В поисках времени для «Лолиты»: Корнель и Гарвард, 1951–1953 6 страница

Какой вывод нам следует сделать из этой явной переклички двух вроде бы не связанных между собой сцен?

Сразу за сценой убийства Гумберт обдуманно помещает незабываемый, знаменитый эпизод на горной дороге, над долиной, наполненной звуками играющих детей. «Стоя на высоком скате, я не мог наслушаться этой музыкальной вибрации, этих вспышек отдельных возгласов на фоне ровного рокотания, и тогда-то мне стало ясно, что пронзительно-безнадежный ужас состоит не в том, что Лолиты нет рядом со мной, а в том, что голоса ее нет в этом хоре». Гумберт делает этот эпизод последним в романе. Даже проницательный читатель, подобный Альфреду Аппелю, может воспринять этот миг прозрения Гумберта как его «нравственный апофеоз»16, окончательное прояснение морального видения, которое почти искупает содеянное Гумбертом. Разумеется, Гумберта действительно охватывает здесь глубокое, искреннее сожаление, пусть даже и с некоторым запозданием, но это лишь часть куда более сложного целого. В этой сцене он отчетливо противопоставляет себя только что убитому Куильти, хотя то, о чем он рассказывает, произошло не в тот миг, но тремя годами раньше, когда Куильти отнял у него Лолиту. Какая разница, скажете вы? Подумайте. Два года Гумберт совершенно ясно сознавал, что лишает Лолиту свободы, губит ее детство и душу, и все же продолжал держать ее в своей власти. Пока удавалось получать от нее эротическое наслаждение, он оставался глухим к нравственному значению такового. И лишь после ее исчезновения, после того, как он лишился возможности трижды в день использовать ее в качестве отдушины для своей похоти, он, глядя в долину, дозволяет нравственному чувству овладеть им.

Весьма избирательное прозрение. Гумберт помещает этот эпизод в конец романа, желая показать, что и он способен на бескорыстие, и его риторическая стратегия представляется убедительной немалому числу хороших читателей. Набоков относится к ней иначе и, предоставляя Гумберту полную свободу в обращении с пером и бумагой, находит способ вписать собственное суждение в то, что написано Гумбертом. Выстраивая скрытые параллели между кульминационными сценами двух частей романа, он показывает, что в обеих присутствует одно и то же романтическое чувство деспотической власти желания, одна и та же главенствующая надо всем погоня за удовлетворением собственных стремлений, пусть даже ценою чужой жизни.

Глядя на мирную долину, Гумберт уже ощущает позыв к мести, столь же неодолимый, как прежняя его тяга к Лолите. До, во время и после своего «нравственного апофеоза» на склоне горы он целых три года остается полностью поглощенным желанием вкусить «нестерпимую отраду», убив человека, который отнял у него Лолиту. Попав под воздействие этого маячащего вдали сладостного удовлетворения, он обращается в такого же впавшего в намеренную слепоту маньяка, каким был прежде. В погоне за Лолитой, приведшей их в «Привал Зачарованных Охотников», Гумберт так же забывает о том, что она существует и вне его «нужд», как забывает об этом в отношении Куильти, исступленно преследуя его до самого «замка ужаса». Гумберт показывает, как легко позволить нравственному прозрению обратиться в искреннее раскаяние после того, что человек уже совершил, и как трудно обуздать себя еще до того, как ты растоптал другого человека. Через всю «Лолиту» проходит мысль о том, что различие между видимым нами в лежащем впереди времени и тем, что мы видим, оборачиваясь назад, является в конечном итоге различием нравственным.

 

 

ГЛАВА 12

«Лолита» в печать, «Пнин» на бумагу: Корнель, 1953–1955

 

I

 

Во вторую неделю декабря 1953 года Набоков отвез в Нью-Йорк выправленную рукопись книги, которую он называл бомбой замедленного действия. Впрочем, он не ожидал, что действие окажется столь замедленным: потребовалось почти что два года, чтобы напечатать «Лолиту», и затем прошло еще три, прежде чем прогремел взрыв на всю Америку.

После записи на Би-Би-Си передачи об искусстве перевода Набоков отправился ужинать с Паскалем Ковичи из «Вайкинга» и за ужином отдал ему рукопись. Месяц спустя, уже в Итаке, он узнал издательский приговор: книга блестящая, но ее издателю грозит штраф или тюрьма. Набоков не задумываясь послал книгу в «Саймон и Шустер»1.

Условия крайне выгодного договора с «Нью-Йоркером» обязывали Набокова показывать им все свои работы, прежде чем предлагать их другим издательствам. Поэтому, строго говоря, ему полагалось представить «Лолиту» в «Нью-Йоркер», хотя он и знал, что там никогда не напечатают даже отрывка из этого романа. Прежде чем отдать рукопись Кэтрин Уайт, он взял с нее обещание не показывать рукопись никому, кроме мужа, Э.Б. Уайта. А если придется давать роман посторонним людям, можно ли не раскрывать имени автора? Набоков даже не хотел отправлять манускрипт по почте: если Кэтрин Уайт сочтет нужным прочесть «Лолиту», он сам привезет рукопись в Нью-Йорк. Переслав ей письмо Ковичи, в котором оценивался риск, сопряженный с публикацией, он еще раз спросил, хочет ли она читать этот роман. И еще: можно ли опубликовать книгу анонимно? Нет, отвечала Кэтрин Уайт, по ее опыту, рано или поздно имя автора все равно становится известно2.

Как ни странно, именно в то время, когда Набоков делал все, чтобы «Лолита» не повредила репутации Корнеля, он оказался вовлечен в цензурный скандал, разразившийся прямо в университете. Ректор Корнеля Дин Мэлот настаивал на исключении юного Рональда Сукеника (впоследствии ставшего известным писателем-авангардистом) за публикацию рассказа «Зов индейской любви» в новом университетском литературном журнале «Корнель райтер», в котором Сукеник был редактором отдела беллетристики. По словам Сукеника, темой рассказа было «подавление полового инстинкта подростков в вялые пятидесятые годы», а самым грубым использованным в нем выражением — всего-навсего «птичье дерьмо». Сам Набоков тщательно избегал «непристойных» выражений, даже в «Лолите», но в одном рассказе у него проскользнула фраза «яркие собачьи нечистоты», которую «Нью-Йоркер» попросил убрать. В 1954 году Набокову пришлось заменить блестящую последнюю строку стихотворения «На перевод „Евгения Онегина“» «В помете голубином твой памятник» на обыденное «Отбрасывает тень твой памятник». Приученный к этому своим воспитанием, он осуждал сквернословие, но еще сильней ненавидел цензуру и поэтому активно участвовал в проводимой отделением литературоведения кампании по оправданию Сукеника и второго редактора[90]3.

В январе 1954 года Набоков написал вторую главу «Пнина» (Пнин въезжает в дом Клементсов, и его навещает бывшая жена Лиза Винд). 1 февраля он отправил ее в «Нью-Йоркер», но журнал отверг главу как слишком «неприятную»4. Отталкивающие образы Лизы и Эрика Винда, использующих Пнина в своих целях и навязывающих всем свой психоанализ, шокировали редакторов журнала, рассчитывавших получить продолжение трогательной истории о злоключениях Пнина.

Одновременно с отправкой в «Нью-Йоркер» главы «Пнин не всегда был одинок» Набоков послал первую и вторую главы в «Вайкинг» вместе с планом романа в десяти главах, который, впрочем, значительно отличался от известной нам теперь книги.

 

В следующих восьми главах шаткость положения Пнина в университете становится очевидной, и одновременно обнаруживается, что вследствие некого надувательства, в котором доктор Эрик Винд винит свою первую жену, брак Эрика с Лизой недействителен, и посреди ее интриги с «Георгием» она на какое-то время возвращается к Пнину. Вследствие дальнейшего развития событий вся ответственность за благополучие Лизиного сына ложится на Пнина. За этим следуют всевозможные происшествия и переполохи. Затем в конце романа я, В.Н., являюсь собственной персоной в колледж Вайнделл читать лекции по русской литературе, а бедный Пнин умирает, оставив неустроенными и незавершенными все свои дела, в том числе и книгу, которую писал всю жизнь.

 

Паскаль Ковичи считал, что умирать Пнину не следует. Набоков уважал Ковичи и, возможно, последовав его совету, не позволил сердечному приступу, случившемуся в начале книги, убить Пнина в конце. Выгнанный из Вайнделла на последней странице романа, Пнин появится в «Бледном огне» — получившим постоянное место, повышенным в должности и преуспевающим — в качестве заведующего русским отделением Вордсмитского колледжа5.

В начале весеннего семестра Набоковы въехали в дом очередного преподавателя по адресу Ирвинг-Плейс, 101, недалеко от их прежнего жилища на Стейт-стрит. Альфред Аппель, в тот год учившийся у Набокова, вспоминает, как он сидел прямо за своим преподавателем, автором «Смеха в темноте», в кинотеатре на показе фильма «Одолейте дьявола»,

 

боевика со странноватым, основанным на оттягивании развязки юмором, в духе Трумэна Капоте — Джона Хустона. Набоков наслаждался им так, что на его громкий смех тут же обратили внимание. Вера Набокова несколько раз пробормотала «Володя!», но затем сдалась, поскольку стало ясно, что в зале установились два мощных силовых комических поля: те, кто смеялся над фильмом, и те, кто смеялся над (безымянным) Набоковым, смеющимся над фильмом. В одном эпизоде актер Питер Лорри подходит к художнику, рисующему портрет мужчины. Лорри рассматривает картину, вид в профиль, и затем жалуется со своим знаменитым гнусавым прононсом: «Он тут на себя не похож. Почему у него только одно ухо?»[91] Набоков взорвался — это единственный подходящий глагол — смехом. Казалось, что смех даже приподнимает его над стулом6.

 

Впрочем, времени для таких развлечений у Набокова было очень мало. В начале января он попросил Издательство имени Чехова продлить срок сдачи перевода «Убедительного доказательства», который изначально предполагалось закончить в конце февраля. Ему дали, хотя и неохотно, отсрочку до конца марта, и, чтобы уложиться в этот срок, пришлось работать еще интенсивнее.

В предназначенной для американских читателей автобиографии Набоков не слишком подробно описывал то, что связано с Россией и с самим Владимиром Набоковым, полагая, что это не вызовет особого интереса. Теперь же он переводил свою книгу для русских эмигрантов, хорошо помнивших В.Д. Набокова и Владимира Сирина и лелеявших любое воспоминание о России, поэтому можно было расширить русскую часть автобиографии. Русскую книгу можно было сделать еще более ностальгической, чем английскую, отсюда и ее название «Другие берега» — цитата из знаменитого стихотворения Пушкина, в котором поэт вновь посещает уголок земли из своего прошлого7. И теперь, когда Набоков сам вновь посещал свое прошлое на языке этого прошлого, память его воскрешала новые и более точные детали, которые он опустил, когда писал по-английски8. Новый материал размыл контуры некоторых глав — и они остались размытыми, когда он вновь  перевел «Другие берега» на английский язык для переработанного издания, выпущенного под названием «Память, говори» в шестидесятые годы. Третья глава «Убедительного доказательства» — «Портрет моего дяди» — была пробежкой вскачь по галерее предков Набокова, предстоявшей его собственным нетленным воспоминаниям об одной из веточек семейного древа, дяде Василии. В русской книге Набоков не просто более подробно рассказал о Василии Рукавишникове, но и перекосил главу неторопливым описанием идиллического, типично русского пейзажа вокруг Оредежи[92].

Переводить свои собственные написанные по-английски воспоминания о России на русский язык оказалось мучительным занятием. Набоков признался Кэтрин Уайт, что после тягостной агонии превращения, когда в сорок лет он из русского писателя стал английским, он поклялся: «Я никогда не вернусь из тщедушного тела Хайда в холеное тело Джекилла — но вот после пятнадцатилетнего перерыва я вновь барахтаюсь в горькой роскоши моей русской словесной мощи». Первого апреля, безостановочно проработав всю зиму, он закончил «Другие берега»9.

 

II

 

Два дня спустя Набоков снова поехал в Нью-Йорк, записывать еще одну программу для Би-Би-Си — свое стихотворение «Вечер русской поэзии» и переводы из Пушкина. Он обедал с Уолласом Брокуэем из издательства «Саймон и Шустер» и согласился отредактировать перевод «Анны Карениной», выполненный Констанс Гарнетт, и написать к нему предисловие и комментарии10.

Поскольку два последних весенних семестра Набоков провел в Гарварде, ему с самого 1951 года, когда он начал вести курс по шедеврам европейской литературы, не доводилось читать лекций по Кафке, Прусту и Джойсу, и теперь он боялся, что лекции потребуют серьезной переработки, особенно если рассчитывать на их публикацию. В середине апреля он читал лекцию по «Превращению» Кафки. Альфред Аппель вспоминает, как Набоков нарисовал на доске два огромных изображения, сто двадцать на шестьдесят сантиметров, — Грегор Замза и его шесть ножек, вид сбоку и сверху.

 

Поскольку в повествовании нет подробного описания Грегора, Набоков перечислил нам около четырнадцати разбросанных по тексту энтомологических признаков и поведенческих особенностей Грегора, которые позволяли определить его как скарабея или навозного жука — «жук из жуликов», говорил Набоков, имея в виду кошмарную семью Грегора. Далее Набоков объяснял трансформацию Грегора исходя из фундаментальных общечеловеческих понятий, требуя, чтобы мы вообразили себе призрачное существование Грегора в качестве торговца, нереальность всех этих гостиничных номеров в чужих городах: «Где я? [Грегор, разбуженный кошмаром, садится на незнакомой кровати.] Кто я? Что  я?»

 

Во время следующей лекции Набоков объявил, что с утренней почтой ему доставили новый перевод книги. Он содрогнулся и скорчил гримасу, показывая дорогое иллюстрированное издание, в котором «переводчик заменил „гигантское насекомое“ в знаменитой первой фразе на „таракана“. „Таракан! — повторил Набоков… — Даже горничная Замзы достаточно умна, чтобы называть Грегора навозным жуком!“».

В другой раз, оказавшись в пнинианской ситуации и вынужденный импровизировать, Набоков вышел из положения в подлинно набоковском стиле, который, как он сам считал, присущ ему только в литературе, а не в жизни. Альфред Аппель опаздывал на лекцию по русской литературе в переводах и вдруг с облегчением заметил, что его преподаватель, тоже опаздывая, шагает впереди по темному холлу. Набоков свернул в аудиторию, но, как сразу же понял Аппель, ошибся дверью:

 

Я вошел в аудиторию и обнаружил, что профессор Набоков уже проговорил несколько фраз из лекции; не желая больше терять ни минуты, он наклонился над своими записями и сосредоточенно зачитывал их примерно тридцати изумленным студентам, контуженному взводу, принадлежащему еще сильнее запоздавшему препу. Стараясь притвориться совершенно прозрачным, я подошел к кафедре и дотронулся до рукава Набокова. Он повернулся и вгляделся в меня сквозь очки, изумленный. «Господин Набоков, — проговорил я очень тихо, — это не та аудитория». Он поправил очки на носу, устремил взгляд на неподвижные… фигуры перед собой и спокойно объявил: «Вы только что видели „рекламный ролик“ 325-го курса по литературе. Если он вас заинтересовал, можете записаться на следующую осень».

 

Сложив бумаги, он вышел, перебрался в нужную аудиторию и, посмеиваясь про себя, объявил своим подлинным студентам: «Только что произошла поразительная вещь, совершенно поразительная». Не вдаваясь в объяснения, он начал читать лекцию12.

17 апреля Набоков отправился на поезде в город Лоренс читать трехдневный лекционный курс в Канзасском университете — за солидное вознаграждение в 400 долларов. Лоренс показался ему очаровательным, его обитатели — умнейшими людьми, словом, поездка выдалась на удивление удачная. Его плотный рабочий график отражал широкий круг его интересов. В первое утро он читал лекцию о Толстом по курсу «Шедевры мировой литературы», после обеда рассказывал об искусстве художественного слова, вечером пил чай и общался со студентами, изучавшими русскую литературу. На следующий день после обеда он беседовал со студентами-энтомологами, а вечером выступал перед студентами-гуманитариями пятого курса на тему «Гоголь, человек и маска» — это стало одним из крупнейших событий года. На третий день он после обеда читал лекцию по современной французской литературе, а вечером — по Прусту13.

Вернувшись в Итаку, Набоков призвал студентов презреть надвигающуюся летнюю жару и во всеоружии взяться за «Улисса». В 1950 году, перечитав «Улисса», Набоков счел свою прежнюю любовь к этому роману незаслуженной и вообще сильно охладел к Джойсу, убедившись, что он не идет ни в какое сравнение с Прустом. Теперь же, в 1954 году, он прочел шесть лекций по Прусту и целых девять по Джойсу — а в последующие годы Джойс вырос до тринадцати лекций. Позднее Набоков скажет, что подготовка лекций по «Улиссу» была венцом того, чему он научился в Корнеле. «Вам безусловно понравятся, — говорил он студентам, — удивительные по своей художественности страницы, один из величайших пассажей во всей мировой литературе: Блум приносит Молли завтрак. Как красиво пишет этот человек!»14

Набоков, как правило, утверждал, что все его лекции написаны заранее до последнего слова. Один эпизод, случившийся в конце мая, показывает, что это не так. Аппель вспоминает, как Набоков разбередил студентов, дремавших в жаркой аудитории:

 

«Вы слышали? Поет цикада, похоже, в этой комнате». Этим профессор Набоков привлек к себе наше внимание — как привлекает его любой безвредный человек, который вот-вот обнаружит свое безумие. «Да, цикада. По-моему, на том подоконнике», — говорит он, показывая направо. «Пожалуйста, проверьте», — просит он молодого человека, тяжело привалившегося к окну… «Это два  кузнечика», — сообщает студент… Класс смеется, веет ветерок…

«Вы знаете, как  цикада издает музыкальные звуки и почему!» —  спрашивает профессор Набоков… Он рисует насекомое на доске; затем объясняет, и голос его от возбуждения звучит громче, он запинается, продолжая свое отступление, сообщая все новые сведения о цикаде, например, как она появилась в искусстве — мозаики Помпеи! — и в литературе.

 

На завершающем занятии Набоков прочел в тоне размеренно нарастающей рапсодии три последние страницы монолога Молли Блум, и после заключительного «да и сердце у него колотилось безумно и да я сказала да я хочу Да» сделал паузу и объявил: «Да: на следующее утро Блум получит завтрак в постель». Больше он ничего не сказал, взял свои записи и ушел. На этой отрывистой ноте курс был завершен15.

 

III

 

Первую половину июня, до отъезда в отпуск, Набоков работал в Корнельской библиотеке над примечаниями к «Анне Карениной» — предисловие он собирался написать во время каникул. Одновременно с этим он пытался приобрести машину понадежнее и, испытывая трепет перед любой техникой, да, собственно, и перед любой покупкой, подолгу и не без занудства советовался с друзьями. Наконец он выбрал зеленый, как лягушка, «бьюик». Перед самым отъездом он спрятал под замок два экземпляра «Лолиты» — выправленную машинопись в двух черных папках и невыправленную машинопись в коробке. Он положил их в ящик стола в своем университетском кабинете, ключ — в отдельную коробку, в шкафу с материалами, а затем запер и сам кабинет16. Теперь «Лолите» было не убежать.

В середине июня трое Набоковых на одной машине отправились в Таос, штат Нью-Мексико, через Кливленд и Уичито. Всего за 250 долларов они заранее сняли на лето дом в пятнадцати километрах от города — по описаниям он выглядел просто замечательно. По приезде они обнаружили вместо фруктового сада и парка в целый гектар сооружение из необожженного кирпича, возле самой дороги, с узкой полоской заросшего до непроходимости огорода на задворках. Ни гулять, ни даже сидеть было негде. Обещанная стремительная горная речка оказалась ирригационной канавой. Кроме того, им не понравилась «болезненная странность» дома. С потолка постоянно наносило ветром пыль и песок. На полках и в ящиках лежал мышиный помет. Сквозь дверь и увечные жалюзи влетали мухи. Ветер с юга приносил запах канализационной трубы. Сначала они думали тут же повернуться и уехать, но потом все же решили остаться17.

Сам Таос был еще хуже: «Унылая дыра, полная третьесортных художников и поблекших гомосексуалистов, — фыркал Набоков, — уродливый и тоскливый город со soi-disant [93] „живописными“ индейскими нищими, расставленными Торговой палатой в стратегических пунктах, чтобы завлекать туристов из Оклахомы или Техаса, которые считают это место „культурным“». Одно утешение — неподалеку оказалось несколько восхитительных каньонов, в которых водились интересные бабочки. Дмитрий возил отца на джипе времен Второй мировой войны, доставшемся им вместе с домом18.

До конца июня и в первой половине июля Набоков работал над примечаниями и предисловием к первой из восьми частей «Анны Карениной» и выправлял перевод Констанс Гарнетт. Когда Эн-Би-Си попросила его перевести другое в некотором роде классическое русское произведение — либретто Чайковского к опере «Евгений Онегин», известное своей нелепостью искажение Пушкина, — Набоков отказался притрагиваться к этим «преступным глупостям»[94]. Одновременно он затронул еще одну тему из русской классики — консультировал Дмитрия по поводу его гарвардской курсовой работы, тему которой сам и предложил: влияние Шекспира на Пушкина19.

В середине июля Набоков узнал, что редакторы «Саймона и Шустера» отвергли «Лолиту» как «заведомую порнографию». Еще в январе, когда издательство «Вайкинг» отказалось печатать «Лолиту», он поведал Кэтрин Уайт: «Я должен был написать эту книгу по художественным соображениям, и мне на самом деле все равно, что будет с ней дальше». Но теперь ему было не все равно. Когда он взялся за «Лолиту», его мучили сомнения — получится или не получится, но теперь книга была написана, и, ни на мгновение не сомневаясь в ее художественной ценности, он знал, что уже не успокоится, пока она не будет опубликована. Он готов был предложить необычайно щедрое вознаграждение — 25 процентов гонорара — агенту, который найдет издателя. В начале августа он написал Дусе Эргаз из «Литературного агентства Клеруан» в Париже, которая помогла ему опубликовать во Франции некоторые из его русских и англоязычных работ, и спросил, не найдет ли она в Европе издателя, который опубликовал бы «Лолиту» по-английски. Дуся Эргаз заверила его, что справится с этой задачей20.

Набоковы прожили восемь недель в доме из необожженного кирпича, и их стойкость не осталась безнаказанной. В плохо прикрытую цистерну с водой забрались два зверя — и утонули. Их тела начали разлагаться, и все трое Набоковых отравились. Вера болела особенно тяжело. Во вторник 10 октября ее повезли к врачу в Альбукирк. У Веры обнаружились серьезные проблемы с печенью, и в четверг она поездом вернулась в Нью-Йорк, где ее встречала двоюродная сестра Анна Фейгина. Дмитрий с отцом поехали следом на машине. Нью-йоркские врачи обследовали Веру и признали, что она здорова, — к счастью, единственным последствием этого «безумно-лихорадочного лета» стали возросшие долги21.

 

IV

 

Пожив в тесноте маленькой квартирки Анны Фейгиной на 104-й Западной улице, Набоковы вернулись в Итаку 1 сентября, на две недели раньше, чем собирались, и поселились в «Апартаментах Бель-эр»[95] («sic!» — помечает Набоков) по адресу Стюарт-Авеню, дом 30, на самом краю университетского городка. Набоков написал Дусе Эргаз, чтобы она приостановила поиск европейского издателя «Лолиты», потому что романом заинтересовался Джеймс Лохлин из «Нью дирекшнз». Лохлин в свое время напечатал «Подлинную жизнь Себастьяна Найта», за которую, по причине ее странности, больше никто не хотел браться, и хотя гонорары он платил скудные, Набоков считал, что игра стоит свеч. Всегда готовый публиковать оригинальные и вызывающие книги, Лохлин тем не менее в конце концов заявил, что издавать «Лолиту» слишком рискованно, что эта книга испортит репутацию и Набокову, и самому Лохлину[96]22.

Вернувшись в Итаку, Набоков продолжал работать над кипой записей и черновиков к «Евгению Онегину», боясь, что если он не закончит перевод хотя бы вчерне, то потеряет к нему интерес. Он ездил в Нью-Йорк на конференцию Института англистики в Колумбийском университете и 14 сентября выступил с докладом на тему «Проблемы перевода: „Онегин“ на английском языке», в котором блистательно и совершенно беспристрастно раскритиковал рифмованные переводы, убедительно доказав, что передать точный смысл и подразумеваемые ассоциации пушкинского текста возможно лишь с помощью подстрочника. Рубен Брауэр, организатор конференции, сказал Набокову, что его доклад имел succès fou[97]23.

Лекции в Корнеле начались в конце сентября. Набоков чувствовал себя куда вольготнее, чем в предыдущие годы. Его зарплата увеличилась до 6500 долларов24, его лекции пользовались огромным успехом, его занимали серьезные академические проекты («Евгений Онегин», «Слово о полку Игореве», издание «Анны Карениной» и задуманная книга о шедеврах европейской литературы), к тому же за время пребывания в Итаке он уже написал две художественные книги («Убедительное доказательство» и «Лолиту»). Теперь, когда не надо было писать новых лекций, у него оставалось больше времени на составление комментариев к русским книгам и на сочинение английских.

Весь осенний семестр он лихорадочно трудился над «Евгением Онегиным», но понял, что предстоят еще долгие месяцы работы. В то же время Эдмунд Уилсон предложил Набокову показать «Лолиту» издававшей его книги фирме «Фаррар, Страус». Роджер Страус отверг «Лолиту» и отсоветовал Набокову печатать ее под псевдонимом, поскольку хотя это и выгородит Корнель, зато уменьшит шансы отстоять книгу на судебном процессе, так как главным аргументом защиты, скорее всего, будет то, что это талантливое произведение уважаемого литературоведа, с великолепным художественным тактом осветившего возмутительную тему25.

Следующим читателем «Лолиты» стал сам Эдмунд Уилсон. Он сразу же почувствовал отвращение к роману. Как-то вечером он сделал типично уилсоновский жест — позвонил Набокову и спросил, как называется пойманная им бабочка, не сказав ни слова по поводу «Лолиты», хотя Набоков с нетерпением ждал его суждения26. Несмотря на мгновенно возникшую неприязнь к «Лолите», Уилсон все же решил помочь Набокову найти издателя. Когда Джейсон Эпстайн из «Даблдэй» приехал к нему в Уэлфлит, Уилсон снял с полки две черные папки: «Вот рукопись моего друга Володи Набокова. Она омерзительна, но тебе следует ее прочесть». В очереди на «Лолиту» уже стояли Елена Уилсон и Мэри Маккарти. Впоследствии Набокову доложили, что Уилсон прочел лишь половину рукописи: чтобы быстрее показать ее всем, кто мог бы помочь с публикацией, он оставил себе только одну папку, а вторую передал Мэри Маккарти. Только в конце ноября Уилсон сообщил Набокову мнение Елены Уилсон (сугубо положительное), Мэри Маккарти (отрицательное и растерянное) и свое собственное: «Она нравится мне меньше всех других твоих книг, которые я читал»27.

Набоков ответил несколько месяцев спустя: «Посылаю тебе запоздалую, но сохранившую изначальное тепло благодарность за твои письма». Его письмо действительно дышало теплом, но, когда ему стало известно, как поверхностно Уилсон пролистал книгу, тепло превратилось в жар — он стал пытаться убедить друга прочесть «Лолиту» по-настоящему: «Я хотел бы, чтобы ты когда-нибудь все-таки прочел ее»; «Когда будешь читать „Лолиту“, не забывай, пожалуйста, что это высоко моральное произведение»28.

Быстро прочитав «Лолиту», Мэри Маккарти передала рукопись Филипу Раву, издателю журнала «Партизан ревю». Раву «Лолита» понравилась, и он готов был поместить в журнале отрывок, если согласятся его коллеги. Набоков настаивал на анонимной публикации, а Рав был против, утверждая, что это будет выглядеть подозрительно — серьезных книг не печатают под псевдонимом — и лишит роман надежнейших аргументов в его защиту29.

В декабре откликнулся и Джейсон Эпстайн. Сам он хотел напечатать «Лолиту», но, узнав о сюжете романа, президент «Даблдэй» категорически запретил это делать30. Теперь, когда «Лолиту» отвергли «Вайкинг», «Саймон и Шустер», «Нью дирекшнз», «Фаррар, Страус» и «Даблдэй», пришло время искать издателя за границей.

 

V

 

В конце января Набоков председательствовал на экзаменах: «Писать разборчиво. Одна тетрадка на человека. Чернила. Мысли сила. Сокращайте очевидные имена (напр., МБ). Не усугубляйте невежество красноречием. В уборную отлучаться не разрешается, разве что по предъявлении медицинской справки». Его вопросы продолжали удивлять студентов. Он просил то описать наружность Чичикова, то определить, из какого романа наугад взяты две строки. Чтобы усложнить последнее задание, он втискивал между цитат правдоподобного болвана — выдержку из газеты. Он не забывал и историю, требуя, чтобы студенты распознавали исторические детали, а не вдавались в обобщения: «Места и люди в „Мертвых душах“, „Холодном доме“ и „Госпоже Бовари“ — продукты творческой фантазии авторов, которые, однако, более или менее убедительно вписаны в некие исторические рамки. Осветите следующие темы: 1) Время описанных событий и время написания; 2) Элементы (помимо „лошадей“), которые определяют эпоху в каждом романе; и 3) Что вы считаете их вненациональными и вечными характеристиками?»31.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: