Отсутствующая первая страница 3 страница

Каким же образом восприятие становится чтением? Как понимание букв связано с процессом, охватывающим не только видение и восприятие, но и выводы, суждения, память, распознавание, познание, опыт, практику? Аль-Хай- там знал (и Бэкон, разумеется, соглашался с ним), что все эти элементы, необходимые для осуществления процесса чтения, делают его невероятно сложным, поскольку требуют одновременного применения сотен различных навыков. И не только их. На процесс чтения влияют время, место, а также табличка, свиток, страница или экран, на которых написан текст: для неизвестного шумерского крестьянина — деревня, вблизи которой он пас своих коз и овец, и комок глины; для аль-Хайтама — новенькая светлая комната в каирской академии и досконально изученный манускрипт Птолемея; для Бэкона — тюремная камера, куда его бросили за кощунственные мысли, и драгоценные научные тома; для Леонардо — двор короля Франциска I, где он провел последние годы жизни, и записи, которые можно было прочесть, только если поднести их к зеркалу. И все эти элементы, такие разные, объединяются общим действием; это аль- Хайтам понял. Но как все это происходит, какие хитроумные, но прочные связи возникают между элементами — этот вопрос и аль-Хайтам, и его читатели оставили без ответа.

 

Современная наука нейролингвистика, изучающая связь между мозгом и языком, зародилась почти через восемь с половиной столетий после смерти аль-Хайтама, в 1865 году. Тогда двое французских ученых, Мишель Да и Поль Брока[56], порознь, но почти одновременно пришли к выводу, что у подавляющего большинства людей в результате генетического процесса, который запускается в момент зачатия, левое полушарие головного мозга отвечает за кодирование и раскодирование языка; у гораздо меньшей группы, в которую входят в основном левши и обоерукие, эта функция передана правому полушарию. В редких случаях (у людей, генетически предрасположенных к доминированию левого полушария) полученная в раннем возрасте травма левого полушария приводит к «перепрограммированию» и передаче языковых функций правому полушарию.

Но ни то ни другое полушария не начинают работать в качестве преобразователя, пока человек не раскрывается для языка.

В те времена, когда первый писец выцарапывал и выдалбливал первые слова, человеческое тело уже было способно к чтению и письму, хотя оба эти искусства к тому моменту еще не были ему известны; тело уже обладало способностью хранить, запоминать и расшифровывать все виды чувств, включая чтение письмен, которые еще не были изобретены[57]. И тот факт, что мы обретаем способность читать еще до того, как делаем это, до того, как мы впервые видим перед собой раскрытую книгу, возвращает нас к идее Платона, согласно которой знание существует внутри нас до того, как мы воспринимаем его извне. Речь развивается по тому же принципу. Мы «открываем» для себя слово, потому что обозначаемый им предмет или понятие уже известны нам, «готовы» к тому, чтобы быть связанными со словом[58]. Мы получаем некий дар из внешнего мира (от старших, от тех, кто первыми начал говорить с нами), но сами способны воспринять его. В этом смысле все произносимые (а позднее и прочитанные) слова не принадлежат ни нашим родителям, ни нашим авторам; они занимают нишу разделенного знания, общей собственности, которая основывается на нашей связи с умением говорить и читать.

По мнению профессора Андре Роша Лекура из монреальской больницы Котэ-де-Неж, одной устной речи недостаточно для того, чтобы в обоих полушариях полностью развились все языковые функции; и, судя по всему, чтобы добиться такого полного развития, мы должны научиться распознавать общую систему визуальных знаков. Другими словами, мы должны научиться читать[59].

В 1980-х годах, во время работы в Бразилии профессор Лекур пришел к выводу, что генетическая программа, благодаря которой у большинства людей левое полушарие является доминирующим, у тех, кто читать не умел, проявлялась слабее, чем у тех, кто умел. Это навело его на мысль, что процесс чтения можно изучать на примере пациентов, обладающих низкими способностями к чтению. (Давным-давно еще Гален утверждал, что болезнь не только обозначает какие-то неполадки в работе тела, но и проливает свет на эту его работу.) Несколько лет спустя, изучая случаи пациентов, страдающих от нарушений речи и чтения, профессор Лекур сделал несколько точных наблюдений, касающихся механизма чтения. В случаях с афазией[60], когда частично или полностью теряется способность к восприятию устной речи, он обнаружил, что определенные повреждения мозга приводили к удивительно узким речевым расстройствам: некоторые пациенты теряли способность читать только слова с необычным написанием (например, английские слова rough или though); другие не воспринимали выдуманные слова (too flow или boojum); третьи видели, но не могли произнести слова, написанные разным шрифтом, или слова, которые были неровно напечатаны. Иногда эти пациенты могли читать целые слова, но не слоги; иногда они заменяли некоторые слова другими. Лемюэль Гулливер, описывая струльдбругов Лапуты, отмечает, что после достижения девяностолетнего возраста местные старики уже не способны развлекаться чтением, «так как их память не удерживает начала фразы, когда они доходят до ее конца; таким образом, они лишены единственного доступного им развлечения»[61]. Некоторые из пациентов профессора Лекура страдали именно таким расстройством. Во время аналогичных исследований в Китае и Японии ученые выяснили, что пациенты, читающие идеограммы[62], и те, кто пользовался фонетическим алфавитом, реагировали на эксперименты по-разному, как будто за эти языковые функции отвечали разные отделы мозга.

Соглашаясь с аль-Хайтамом, профессор Лекур пришел к выводу, что процесс чтения проходит, по меньшей мере, в два этапа: нужно «увидеть» слово и «обдумать» его в соответствии с имеющейся информацией. Как и шумерский писец тысячи лет назад, я смотрю на слова, я вижу слова, и то, что я вижу, организуется в соответствии с известной мне кодовой системой, единой для всех читателей, живущих со мной в одно время и в одном месте, — системой, гнездящейся в определенном отделе моего мозга. «Похоже, говорит профессор Лекур, что информация, получаемая на странице, проходит в мозг через несколько групп особых нейронов, каждая из которых занимает определенную часть мозга и влияет на определенную функцию. Мы не знаем, какие именно это функции, но при некоторых заболеваниях мозга одна или несколько таких групп, так сказать, выпадают из цепи, и пациент теряет способность читать отдельные слова, или некий язык, или читать вслух, а иногда заменяет некоторые слова другими. Количество вариантов бесконечно»[63].

Первичное сканирование страницы глазами нельзя назвать ни постоянным, ни систематическим процессом. Обычно считается, что, когда мы читаем, наши глаза двигаются без перерывов, переходя от строчки к строчке, к примеру, если мы читаем западное письмо, они всегда будут двигаться слева направо. Это не так. Сто лет назад французский офтальмолог Эмиль Жаваль обнаружил, что на самом деле глаза прыгают по странице; в секунду происходит три-четыре таких прыжка. Скорость движения глаз по странице но не само движение — перемежается мгновениями восприятия, и на самом деле мы «читаем» только в эти короткие мгновения. Почему процесс чтения представляется нам как непрерывный просмотр текста на странице или прокручивание его на экране, а не как короткие, быстрые движения глаз, ученые пока сказать не могут[64].

Анализируя случаи двух своих пациентов у одного из них была афазия, и он произносил длинные эмоциональные речи на тарабарском языке, а другой страдал агнозией, то есть использовал общепринятый язык, но не мог вложить в речь никаких эмоций, доктор Оливер Сакс предположил, что «речь настоящая речь состоит не только из слов. …Она состоит из высказываний: все существо человека направлено на передачу всего значения этих высказываний, для понимания которых требуется гораздо больше, чем простое умение распознавать слова»[65]. Почти то же самое можно сказать и о чтении; просматривая текст, читатель постигает его смысл сложнейшим методом, включающим оценку уже известных значений, системы условностей, прочитанных ранее книг, личного опыта и вкуса. Читая в каирской академии, аль-Хайтам был не одинок: ему через плечо заглядывали тени мудрецов Басры, которые по пятницам обучали его в мечети священной каллиграфии Корана, Аристотеля и его здравомыслящих комментаторов, случайных знакомых, с которыми аль-Хайтам обсуждал Аристотеля, и многих аль-Хайтамов, которые в конце концов стали ученым, приглашенным ко двору аль-Хакимом.

И все это вместе означает, что, сидя за книгой, я, как и аль-Хайтам, не просто воспринимаю буквы и пробелы, составляющие слова и целый текст. Чтобы получить некую информацию из этой системы черных и белых значков, сперва я оцениваю ее несколько странным способом, своими ненадежными глазами, а потом реконструирую код через цепочку нейронов у меня в мозгу, — причем цепочки эти различаются в зависимости от свойств текста, который я читаю, — и наделяю текст чем-то: эмоциями, физическими ощущениями, интуицией, знаниями, душой это зависит от того, кто я и как я стал собой. «Чтобы понять текст, писал доктор Мерлин С. Уиттрок в 1980-х, мы не только читаем его в обычном смысле слова, мы еще и создаем его значение». Во время этого сложного процесса «читатели внимают тексту. Они создают образы и вербальные метаморфозы, чтобы обозначить его. Наиболее мощно они генерируют смыслы при чтении, когда нащупывают связь между собственными знаниями, опытом и воспоминаниями и прочитанными предложениями, фразами и абзацами»[66]. Значит, чтение это не автоматическое действие, при котором мы поглощаем текст, как фотобумага поглощает свет, но странный, запутанный, общий для всех и в то же время очень личный процесс реконструкции. Исследователи еще не знают, зависит ли чтение, к примеру, от слушания, связано ли оно с одним психологическим процессом или с целой группой таковых, но многие считают, что его сложность вполне может оказаться сопоставимой со сложностью самого мышления[67]. Чтение, по мнению доктора Уиттрока, «не является идиосинкратическим[68], анархическим феноменом. Но не является оно и унитарным процессом, в котором существует только одно верное значение. Это процесс созидательный, отражающий попытки читателя создавать все новые и новые значения в пределах системы языка»[69].

«Чтобы сделать полный анализ того, как мы читаем, — признавал американский исследователь Э. Б. Хью на рубеже веков, потребуется настоящий прорыв в психологии, поскольку для этого придется проникнуть в суть самых сложных процессов, происходящих в человеческом мозгу»[70]. До сих пор мы слишком далеки от ответа. И как это ни странно, мы продолжаем читать, хотя представления не имеем, что именно делаем. Мы знаем, что чтение нельзя представить в виде механической модели; мы знаем, что этот процесс проходит в определенных частях мозга, и знаем также, что задействованы не только эти части; мы знаем, что чтение, так же как и мышление, зависит от нашего умения пользоваться языком, словами, из которых состоят и мысли и тексты. Исследователи боятся, что их опыты поставят под сомнение существование самого языка, что он на самом деле является чистой условностью и ничуть не помогает общению, что само его существование зависит в первую очередь не от произношения, а от толкования и роль читателя состоит именно в том, чтобы понять по точному выражению аль-Хайтама «то, на что туманно намекает письмо»»[71].

МОЛЧАЛИВЫЕ ЧИТАТЕЛИ

В 383 году н. э., почти полвека спустя после того как Константин Великий, первый император христианского мира, был крещен на смертном одре, двадцатидевятилетний профессор латинской риторики, которого грядущие столетия будут знать как святого Августина, прибыл в Рим из поселения в Северной Африке, находившегося на задворках империи. Он снял дом, основал школу и привлек нескольких студентов, которые слышали об этом провинциальном интеллектуале. Но довольно скоро ему стало ясно, что в столице империи ему не удастся прожить за счет преподавания. В родном Карфагене у него учились распущенные хулиганы, но они, по крайней мере, платили за уроки; в Риме ученики внимательно слушали его рассуждения об Аристотеле и Цицероне до тех пор, пока не приходило время платить; тогда они всем скопом переходили к другому учителю, оставляя Августина у разбитого корыта. И потому, когда год спустя префект Рима предложил ему преподавать литературу и риторику в Милане, пообещав возместить расходы на переезд, Августин с благодарностью согласился[72].

Возможно из-за того, что он был в Милане чужим, и нуждался в обществе интеллектуалов, а может быть, по просьбе матери, Августин нанес визит городскому епископу, прославленному Амвросию другу и советчику его матери Моники. Амвросию (который, как и Августин, был впоследствии канонизирован) было уже около пятидесяти, он был жестким ортодоксом и не испытывал никакого страха перед земными правителями. Через несколько лет после прибытия Августина в Милан Амвросий заставил императора Феодосия I принести публичное покаяние за приказ о расправе над повстанцами, свергнувшими императорского наместника в Фессалоника[73]. Когда же императрица Юстина попросила передать ей одну из церквей, чтобы она могла молиться по обычаям арианцев, он устроил сидячую забастовку, которую не прекращал до тех пор, пока императрица не отступилась.

Если верить мозаике V века, Амвросий был низкорослым человеком с умными глазами, большими ушами и жиденькой черной бородкой, из-за которой его худощавое лицо казалось еще более узким. Он был исключительно популярным оратором; в позднейшей христианской иконографии его эмблемой стал пчелиный улей — символ красноречия[74]. Августин, восхищавшийся популярностью Амвросия, вскоре заметил, что не может задать ему волновавшие его вопросы, поскольку Амвросий, если не сидел за скудной трапезой и не встречался с многочисленными почитателями, уединялся в своей келье и читал.

Амвросий был очень необычным читателем. «Когда он читал, писал Августин, глаза его бегали по страницам, сердце доискивалось до смысла, а голос и язык молчали. Часто, зайдя к нему (доступ был открыт всякому, и не было обычая докладывать о приходящем), я заставал его не иначе как за этим тихим чтением»[75].

Глаза бегают по страницам, губы не шевелятся: именно так я бы описал современного читателя, сидящего с книгой в кафе неподалеку от церкви Святого Амвросия в Милане и читающего, к примеру, «Исповедь» Блаженного Августина. Как и Амвросий, этот читатель слеп и глух к окружающему миру, к проходящим мимо людям, к ярким фасадам зданий. Кажется, никто не замечает сосредоточенного читателя: он так углублен в чтение, что становится как бы частью пейзажа.

Августина же подобная манера чтения удивляет так сильно, что он даже упоминает о ней в своей «Исповеди». Это позволяет предположить, что молчаливое проглядывание страниц было в его время чем-то из ряда вон выходящим, в отличие от чтения вслух. Несмотря на то что чтение про себя упоминают и более ранние источники, до III века и. а на Западе привычным оно не стало[76].

Описание тихого чтения Амвросия, данное Августином (с особым указанием на то, что он никогда не читал вслух), первое четкое упоминание о подобном методе в западной литературе. Все более ранние источники куда менее убедительны. В V веке до н. э. два персонажа пьес читают на сцене: в трагедии Еврипида «Ипполита» Тезей молча читает письмо от своей покойной жены; и в «Рыцарях»

Аристофана Демосфен просматривает табличку, присланную ему оракулом, не произносит прочитанного вслух, но выглядит совершенно потрясенным[77]. Согласно Плутарху, в IV веке до н. э. Александр Великий, к изумлению своих солдат, молча прочел письмо от матери[78]. Клавдий Птолемей во II веке н. э. упоминал в трактате «О правосудии» (который, возможно, читал Августин), что иногда, когда люди особенно сильно сосредоточены, они читают про себя, ибо чтение вслух сбивает их с мысли[79]. И Юлий Цезарь в 63 году до н. э., стоя рядом со своим противником Катоном, молча прочел любовное письмо, присланное ему родной сестрой Катона[80]. Почти четыре века спустя святой Кирилл Иерусалимский в соборной проповеди, произнесенной, вероятнее всего, во время поста в 349 году, просил женщин в церкви читать в ожидании церемонии, «тихо, чтобы лишь ваши губы шевелились и никто не мог бы расслышать слов»[81], — но тут, скорее всего, имеется в виду чтение шепотом.

Если на заре существования письменности чтение вслух было нормой, как же чувствовали себя читатели в огромных древних библиотеках? И ассирийский ученый, изучающий одну из тридцати тысяч табличек в библиотеке царя Ашшурбанипала в VII веке до н. э., и те, кто разворачивал свитки в библиотеках Александрии и Пергама, и сам Августин, разыскивавший нужные тексты в библиотеках Карфагена и Рима, работали, должно быть, под постоянный ровный гул. Как бы то ни было, даже сегодня вошедшая в пословицы библиотечная тишина царит далеко не везде. В семидесятые, в прекрасной миланской Bibliotheca Ambrosiana[82], не было ничего похожего на ту торжественную тишину, к которой я привык в Британской библиотеке в Лондоне и Национальной библиотеке в Париже. Читатели в Ambrosiana переговаривались друг с другом, сидя за разными столами; время от времени кто-нибудь громко задавал вопрос, звал приятеля по имени, захлопывал тяжелый том, рассыпал стопку книг. А сегодня ни в Британской ни в Национальной библиотеках тишина уже не является абсолютной; молчаливому чтению аккомпанирует постукивание клавиш многочисленных ноутбуков, как будто стаи дятлов поселились в заполненных книгами залах. Трудно ли было тогда, в дни Афин и Пергама, пытаться сосредоточиться на чтении, когда десятки читателей вокруг раскладывают таблички или разворачивают пергаменты, бормоча себе под нос каждый свою историю? Возможно, они не слышали гула; возможно, они не знали, что можно читать как-то иначе. Во всяком случае, до нас дошли жалобы на шум в библиотеках Греции и Рима так, Сенека, писавший в I веке, сетовал на постоянный шум во время работы[83].

Сам Августин в ключевом разделе «Исповеди» описывает момент, когда два вида чтения чтение про себя и чтение вслух — имели место почти одновременно. Терзаемый сомнениями, сердитый на свои прошлые грехи, напуганный приближением часа расплаты, Августин отошел от своего друга Алипия, с которым они читали (вслух) в летнем саду Августина, и упал под смоковницей, чтобы поплакать. Внезапно из соседнего дома до него донесся голос ребенка — мальчика или девочки, он не упоминает, — певший песню с припевом «tolle lege», то есть «возьми читай»[84]. Решив, что голос обращается к нему, Августин бегом возвращается к тому месту, где все еще сидит и ждет его Алипий, и берет недочитанную книгу «Послания апостола Павла». Августин говорит: «Я схватил их, открыл и в молчании прочел главу, первую попавшуюся мне на глаза». Абзац, который он прочел молча, был из наставления к римлянам, стих 13 совет «попечения о плоти не превращайте в похоти», но «облекитесь в Господа нашего Иисуса Христа». Словно громом пораженный, он дочитывает предложение до конца. «Свет веры» затопил его сердце, и «мрак сомнения» отступил.

Изумленный Алипий спрашивает Августина, что произвело на него такое впечатление. Августин (который таким знакомым нам сегодня жестом заложил пальцем нужную страницу и закрыл книгу) показывает текст другу. «Он пожелал увидеть, что я прочел; я показал, а он продолжил чтение [вслух, разумеется]. Я не знал следующего стиха, а следовало вот что: „Немощного в вере принимайте без споров о мнениях“». Этого предостережения, говорит нам Августин, оказалось достаточно, чтобы дать Алипию душевные силы, в которых он давно нуждался. В том саду в Милане августовским днем 386 года Августин и его друг читали «Послания» Павла так, как мы читали бы книгу сегодня: один молча, про себя; а второй вслух, чтобы поделиться со своим товарищем заново открытым текстом. Как ни странно, хотя привычка Амвросия читать молча кажется Августину необъяснимой, в отношении самого себя это его не удивило; возможно, потому, что он не читал, а только увидел несколько важных для него слов.

Августин, профессор риторики, который хорошо разбирался в поэзии и прозе, ученый, ненавидевший греческий, но любивший латынь, имел привычку общую для большинства читателей — читать все попадавшиеся ему тексты ради одного только наслаждения самим процессом[85]. Верный ученик Аристотеля, он знал, что буквы, «изобретенные за тем, чтобы мы могли развлечь себя беседой даже в отсутствие собеседника», это «символы звуков», а те, в свою очередь, «символы наших мыслей»[86]. Написанный текст был беседой, но на бумаге, чтобы отсутствующий собеседник мог произносить слова, записанные для него. Для Августина произнесенное вслух слово было важнейшей частью самого текста — вспомним предупреждение Марциала, написанное тремя веками ранее:

То, что читаешь ты вслух, Фидентин, то — мои сочиненья,

Но, не умея читать, сделал своими ты их.[87]

Записанные слова, как и в дни первых шумерских табличек, предназначались для того, чтобы их произносили вслух, потому что эти значки подразумевали определенные звуки, как если бы они были их душой. Классическая фраза scripta manet — в наши дни мы понимаем ее как «что записано, сохранится, что сказано растает, словно дым» использовалась, чтобы выразить как раз обратное; имелось в виду, что слово, сказанное вслух, обладает крыльями и способно летать, в то время как слово, записанное на странице, неподвижно и мертво. Столкнувшись с записанным текстом, читатель просто обязан отдать свой голос молчаливым буквам, scripta, чтобы они стали, по точному библейскому определению, verba, словами изреченными духом. В двух изначальных языках Библии арамейском и иврите не делали различия между устной и письменной речью. Они использовали для того и другого одно и то же слово[88].

Для полного понимания священных текстов, где каждая буква, количество букв и даже их порядок продиктованы высшими силами, требуются не только глаза, но и все тело: оно покачивается в такт фразам, по мере того как губы чтеца произносят священные слова, чтобы ни одна частица божественного знания не была потеряна при чтении. Моя бабушка читала Ветхий Завет именно так, шепча слова и раскачиваясь всем телом взад и вперед в такт молитве. Я так и вижу ее в полутемной квартирке в Баррио-дель-Онсе, еврейском предместье Буэнос-Айреса, нараспев читающей древние слова из своей Библии, единственной книги в ее доме, чья черная обложка с годами становилась все мягче, как и бледная кожа моей бабушки. У мусульман в чтении священных текстов тоже участвует все тело. В исламе вообще вопрос о том, читать или слушать следует священный текст, является первостепенным. Живший в IX веке ученый Ахмед ибн Мухаммед ибн Ханбал излагал это так: поскольку Коран Мать всех книг, Слово Божье, открытое Аллахом Мухаммеду, вечен и нерукотворен, был ли он явлен миру во время произнесения молитвы или записан на пожелтевшей странице, чтобы тысячи глаз читали священные слова и тысячи рук переписывали их заново? Мы не знаем, получил ли он ответ на этот вопрос, потому что в 833 году любознательный ученый был осужден учрежденной Абассидами михной — исламским аналогом инквизиции[89]. Три столетия спустя правовед и теолог Абу Хамид Мухаммед аль-Газали выработал специальные правила для изучения Корана, в которых чтение и слушание текста рассматривались как части одного священного действия. Правило номер пять предписывало читателю произносить текст медленно и отчетливо, чтобы полностью постигать его смысл. Правило номер шесть требовало «плакать… если слезы не покатятся из ваших глаз сами по себе, вы должны заставить себя заплакать», поскольку понимание священных слов должно вызывать грусть. Правило номер девять требовало читать Коран «достаточно громко, чтобы его мог слышать сам читающий, потому что чтение означает различия между звуками», таким образом можно избежать отвлечений внешнего мира[90].

 

Американский психолог Джулиан Джейнс, выдвинувший свою теорию происхождения разума, утверждал, что двухкамерное сознание, в котором одно из полушарий специализируется на чтении про себя, появилось у человека довольно поздно, и процесс, благодаря которому эта функция начала развиваться, все еще идет. Он предположил, что чтение вначале требовало скорее слухового, а не визуального восприятия. «В третьем тысячелетии до нашей эры чтение могло представлять собой скорее прослушивание клинописи, то есть при виде клинописи в мозгу человека начинал звучать некий голос, а не визуальное чтение, к которому мы привыкли сейчас»[91].

Вполне возможно, что эти «слуховые галлюцинации» имели место еще во времена Августина, и слова на странице не просто «становились» звуками, как только их воспринимал глаз; они и были звуками. Ребенок, певший ту примечательную песенку в саду, соседнем с садом Августина, точно так же, как раньше сам Августин, без сомнения, знал, что идеи, описания, настоящие и выдуманные истории, в общем, все, что способен создать разум, обретают физическую реальность в звуке. Значит, вполне логично, что эти звуки, обозначенные на табличке, на свитке или на странице манускрипта, произносятся языком после того, как распознаются глазом. Чтение было формой мышления и формой речи. Цицерон, в одном из своих эссе обращавшийся со словами утешения к глухим, писал: «Если же они так уж любят песни, то пусть они припомнят, что и до этих песен были на земле мудрецы, жившие блаженно, или что в чтении всегда больше удовольствия, чем в слушании тех же песен»[92]. Но это лишь утешительный приз, который предлагает философ, в полной мере наслаждающийся звучанием письменной речи. Для Августина, как и для Цицерона, чтение было устным искусством: ораторством в случае Цицерона и молитвой в случае Августина.

До середины Средних веков писатели подразумевали, что читатели будут не только видеть, но и слышать текст, как если бы они сами вслух произносили написанное ими. Поскольку читать умели сравнительно немногие, были распространены публичные чтения, и средневековые тексты часто призывали читателя «слушать внимательно». Возможно, эхо тех чтений отзывается в наших идиомах, когда мы говорим: «Давно ничего не слышно от такого-то» (имея в виду «от такого-то давно нет писем»), или: «Там-то сказано» (имея в виду «там-то написано»), или: «Этот текст звучит неважно» (что означает «написан не очень хорошо»).

Книги чаще всего читали вслух, и потому буквы, из которых они складывались, не делили на фонетические единицы, а связывали в целые предложения. Направления, в которых шли цепочки букв, варьировались в зависимости от места и эпохи; метод, которым мы читаем тексты сегодня в западном мире, — слева направо и сверху вниз — ни в коем случае нельзя считать универсальным. В некоторых языках строчки записывали справа налево (иврит и арабский), в других — столбиками сверху вниз (китайский и японский); в третьих использовались пары вертикальных колонок (майя); у четвертых — строчки шли поочередно в разных направлениях этот метод в Древней Греции назывался «бустрофедон», или «как пашет вол». Были и такие языки, в которых строчки извивались по странице, как во время игры в «змейку», а направление указывалось линиями или точками (ацтеки)[93].

Древние записи на свитках, в которых не было отдельных слов, не было разницы между строчными и прописными буквами, не было знаков препинания, подходили тем, кто привык к чтению вслух, чье ухо способно было вычленить отдельные слова из того, что выглядело как единая строка. Эта непрерывность была так важна, что афиняне некогда даже воздвигли памятник некому Филлатию, который изобрел клей для соединения свитков пергамента или листов папируса[94]. Но даже непрерывный свиток, облегчавший задачу читателя, не особенно помогал выделять из текста крупицы смысла. Пунктуация традиционно считается, что ее придумал Аристофан Византийский в начале II века до н. э., а его изобретение усовершенствовали ученые из Александрийской библиотеки использовалась крайне редко. Августин, как и ранее Цицерон, вынужден был заранее готовиться к чтению текстов вслух, потому что в те дни чтение с листа было редким искусством и часто приводило к ошибкам в интерпретации. Грамматист IV века Сервий критиковал своего коллегу Доната за прочтение фразы из «Энеиды» Вергилия «collectam ex Ilio pubem» («народ собрался из Трои») вместо «collectam exilio pubem» («народ собрался в изгнание»)[95]. Такие ошибки при чтении непрерывного текста встречались очень часто.

«Послания» Павла, которые читал Августин, представляли собой не свиток, а рукописную книгу, переплетенные вместе папирусные страницы, покрытые непрерывными строками, написанными унциальным или полуунциальным шрифтом, — таким шрифтом писали римские официальные документы в самом конце III века. Рукописные книги были языческим изобретением; согласно Светонию[96], Юлий Цезарь первым разделил свиток на страницы, чтобы раздать своим солдатам. Первые христиане сочли такую форму очень удобной — так было гораздо проще прятать тексты, запрещенные римскими властями. Страницы можно было нумеровать, чтобы было проще найти нужное место. Некоторые тексты, такие как Послания Павла, можно было объединять в удобные книги.[97]

Разделение букв на слова и фразы приживалось очень медленно. Самые первые виды письменности египетские иероглифы, шумерская клинопись, санскрит в этом разделении не нуждались. Древние писцы так хорошо знали свое дело, что им помощь была не нужна, и первые христианские монахи чаще всего знали наизусть тексты, которые переписывали[98]. Но чтобы помочь тем, кто неважно умел читать, монахи из скрипториев начали применять метод, известный под названием per cola et commata. Монахи разделяли текст на строки по смыслу — примитивная форма пунктуации, помогавшая неумелым чтецам своевременно понижать и повышать голос. (Такой формат также помогал ученым быстро находить нужное место[99].) Это святой Иероним в конце IV века, прочитав записанные этим методам рукописи Демосфена и Цицерона, первым описал его в предисловии к своему переводу Книги Иезекииля, пояснив, что «написанное методом per cola et commata более понятно для читателей»[100].


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: