например, в 1897 г. газеты «Новое Время» и «Свет» о процессе Ясевич), то

главное управление по делам печати сейчас же спешило напомнить старые

предписания. Вместе с тем оно не допускало и никаких сообщений, заключавших в

себе хотя бы и отдаленный намек на возможность политической борьбы в России.

Так, когда в 1889 г. в русской прессе появилось известие о происшедшем в Цюрихе

взрыве динамитной бомбы, разглашение в печати таких известий было признано

«неудобным» и на будущее время воспрещено.

Усилившееся в 1890 г. движение среди городских рабочих не замедлило вызвать

соответственные цензурные мероприятия. «В последнее время, – говорилось в

циркуляре Главного Управления от 28 июля 1893 г., – некоторые периодические

издания занялись обсуждением состояния наших фабрик и заводов, касаясь при этом

вопроса об отношениях рабочих к хозяевам; так, между прочим, были помещены

статьи в «Санкт-Петербургских Ведомостях» по поводу беспорядков, происшедших на

Хлудовской фабрике, в «Сыне Отечества» по поводу беспорядков на фабрике в г.

Шуе, а в «Новом Времени» печатаются статьи об Юзовских заводах. Министр

внутренних дел, на основании статьи 140 и 156 устава о цензуре и печати,

постановил: прекратить вовсе печатание таких статей, ибо, отличаясь

тенденциозным направлением и сообщая невероятные сведения, они могут причинить

существенный вред».

8 июня 1896 г. Главное Управление вновь подтвердило, что «распоряжение о

непечатании статей, трактующих о беспорядках на наших фабриках и заводах, об

отношениях фабричных и заводских рабочих к хозяевам» остается в полной силе. Это

подтверждение понадобилось ввиду разыгравшейся весной 1896 г. громадной стачки

рабочих на петербургских прядильнях и ткацких фабриках. Совершенно замолчать эту

стачку оказалось, однако, невозможным. Тогда была избрана другая тактика. После

того как в «Правительственном Вестнике» появилось очень неполное сообщение о

стачке, редакциям было предписано «в рассуждениях об этом предмете не выходить

за пределы напечатанного сообщения и с крайней осторожностью пользоваться

сведениями, которые могли бы дойти до них из других источников, а, равным

образом, с осмотрительностью переходить от рассмотрения этих событий... к

заключениям относительно общего положения всех фабричных рабочих» (циркуляр 18

июля 1896 г.). Грандиозную стачку, в которой участвовало до 30000 человек,

рекомендовалось, таким образом, трактовать, как событие почти случайное и, во

всяком случае, не стоявшее в связи с общим положением рабочих. Но уже 4 января

1897 г. последовало новое распоряжение не печатать более, вообще, никаких

статей, заметок и рассуждений о заработной плате, рабочем дне и отношениях

фабричных рабочих к фабрикантам-хозяевам.

Таким образом, пресса вынуждена была хранить мертвое молчание о самых жгучих

вопросах народной жизни. Она не могла говорить ни о расхищении общественного

достояния, производившемся дворянством и промышленниками, ни о разорении

деревни, ни о беспощадной эксплуатации фабричных рабочих. Связанная по рукам и

ногам, легальная пресса могла быть лишь немым свидетелем угнетения трудящихся

классов и их борьбы за свои права, не имея возможности вмешаться в эту борьбу,

не смея ни высказать своих симпатий к народной массе, ни осветить обществу ее

тяжелую жизнь.

В голодный 1891 г. у печати не только отнята была возможность говорить об

истинных размерах тяжелого бедствия, обрушившегося на народ, и выяснять причины

этого бедствия, но периодическим изданиям было даже воспрещено помещать без

особого на то разрешения со стороны властей приглашения к пожертвованиям в

пользу голодающих (циркуляр 12 ноября)...

О чем же оставалось писать? О приемах, выходах, парадах, рождениях и кончинах?

Бедный писатель извивался, чтобы хоть как-нибудь намекнуть, писатель сидел и

обдумывал, «как бы мне так свою мысль высказать, чтобы никто не понял», «как бы

мне светлую мысль затемнить».

Вместо страшного слова «голод» он должен был употреблять невинное и робкое слово

«недород»; вместо «голодание» – «недоедание»; вместо слова «протест» –

«заявление»; вместо «демонстрация» – «беспорядки»; вместо выражения «еврейский

погром» – «события конца века»; вместо слова «жандармы» – «железнодорожный

посыльный»; вместо прямого ответа на проклятые вопросы – «иносказанья и гипотезы

пустые»; вместо вопля негодования – «шепот, робкое дыханье»...

Это ли не рабский язык! Это ли не «муки слова»! Это ли не закрепощение вольной

мысли!

 

«Проклятье вам, мертвые цепи!..»

в начало

 

ГЛАВА VIII

«СВОБОДНОЕ СЛОВО»

В шестидесятые годы литераторы Курочкин, Минаев, И. Вейнберг и художник Степанов

издавали сатирический орган «Искру». В № 34 «Искры» был нарисован образ двух

женщин с надписью под первой: «Статья до просмотра цензора». Под другой –

«Статья процензурованная». Первая женщина представлена прилично одетой, с умным,

благообразным лицом, вторая же с оборванным донага спереди платьем,

обезображенной, со всклоченными волосами, убегающей в испуге и отчаянье. – Эта

картинка прекрасно рисует деятельность цензуры, ее борьбу с вредным

направлением, ее исправление нравов.

Кому и зачем нужна была эта деятельность? Что выиграли от такой цензуры те, кто

бежит от духа времени на кладбище давно минувших дней, те, кто боится лучей

света и прячется во мраке?

Цензура пыталась искоренить вредное направление из произведений писателей, но

то, что вчера еще цензор считал вредным направлением, «рассудку вопреки,

наперекор стихиям», то сегодня уже становилось совершившимся фактом, пользу и

значение которого не могло отрицать само правительство.

В 1849 г. Яков Ростовцев спрашивал у Петрашевского и его друзей в

Петропавловской крепости: «Не было ли у них преступных разговоров об

освобождении крестьян», а в конце пятидесятых годов сам Александр II стал во

главе освобождения крестьян, и Яков Ростовцев председательствовал в комитете,

обсуждавшем вопросы об освобождении.

В начале пятидесятых годов вредное направление было найдено в «Записках

охотника» Тургенева, а во второй половине пятидесятых годов эта книга была

признана полезной и даже стала настольной книгой Александра II.

В 1790 г. за книгу «Путешествие из Петербурга в Москву» Радищеву пришлось

путешествовать из Петербурга в далекую Сибирь, а теперь в Саратове имеется музей

имени Радищева, а имя Радищева произносится с глубоким уважением.

Одиннадцать раз во Франции, начиная с 1789 г., изменялись порядки, одиннадцать

раз писалась конституция, то, что считалось полезным вчера, то считалось

преступным и вредным сегодня. До 1789 г. Бастилия грозила тому, кто осмеливался

в печати говорить о вреде неограниченной королевской власти, гордо

провозглашавшей: «Государство – это я». В 1797 г. гильотина или смертная казнь

угрожала тому, кто хотел восстановления королевской власти и злоумышлял против

республики. В 1797 г. монархия считалась злом, но это не помешало Наполеону I

превратить республику в монархию и преследовать печать за вредное направление,

печать, восставшую против его деспотизма.

Вредом, обыкновенно, правительство называло то, что не соответствовало его

видам, что подрывало престиж власти, что шатало старый порядок.

Жизнь не стоит на месте, она идет вперед, изменяет взгляды общества, изменяет

отношение ко всему, что еще недавно считалось священным, неприкосновенным и

незыблемым. Печать отрицает это развитие, правительство противится этому

развитию, и цензура является средством отстаивать застой. Но где же вред? Там

ли, где критикуют то, что уже отжило свой век, или там, где пытаются задержать

развитие страны и заглушить голос народа – печать, ратующую за будущее?

Австрийский министр Кербер не так давно заявил: «Что не может устоять против

критики, то, очевидно, обладает недостаточной жизнеспособностью», а в Англии

Кромвель говорил несколько столетий тому назад: «Мое правительство ничего бы не

стоило, если бы не могло выдержать бумажного выстрела»...

Учреждения развиваются и разрушаются; следовательно, они нуждаются в критике.

Критика толкает вперед, она развивает сознание тех, кто идет в хвосте событий.

Правительство, не допускающее свободы критики, тем самым осуждает страну на

застой и задерживает развитие народа.

На обеде журналистов по поводу открытия Кильского канала германский министр

торжественно обратился к журналистам с речью, которую закончил словами: «Мы

призваны править делами страны, а ваша обязанность критиковать наше правление».

В тех странах, где власть находится в руках народа, там не правительство царит

над печатью, а печать над правительством. Там деятельность правительства

критикуется шаг за шагом, там все совершается на глазах всего народа, и народ от

этого ничего не теряет, а правительство помнит, что оно для народа, а не народ

для него.

Но, – говорят, – печать, критикующая существующий строй, вызывает брожение умов,

сеет смуту, поселяет недовольство и подстрекает к мятежу...

Так говорят те, кто отстаивает намордник для печати, кто отстаивает равнодушие и

неподвижность мысли, кто повторяет на разные лады: «все обстоит благополучно»,

кто в печати видит причину революции, кто с духом времени и с требованиями жизни

сражается красным карандашом цензуры и штыками солдат.

Но охранители, страдающие мыслебоязнью, преследованиями печати, приходят как раз

к тому, чего боятся. Они раздражают, они возмущают насилием и гнетом тех, кто

путем печати хочет выразить мнение страны. Мало того: «свобода печати дает выход

накопившемуся пару негодования и предупреждает взрыв государственного котла».

Задержите этот пар, забейте выход – и вы ускорите взрыв. В 1830 г. во Франции

король издал закон, ограничивающий печать, и этот закон был последней каплей,

переполнившей чашу терпения: народ восстал.

Достигает ли, наконец, цели цензура, если ей удается запретить все те сочинения,

которые она считает вредными? Можно убить книгу, тысячу книг, но кто в силах,

какой цензор вытравить у человека недовольство, способность чувствовать и

мыслить? А если недовольство, если новые взгляды выработаны жизнью, существуют –

они найдут себе выход.

Во Франции в том же 1830 г., на другой же день после введения цензуры, все

газеты, преданные делу развития, а не застоя, напечатали воззвание к народу и

без всякого цензурного разрешения и даже вопреки запрета.

Когда в Англии были запрещены дешевые газеты во время чартистского движения

рабочих в тридцатых годах, возникали десятки тайных типографий и

распространялись сотни тысяч «подпольных газет».

У нас в России в разгар цензурных преследований в пятидесятые годы Герцен

устроил в Лондоне вольный станок и стал распространять, помимо цензуры, тысячи

экземпляров «Колокола», и голосом страны были не «Северная Почта» Булгарина и не

«Московские Ведомости» Каткова, а «Колокол» Герцена.

Нужно ли указывать, что в семидесятые годы, а в особенности теперь,

революционеры всегда находили пути для печатания и распространения книг, помимо

цензора? В каждом почти правительственном сообщении приходилось читать о массе

листков «нелегальных», распространяемых во время забастовки или собрания.

То и дело приходилось читать об аресте нелегальных типографий.

Уже в 1855 г. Корф представил Александру II доклад о закрытии негласного

цензурного комитета 2 апреля, а в докладе с прискорбием признавал, что:

«распространяется рукописная литература, гораздо более опасная, ибо она читается

с жадностью и против нее бессильны все полицейские меры»[15].

С тех пор прошло 50 лет, распространяется печатная литература, и она стала

обычным явлением.

Цензура сама по себе, а нелегальная литература сама по себе!

Революционеры, которых, главным образом, боится правительство, пользуются полной

свободой печати.

Защитники твердой и сильной власти, просто, теряются.

Ник. Рубакин в своем интересном очерке «Читатели между строк» приводит сетования

земского начальника на нынешние времена: «Времена ныне не шуточные... что уж тут

скрывать-то! Лучше в глаза правде смотреть! Среди фабричных и мужиков книжки

такие ходят, каких раньше на моей памяти никогда еще не было, – толстые, со

всякими «измами», которые только нашему брату читать. А они читают их со

словарями и объяснения непонятных слов на полях выписываются... Но и это еще

что! Нелегальщина завелась! И ее не мало! В иных местах ее сколько душе угодно.

От фабричного к фабричному, от мужика к мужику ползет, словно зараза. На сходах

ее читают – это факт. А кто и что читал – никакими дознаниями не добьешься. А

почему? Да потому, что в унисон с мужиком и фабричным говорит здесь и между

строк читать не приходится. Вот и пришлось по душе. И читают, и хранят, и друг

другу передают, и, что особенно худо, молчат»[16].

Добросовестный цензор зовет «сатиру пасквилем, поэзию – развратом... глас правды

– мятежом».

Добросовестный цензор заботливо отделяет «пшеницу от плевел», «вредную мысль

исключает», оставляя «страницы и строки»; «если кто написал: равнодушно

губернатора встретил народ» – зачеркнет он три буквы – радушно выйдет... Что

же, три буквы не в счет», а под носом у добросовестного цензора из рук в руки

идут листки и книжки без всякого «дозволения» и «разрешено».

Напрасно добросовестный цензор приходит в отчаяние. Жалко бедного цензора,

который становится «лишним», но происходит как раз то, что ему пророчил еще

Александр Сергеевич Пушкин, говоря:

 

Поверь мне! Чьи забавы

Осмеивать закон, правительство и нравы,

Тот не знавал тебя – мы знаем почему!

И рукопись его, не погибая в Лете,

Без подписи твоей разгуливает в свете!

 

Итак, цензура преследует вредное направление, а оно становится неуловимым.

Уходит в «подполье», а оттуда «без подписи цензора» на фабрику и в деревню.

Но «вредное направление», т.е. все, что несогласно с видами и предначертаниями

правительства, живет не только в сотнях тысяч листков, гуляющих без подписи. Оно

живет в каждом слове, переходящем из уст в уста на глазах цензора, в каждом

вопиющем факте, в каждой заветной мысли, даже в красноречивом молчании... Они

преследуют вспыхнувший огонек, но и здесь и там и за ними вспыхивают новые

пламенные языки. Это подземный огонь – его не потушат никакие пожарные! Горит

почва, на которой стоит цензор. Камни вопиют, по которым он ходит.

Какой жалкой, какой мизерной кажется его деятельность! Жизнь несется с

ошеломительной быстротой. Она свергает все на своем пути, все преграды... Гордо

реет буревестник, черной молнии подобный... А цензура предварительная гоняется

за «словом», явившимся порождением этого «дела жизни».

Мильтон недаром сравнивал «трусливую политику предварительной цензуры с

поведением того чудака, который вздумал не пустить ворон в свой парк и для этого

запер ворота».

У жизни есть ключи, которыми открывались всякие запоры, у жизни есть пути,

которых «не знают наши мудрецы»!

Говорят, что цензура спасает общество от тех преступлений, которые плодит

разнузданная печать. Путем печати злонамеренные лица могут подстрекать к

разврату, к убийствам, грабежу, к оскорблениям чести...

Будто российская цензура спасает нас от этого! Что-то не видели мы. На наших

глазах происходило другое. Цензура даже поощряла такие подстрекательства! Разве

Грингмуту не «разрешено», не «дозволено» было призывать «черные сотни» к

грабежу, к убийствам? Разве Крушевану не «дозволено» было приготовлять в

Кишиневе погром и разве о Крушеване разрешалось писать в Екатеринославских

газетах в тех случаях, когда хотели клеймить его деятельность? Разве Суворины

или Юзефович, или Шарапов не занимаются травлей вот уже десятки лет? Разве

цензура защищала честь рабочих, когда Череп-Спиридович клеветал на них и

говорил, что их японцы подкупали бороться за учредительное собрание и за

восьмичасовой рабочий день? Разве цензура запрещает клеймить у нас такие дорогие

нам имена, как имена М. Горького, Л. Толстого?..

У нас в России, где печать задавлена, господа Грингмуты и Крушеваны вполне

свободно призывают к убийствам, вполне свободно позорят добрые имена...

На Западе – другое дело! Там полная свобода печати, там нет цензуры, но там есть

суд присяжных для разбойников печати. Там Крушеван не ушел бы от суда, там он

занял бы самое почетное место среди тех громил-орудий, которых он вдохновлял на

патриотический грабеж. Там бакинские пожары и ненависть татар к армянам не

прошли бы безнаказанно для человеконенавистнических газет.

Наши цензоры разрешают клеветать на целые классы и нации, разрешают распускать

нелепую басню об убийстве перед Пасхой евреями христианских младенцев, но

попробуйте-ка заикнуться о деле избитого врача Забусова в том городе, где

совершилось это вопиющее зверство – и цензор тотчас станет спасать доброе имя

погибшего генерала Ковалева.

Несчастный журналист «бичует маленьких воришек для удовольствия больших», но

касаться большого вора цензура не разрешает, а если и разрешает, то из

политических расчетов.

Зато в Англии в передовой статье «Reynold's Newspaper» (от 21 декабря 1902 г.),

озаглавленной «Наша аристократия», между прочим, читаем такие строки: «Это

именно в доме одного из родственников лэди Бартон наш король, бывший тогда еще

принцем, оказался замешанным в позорном скандале об игре в баккара»[17].

Король при всем своем могуществе ничего не мог сделать против этого сообщения,

так как газета опиралась на действительные, неопровержимые данные.

Но попробовал бы какой-либо журналист запачкать доброе имя простого рабочего, не

имея на то оснований. Горе ему! Суд присяжных сумеет постоять за униженного и

оскорбленного и наказать обидчика.

Там, где печать свободна, возможны злоупотребления печатным словом, но свободная

печать и защищает от этих злоупотреблений.

 

На козни, на вредную речь

В тебе ж и целенье готово,

О, духа единственный меч,

Свободное слово!

 

Свободное слово – это победа света над тьмой. Это глас народа, это «любви и

правды чистые ученья», это контроль народа над правительством, это прибежище

униженных и обиженных, это торжество жизни в ее развитии над кладбищем застоя,

это буревестник, говорящий кормчему: будет буря!..

Свободное слово – это то великое благо, которого лишены Турция, Китай и Россия и

которыми пользуется весь культурный мир.

Проклятье вам, мертвые цепи!

Слава свободному слову!

____________________________________________________


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: