Рассмотрение третье

ЧТО ОЗНАЧАЮТ АСКЕТИЧЕСКИЕ ИДЕАЛЫ? Беззаботными, насмешливыми, сильными - такими хочет нас мудрость: она - женщина и люби всегда только воина. Так говорил Заратустра 1 Что означают аскетические идеалы? - У художников ничего либо слишкоммногое; у философов и ученых нечто вроде нюха и инстинкта на наиболееблагоприятные предусловия высокой духовности; у женщин, в лучшем случае,лишний шарм обольстительности, немного morbidezza на красивой плоти,ангельский вид прелестного жирного зверька; у физиологически увечных ирасстроенных (у большинства смертных) попытку выглядеть в своих глазах"слишком хорошими" для этого мира, священную форму разгула, их главноесредство в борьбе с изнурительной болью и скукой; у священников собственносвященническую веру, их лучшее орудие власти, также "высочайшее" соизволениена власть; у святых, наконец, предлог к зимней спячке, их novissima gloriaecupido, их упокоение в Ничто ("Бог"), их форму слабоумия. Что, однако,аскетический идеал вообще так много значил для человека, в этом выражаетсяосновной факт человеческой воли, его horror vacui: он нуждается в цели - ион предпочтет скорее хотеть Ничто, чем ничего не хотеть. - Понимают лименя?.. Поняли ли меня?.. "Решительно нет! сударь!" - Итак, начнем сначала. 2 Что означают аскетические идеалы? - Или, беря отдельный случай,относительно которого со мной довольно часто консультировались, чтоозначает, например, когда художник, как Рихард Вагнер, на старости летвосхваляет целомудрие? В известном смысле, конечно, он делал это всегда; нолишь под самый конец в аскетическом смысле. Что означает эта перемена"смысла", этот радикальный выверт смысла? - ибо таковым он и был: Вагнервпал тем самым в свою противоположную крайность. Что это значит, еслихудожник впадает в свою противоположную крайность?.. Здесь - при условии,что мы не прочь немного задержаться на этом вопросе, - нам тотчас жеприходит на память лучшее, сильнейшее, задорнейшее, бодрейшее время, какоетолько было в жизни Вагнера: это было тогда, когда он сокровенно и глубоковынашивал мысль о свадьбе Лютера. Кто знает, какими судьбами достались намнынче вместо этой свадебной музыки Мейстерзингеры? И в этих последних,пожалуй, сколькие отголоски той? Не подлежит, однако, сомнению, что и вназванной "Свадьбе Лютера" дело шло бы о похвале целомудрию. Правда, и опохвале чувственности - и именно так, по мне, должно было это быть, именнотак было бы это вполне "по-вагнеровски". Ибо между целомудрием ичувственностью не существует необходимого противоречия; всякий добрый брак,всякая настоящая, идущая от сердца любовная связь выступают за рамки этогопротиворечия. Вагнер, сдается мне, поступил бы хорошо, снова давпочувствовать своим немцам с помощью невинной и отважной лютеровской комедииэту приятную реальность, ибо среди немцев есть и было всегда множествоклеветников на чувственность; и ни в чем, пожалуй, заслуга Лютера несказалась столь значительным образом, как именно в том, что он обладалмужеством по части своей чувственности (- ее называли тогда, довольноделикатно, "евангельской свободой"...). Но даже и в том случае, когда междуцеломудрием и чувственностью действительно существует противоречие, ему, ксчастью, вовсе не обязательно быть трагическим противоречием. Это, покрайней мере, следует отнести на счет всех более удачливых, более бодрыхсмертных, которые далеки от того, чтобы без обиняков причислять свое шаткоеравновесие между "зверем и ангелом" к встречным доводам противсуществования, - наиболее утонченные и просветленные, подобно Гете, подобноХафизу, усматривали в этом даже дополнительную привлекательность жизни.Такие "противоречия" как раз и совращают к существованию... С другойстороны, слишком понятным представляется то, что коли уж увечные свиньидоведены до того, чтобы поклоняться целомудрию - а таковые свиньисуществуют! - то они будут видеть и чтить в нем лишь свою противоположность,противоположность увечной свиньи - о, с каким трагическим хрюканьем ирвением! можно вообразить это себе, - ту именно мучительную и никчемнуюпротивоположность, которую Рихард Вагнер, бесспорно, намеревался к концусвоей жизни переложить на музыку и инсценировать. К чему же? позволительнопо всей справедливости спросить. Ибо какое дело было ему, какое дело нам досвиней? - 3 При этом, конечно, нельзя обойти и другого вопроса: какое, собственно,было ему дело до той мужского пола (ах, столь немужской) "деревенщины", дотого бедолаги и бурсака природы Парсифаля, которого он под конец стольухищренными средствами делает католиком - как? был ли этот Парсифаль вообщесерьезной задумкой? Право, можно было бы соблазниться на обратноепредположение, даже пожелание - чтобы вагнеровский Парсифаль был веселойзадумкой, чем-то вроде развязки и сатирической драмы, посредством которойтрагик Вагнер подобающим ему образом распростился бы с нами, а также и ссобой, прежде же всего с трагедией, именно, путем скандально возвышенной изабавнейшей пародии на само трагическое, на всю ужасающую земную серьезностьи земную юдоль былых времен, на преодоленную наконец грубейшую формупротивоестества аскетического идеала. Так, я уже сказал, это было быединственно достойно великого трагика, который, как и всякий художник, лишьтогда достигает пика своего величия, когда оказывается в состоянии смотретьна себя и свое искусство сверху вниз - когда обнаруживает способностьсмеяться над собой. Есть ли "Парсифаль" Вагнера тайный смех егопревосходства над самим собой, триумф достигнутой им последней высочайшейсвободы художника, потусторонность художника? Этого, как сказано, можно былобы пожелать; ибо чем оказался бы серьезно задуманный Парсифаль?Действительно ли нужно видеть в нем (как выразились в мой адрес) "выродкавзбесившейся ненависти к познанию, духу и чувственности"? Некое проклятиечувствам и духу одним махом, не переводя ненависти и дыхания? Отступничествои поворот к христианско-болезненным и обскурантистским идеалам? И под конецдаже самоотрицание, самозачеркивание со стороны художника, который до тойпоры всею силою своей воли ратовал за противоположное, именно, за высочайшееодухотворение и очувствление своего искусства? И не только своего искусства:также и своей жизни. Вспомним, сколь вдохновенно шел в свое время Вагнер постопам философа Фейербаха: слово Фейербаха о "здоровой чувственности"звучало тогда, в тридцатых и сороковых годах, для Вагнера, как и для многихнемцев (- они называли себя "молодыми немцами"), словом освобождения.Переучился ли он под конец этому? По крайней мере, впечатление таково, чтоон в конце концов был полон готовности переучиться этому... И не толькотромбонами Парсифаля, ревущими со сцены, - в мутных, столь же натянутых,сколь и беспомощных литературных опусах его последних лет разбросаны сотнимест, в которых предательски просвечивает потаенное желание и воля, робкое,неуверенное, не признающееся себе в этом намерение проповедовать поворотвспять, обращение, отрицание, христианство, Средневековье и сказать ученикамсвоим: "все это пустяки! ищите спасения в другом!" Даже "кровь Спасителя"призывается однажды... 4 Да будет мне позволено высказать свое мнение о подобном весьмамучительном случае - а это типичный случай: наверняка лучше всего было бы втакой степени отделить художника от его творения, чтобы не принимать самогоего столь же всерьез, как его творение. В конце концов он лишь предусловиесвоего творения, материнское лоно, почва, при случае удобрение и навоз, накотором, из которого оно и вырастает, - и, значит, в большинстве случаевнечто такое, что должно забыть, если только желают насладиться самимтворением. Вникать в пред-истоки творения - дело физиологов и вивисекторовдуха: никогда и ни при каких обстоятельствах - эстетических натур, артистов!Поэту и созидателю Парсифаля столь же мало довелось избежать глубокого,коренного, даже ужасного вживания и нисхождения в душевные контрастыСредневековья, враждебного чурания всяческой высоты, строгости и дисциплиныдуха, своего рода интеллектуальной перверсивности (если угодно будетпростить мне это слово), как беременной женщине - тошнот и причудбеременности, - каковые, я говорил уже, надлежит забыть, чтобы радоватьсяребенку. Нужно остерегаться путаницы, в которую слишком легко впадаетхудожник путем психологической contiguity, как это называют англичане: какесли бы сам он был тем, что он в состоянии изобразить, измыслить, выразить.Фактически же дело обстоит так, что, будь он этим самым, ему решительно неудалось бы изобразить, измыслить, выразить это; некий Гомер не сочинил быАхилла, некий Гете Фауста, если бы Гомер был неким Ахиллом, а Гете некимФаустом. Совершенный и цельный художник на веки вечные отделен от"реального" и действительного; понятно, с другой стороны, как подчас емуможет осточертеть эта вечная "нереальность" и фальшивость сокровеннейшегоего существования, - и что тогда-то и решается он на попытку вторгнутьсяоднажды в самую запретную для него зону, в действительное, бытьдействительным. С какими шансами на успех? О них нетрудно будетдогадаться... Это типичная прихоть художника: та же прихоть, которой подпали постаревший Вагнер и за которую ему пришлось так дорого, так фатальнопоплатиться (- из-за нее он потерял лучшую часть своих друзей). В концеконцов, однако, отвлекаясь и от этой прихоти, кто бы не пожелал вообще, радисамого Вагнера, чтобы он иначе распростился с нами и со своим искусством: неПарсифалем, а победнее, самоувереннее, более по-вагнеровски - менеесмутливо, менее двусмысленно в отношении своей единой потребы, менеепо-шопенгауэровски, менее нигилистически?.. 5 - Ну, так что же означают аскетические идеалы? В случае художника, мыначинаем это понимать: просто ничего!... Или столько всего, что все равнопросто ничего!.. Исключим прежде всего художников: эти последние далеко нестоль независимо чувствуют себя в мире и по отношению к миру, чтобы присущиеим расценки и их преобразование заслуживали сами по себе участия! Они быливо все времена камердинерами какой-нибудь морали, философии или религии; неговоря уже о том, что им, к сожалению, довольно часто приходилось быватьчересчур гибкими царедворцами своих поклонников и покровителей и льстецами сотличным нюхом на уходящее или вот-вот приходящее начальство. По меньшеймере они постоянно нуждаются в оплоте, опоре, уже установившемся авторитете:художники никогда не ограничиваются самими собой, холостяцкая жизнь перечитглубочайшим их инстинктам. Так, например, Рихард Вагнер, когда "пришлапора", взял своим проводником, своим защитником философа Шопенгауэра - комубы пришло в голову, что у него хватило бы духу на аскетический идеал безподдержки, каковую предлагала ему философия Шопенгауэра, без авторитетаШопенгауэра, достигшего перевеса в семидесятые годы в Европе? (не принимаяпри этом в расчет еще и того, мог ли вообще существовать в новой Германиихудожник, не вскормленный молоком набожного, имперски-набожного образамыслей). - И таким образом мы подошли к серьезнейшему вопросу: что этозначит, когда аскетическому идеалу присягает на верность действительныйфилософ, действительно положившийся на себя ум, как Шопенгауэр, доблестныймуж и рыцарь со стальным взглядом, имеющий мужество быть самим собой,умеющий держаться себя и не уповающий на проводников и указания свыше? -Нужно будет учесть здесь сразу же своеобразное и для известного рода людейчарующее отношение Шопенгауэра к искусству: ибо оно-то, по всей очевидности,и вынудило прежде всего Рихарда Вагнера перейти на сторону Шопенгауэра(после увещаний одного поэта, как известно, Гервега), причем стольрешительно, что это обернулось совершенным теоретическим противоречием междуранним его и более поздним эстетическим кредо - между тем, что быловыражено, скажем, в "Опере и драме" и в сочинениях, изданных после 1870года. Что, пожалуй, поражает больше всего, так это главным образомбесцеремонное изменение его суждения о ценности и месте самой музыки: великаважность, что до сих пор он делал из нее средство, медиум, "женщину",которая для преуспеяния решительно нуждалась в цели, в мужчине - именно, вдраме! Его разом осенило, что с шопенгауэровской теорией и реформой можносделать большее in majorem musicae gloriam - именно, благодаря суверенностимузыки, как ее понимал Шопенгауэр: музыка, стоящая особняком от всех прочихискусств, независимое искусство само по себе, не предлагающее, подобно им,слепки феноменального мира, а глаголящее, напротив, языком самой воли,раздающееся непосредственно из "бездны", как наиболее сокровенное,изначальное, непроизводное откровение ее. Вместе с этим исключительнымповышением ставок музыки, как оно, по-видимому, проистекало изшопенгауэровской философии, единым махом и неслыханно набил себе цену и саммузыкант: отныне он становился оракулом, жрецом, даже больше, чем жрецом,своего рода рупором "в себе" вещей, неким телефоном потустороннего - онвещал впредь не только музыку, этот чревовещатель Бога, - он вещалметафизику: что удивительного в том, что в один прекрасный день он сталнаконец возвещать аскетические идеалы?.. 6 Шопенгауэр воспользовался кантовским пониманием эстетической проблемы -хотя наверняка он взирал на нее не кантовскими глазами. Кант полагал оказатьискусству честь, выделив и выпятив среди предикатов прекрасного те именно,которые составляют честь познания: безличность и общезначимость. Здесь неместо разбирать, не было ли это в существенном ошибкой; что я единственнохотел бы подчеркнуть, сводится к тому, что Кант, подобно всем философам,вместо того чтобы визировать проблему, исходя из данных художника(творящего), отталкивался в своих размышлениях об искусстве и прекрасномтолько от "зрителя" и при этом незаметным образом втиснул самого "зрителя" впонятие "прекрасного". Если бы хоть этот "зритель" был, по крайней мере,достаточно известен философам прекрасного! - именно как факт личной жизни иопыта, как полнота самоличных сильных переживаний, страстей, внезапностей,восторгов по части прекрасного! Но действительным, боюсь, оказывалось всегдапротивоположное: и таким вот образом получаем мы от них с самого началадефиниции, в коих, как в той знаменитой дефиниции, данной прекрасномуКантом, уживается под видом жирного червя коренного заблуждения недостатокболее утонченного самонаблюдения. "Прекрасно то, - сказал Кант, - чтонравится незаинтересованно". Незаинтересованно! Сравните с этой дефинициейту другую, которую дал действительный "зритель" и артист - Стендаль,назвавший однажны прекрасное: une promesse de bonheur. Здесь, во всякомслучае, отклонено и вычеркнуто то именно, что Кант единственно подчеркиваетв эстетическом состоянии: le desinteressement. Кто прав, Кант или Стендаль?- Поистине, если нашим эстетикам не опостылеет бросать в пользу Канта начашу весов то соображение, что под чарующим воздействием красоты можно"незаинтересованно" созерцать даже обнаженные женские статуи, то вполнепозволительно будет немного посмеяться за их счет - опыты художников в этомщепетильном пункте "более интересны", и во всяком случае Пигмалион не былбезусловно "неэстетичной натурой". Будем тем лучшего мнения о невинностинаших эстетиков, отражающейся в подобных аргументах; зачтем, например, взаслугу Канту умение поучать с наивностью сельского пастора относительностранностей чувства осязания! - И здесь мы возвращаемся к Шопенгауэру,который в совершенно иной степени, чем Кант, был близок к искусствам ивсе-таки не вышел из-под чар кантовской дефиниции: как это случилось?Ситуация довольно странная: слово "незаинтересованно" он истолковывает себена самый что ни на есть личный лад, исходя из опыта, который у него долженбыл принадлежать к числу наиболее регулярных. Мало о чем распространяетсяШопенгауэр столь уверенно, как о влиянии эстетического созерцания: онзасчитывает ему то, что оно противодействует как раз половой"заинтересованности", не иначе, стало быть, как лупулин и камфара; онникогда не уставал превозносить это избавление от "воли" как великоепреимущество и выгоду эстетического состояния. Так и подмывает спросить, невосходит ли его основная концепция "воли и представления", мысль о том, чтоосвобождение от "воли" возможно единственно посредством "представления", кобобщению этого сексуального опыта. (Кстати говоря, во всех вопросах,касающихся шопенгауэровской философии, никогда не следует упускать из виду,что она принадлежит двадцатишестилетнему юноше, так что в ней имеет долю нетолько специфика самого Шопенгауэра, но и специфика этого жизненноговозраста.) Послушаем, например, одно из бесчисленных выразительнейших мест,написанных им во славу эстетического состояния (Мир как воля и представлениеI 231), вслушаемся в тон, выдающий страдание, счастье, благодарность, скоторыми произнесены следующие слова: "Мы испытываем то безболезненноесостояние, которое Эпикур славил как высшее благо и состояние богов: ибо втакие мгновения мы сбрасываем с себя унизительное иго воли, мы празднуемсубботу каторжной работы хотения, и колесо Иксиона останавливается". Какаяпылкость речи! Какие картины мучения и долгого пресыщения! Какая почтипатологическая конфронтация времен: "таких мгновений" и постылого "колесаИксиона", "каторжной работы хотения", "унизительного ига воли"! - Но еслидопустить, что Шопенгауэр стократно прав в отношении своей собственнойперсоны, что дало бы это для уразумения сущности прекрасного? Шопенгауэрописал один из эффектов прекрасного, эффект волеутоляющий - единственно лион регулярный? Стендаль, как сказано, - натура не менее чувственная, ноболее счастливо удавшаяся, чем Шопенгауэр, - подчеркивает другой эффектпрекрасного: "прекрасное сулит счастье"; существенным предстает ему как развозбуждение воли ("интереса") через прекрасное. И разве нельзя было бы вконечном счете возразить самому Шопенгауэру, что он весьма зря мнит здесьсебя кантианцем, что он понял кантовскую дефиницию прекрасного решительно непо-кантовски, - что и ему прекрасное нравится из "интереса", дажеисключительно сильного и исключительно личного интереса: интереса терзаемойдуши, избавляющейся от своих терзаний?.. И - возвращаясь к нашему первомувопросу - "что это значит, когда аскетическому идеалу присягает на верностьфилософ?" - мы получаем здесь по крайней мере первый намек: он хочетизбавиться от пытки. - 7 Остережемся при слове "пытка" корчить тотчас же угрюмую рожу: как раз вэтом случае есть что не скидывать со счетов, есть что заложить впрок, - естьдаже над чем посмеяться. Не будем главным образом умалять того, чтоШопенгауэр, действительно третировавший половое чувство как личного врага(включая и орудие его, женщину, сей "instrumentum diaboli"), нуждался воврагах для хорошего самочувствия; что у него была слабость к свирепым,желчным, черно-зеленым словам; что он гневался ради самого гнева, изстрасти; что он заболел бы, сделался бы пессимистом (- ибо он не былтаковым при всем желании) без своих врагов, без Гегеля, женщины,чувственности и всей воли к существованию, пребыванию. Иначе Шопенгауэр непребывал бы, можно биться об заклад, он сбежал бы: но его удерживали врагиего; враги все снова и снова совращали его к существованию; его гнев, совсемкак у античных циников, был его усладой, отдохновением, возмещением, егоremedium от тошноты, его счастьем. Все это касается чисто личного момента вслучае Шопенгауэра; с другой стороны, в нем есть и нечто типичное - и тутвот мы снова приходим к нашей проблеме. Не подлежит никакому сомнению, чтопокуда на земле есть философы и всюду, где только их ни было (от Индии доАнглии, если брать крайние полюсы философской одаренности), налицо чистофилософская раздражительность и rancune к чувственности - Шопенгауэр лишьнаиболее красноречивая и, буде на то есть уши, наиболее пленительная ичарующая вспышка ее; равным образом налицо и чисто философская предвзятостьи задушевность по отношению ко всему аскетическому идеалу - на сей счет недолжно быть никаких иллюзий. То и другое принадлежит, как было сказано, ктипу; если философу недостает того и другого, он - будьте уверены - естьвсегда лишь "так называемый". Что это значит? Ибо названная ситуация должнабыть прежде истолкована: сама по себе она маячит перед глазами, глупая доскончания времен, как всякая "вещь в себе". Каждое животное, а стало быть, иla bete philisophe инстинктивно стремится к оптимуму благоприятных условий,при которых оно может развернуться во всю силу и достичь максимума чувствавласти; каждое животное столь же инстинктивно - и обнаруживая при этом такуютонкость чутья, перед которой "пасует всякий разум", - отшатывается отлюбого рода беспокойств и препятствий, лежащих или смогших бы лежать на егопути к оптимуму (- я говорю не о его пути к "счастью", а о его пути кмогуществу, к действию, к непомерной активности и в большинстве случаевфактически к несчастью). Таким вот образом философ чурается супружескойжизни и всего, что могло бы совратить к ней, - супружеской жизни, какпрепятствия и роковой напасти на его путях к оптимуму. Кто из великихфилософов до сих пор был женат? Гераклит, Платон, Декарт, Спиноза, Лейбниц,Кант, Шопенгауэр - не были; более того, их невозможно даже представить себеженатыми. Женатый философ уместен в комедии, таков мой канон: и тоисключение, Сократ - злобный Сократ, кажется, оттого, собственно, и женилсяironice, чтобы как раз продемонстрировать этот канон. Всякий философзаговорил бы, как некогда заговорил Будда, когда его известили о рождениисына: "Рахула родился у меня, оковы скованы для меня" (Рахула означает здесь"демоненок"); каждому "свободному уму" отпущен час раздумий, если допустить,что предшествующий час был часом необдуманности, как некогда был он отпущени Будде, - "сжата в тиски, - думал он про себя, - домашняя жизнь, очагнечистот; свобода в оставлении дома": "поелику он так размышлял, покинул ондом". В аскетическом идеале предуказано такое множество мостов, ведущих кнезависимости, что философ не способен без внутреннего ликования и не хлопаяв ладоши внимать истории всех тех смельчаков, которые в один прекрасный деньсказали Нет всяческой неволе и ушли в какую-нибудь пустыню: в случае даже,что это были просто выносливые ослы и решительная противоположность сильногодуха. Итак, что же означает аскетический идеал у философа? Мой ответ - этодавно уже разгадано: лицезрея сей идеал, философ улыбается оптимуму условий,потребных для высшей и отважнейшей духовности, - он не отрицает этим"существование", напротив, он утверждает в нем свое существование, и толькосвое существование, и, возможно, в такой степени, что ему остается рукойподать до кощунственного желания: pereat mundus, fiat philosophia, fiatphilosophus, fiat!.. 8 Явное дело, их не назовешь неподкупными свидетелями и судьями по частиценности аскетического идеала, этих философов! Они заняты мыслями о себе -что им до "святого"! Они думают при этом как раз о собственных насущныхнуждах: о свободе от гнета, помех, шума, о делах, обязанностях, заботах; оясности в голове; танце; прыжке и полете мыслей; о чистом воздухе, остром,прозрачном, вольном, сухом, каков он в горах, где одухотворяется иокрыляется всякое одушевленное бытие; о покое во всех подземельях; о всехсобаках, основательно посаженных на цепь; о том, что нет лая вражды илохматой rancune, гложущих червей задетого честолюбия; о скромных иверноподданнических кишках, прилежных, как мельничные колеса, но далеких; осердце чуждом, нездешнем, будущем, посмертном, - они разумеют, в итоге, подаскетическим идеалом веселый аскетизм обожествленного и оперившегосязверька, который больше парит над жизнью, чем почиет на ней. Известно,каковы суть три высокопарных щегольских слова аскетического идеала:бедность, смирение, целомудрие; и вот рассмотрите-ка однажды повнимательнеежизнь всех великих плодовитых изобретательных умов - в ней всегда можнобудет до известной степени обнаружить эту троицу. Разумеется, нисколько не втом смысле, что это-де ее "добродетели" - какое им дело, этого сорта людям,до добродетелей! - но как доподлиннейшие и естественнейшие условия ихоптимального существования, их совершенной плодовитости. Вполне возможно приэтом, что доминирующей в них духовности пришлось сперва обуздать неукротимуюи раздражительную гордость или расшалившуюся чувственность; возможно и то,что ей приходилось прилагать немалые усилия, чтобы поддерживать свою волю к"пустыне", сопротивляясь тяге к роскоши и изысканности, а равным образом ирасточительной либеральности сердца и руки. Но она делала это, будучи именнодоминирующим инстинктом, навязывающим свои требования всем прочиминстинктам, - она делает это и поныне; не делай она этого, она как раз недоминировала бы. Оттого в ней нет и следа "добродетели". Впрочем, пустыня, окоторой я только что говорил, пустыня, куда удаляются и уединяются сильные,независимые по натуре умы, - о, сколь иначе выглядит она в сравнении с тем,что грезят о ней образованные люди! - при случае они и сами суть пустыня,эти образованные. И явное дело, ее решительно не вынесли бы все комедиантыдуха - для них она далеко не романтична и все еще недостаточно сирийская,недостаточно театральная пустыня! Правда, и в ней нет недостатка вверблюдах: но этим и ограничивается все сходство. Напускная, должно быть,безвестность; сторонение самого себя; пугливая неприязнь к шуму, почестям,газетам, влиянию; маленькая должность, будни, нечто охотнее скрывающее, чемвыставляющее напоказ; при случае знакомство с безобидным веселым зверьем ивсякой живностью, один вид которых действует благотворно; горы, заменяющиеобщество, но не мертвые, а с глазами (т. е. с озерами); временами дажекомната в переполненном проходном дворе, где можешь быть уверен, что тебяпримут не за того, и безнаказанно беседовать с кем попало - вот какова здесь"пустыня": о, достаточно одинокая, поверьте мне! Когда Гераклит уединялся вгалереях и колоннадах огромного храма Артемиды, эта "пустыня", допускаю,была достойнее; отчего у нас отсутствуют такие храмы? (- они, должно быть,не отсутствуют и у нас: припоминаю как раз свою удобнейшую рабочую комнатуна piazza di San Marco, весною, до полудня, между десятью и двенадцатьючасами). Но то, чего избегал Гераклит, того же сторонимся нынче и мы: шума идемократической болтовни эфесцев, их политики, их новостей об "Империи"(персидской, читатель понимает меня), базарного скарба их "актуальностей", -ибо мы, философы, прежде всего нуждаемся в покое от одного, от всяческих"актуальностей". Мы чтим все притихшее, холодное, благородное, далекое,прошедшее, все такое, при виде чего душе нет надобности защищаться исжиматься, - нечто, с чем можно говорить, не повышая голоса. Вслушайтесь-кахоть однажды в тембр, присущий уму, когда он принимается говорить: каждый умимеет свой тембр, любит свой тембр. Вот этот, к примеру, должен навернякабыть агитатором, я хочу сказать, пустолыгой, пустым горшком: что бы в негони входило, всякая вещь выходит из него приглушенной и утучненной,отягченной отголосьем великой пустоты. Тот другой редко когда говоритнеохрипшим голосом: домыслился он, что ли, до хрипоты? Могло бы статься итак - справьтесь у физиологов, - но тот, кто мыслит словами, мыслит какоратор, а не как мыслитель (это выдает, что, по сути дела, он мыслит непредметы, не предметно, но лишь в связи с предметами и, стало быть, себя исвоих слушателей). Вот еще один, третий, он говорит назойливо, он вплотнуюподступается к нам, нас обдает его дыханием - непроизвольно мы закрываемрот, хотя он говорит с нами через книгу; тембр его стиля объясняет, в чемдело - что ему некогда, что он почти не верит в самого себя, что онвыложится сегодня или никогда уже. Но ум, уверенный в себе, говорит тихо; онвзыскует укромности, он заставляет ждать себя. Философа узнают по тому, чтоон чурается трех блистательных и громких вещей, славы, царей и женщин, - чемотнюдь не сказано, что последние не приходят к нему. Он избегает слишкомяркого света: оттого и избегает он своего времени и его "злободневности".Здесь он подобен тени: чем дальше закатывается от него солнце, тем больше онрастет. Что до его "смирения", то, мирясь с темнотой, он мирится также сизвестного рода зависимостью и стушевыванием; более того, он боится бытьнастигнутым молнией, его страшит незащищенность слишком обособленного иброского дерева, на котором всякая непогода срывает свои причуды, а всякаяпричуда свою непогоду. Его "материнский" инстинкт, тайная любовь к тому, чторастет в нем, подсказывает ему ситуации, где ему нет нужды заботиться осебе, аналогично тому, как инстинкт матери в женщине поддерживал до сих порзависимое положение женщины вообще. В конце концов они малопритязательны,эти философы, их девиз гласит: "кто обладает, тот обладаем", - не (явынужден это все снова и снова повторять) из добродетели, не из похвальнойволи к невзыскательности и простоте, а поскольку так требует этого в них ихверховный господин, требует умно и беспощадно, концентрируясь только наодном и только для этого одного собирая и скапливая все: время, силу,любовь, интерес. Такого сорта людям не по душе, когда их беспокоят враждами,а также дружбами; они легки на забвение и презрение. Им кажется дурнымвкусом корчить из себя мучеников; "страдать за правду" - это предоставляютони тщеславцам и актеришкам духа и всем вообще праздношатающимся (- имсамим, философам, есть что делать для правды). Они экономят на высокопарныхсловах; говорят, им претит даже слово "правда": оно звучит кичливо... Чтокасается наконец "целомудрия" философов, то плодовитость этого рода духасказывается, очевидно, иначе, чем в производстве детей; иной, по-видимому,оказывается и посмертная жизнь их имени, их маленькое бессмертие (еще менеескромно выражались среди философов в древней Индии: "на что потомство тому,чья душа - мир?"). Здесь днем с огнем не сыщешь и грана целомудрия,взлелеянного какими-либо аскетическими терзаниями и умерщвлением плоти; этотакое же целомудрие, как и то, когда некий атлет или жокей воздерживаются отсношений с женщинами: этого требует скорее - по крайней мере в периодывеликой беременности - их доминирующий инстинкт. Каждому артисту известно,как вредно действует в состояниях большого умственного напряжения иподготовки половое сношение; наиболее могущественные и инстинктивнозастрахованные среди них обходятся здесь даже без предварительного опыта,скверного опыта - как раз их "материнский" инстинкт в интересахстановящегося творения беспощадно распоряжается здесь всеми прочими запасамии субсидиями силы, vigor животной жизни: большая сила потребляет тогдаменьшую.- Продумайте, впрочем, согласно этому толкованию, оговоренный вышеслучай Шопенгауэра: вид прекрасного явно подстрекал и возбуждал в немглавную силу его натуры (силу вдумчивости и углубленного взгляда), так чтоона взрывалась и моментально овладевала сознанием. Тем самым отнюдь неисключается возможность, что своеобразная сладость и насыщенность,свойственные эстетическому состоянию, могли бы проистекать как раз изингредиента "чувственности" (как проистекает из того же источника"идеализм", свойственный девушкам на выданье), - что, стало быть, снаступлением эстетического состояния чувственность не упраздняется, какполагал Шопенгауэр, а лишь преображается и не осознается уже как половоераздражение. (К этой точке зрения я вернусь в другой раз, в связи с ещеболее деликатными проблемами столь не затронутой доныне и неизведаннойфизиологии эстетики.) 9 Известный аскетизм, мы видели это, твердая и спокойная готовность котречению по доброй воле относится к благоприятным условиям высшейдуховности, равным образом и к наиболее естественным последствиям ее;поэтому нет ничего заведомо удивительного в том, что аскетический идеалвсегда обсуждался философами не без некоторой предвзятости. При серьезнойисторической ревизии связь между аскетическим идеалом и философиейобнаруживается даже еще более тесной и строгой. Можно было бы сказать, чтолишь на помочах этого идеала научилась вообще философия делать свои первыешаги и шажочки на земле - ах, столь еще неуклюже, ах, с такими еще досаднымиминами, ах, с такой еще готовностью шлепнуться и лежать на пузе, этотмаленький застенчивый увалень и неженка с кривыми ножками! С философиейпоначалу обстояло как со всеми хорошими вещами - они долгое время пребывалив нерешительности, они постоянно озирались вокруг, нет ли кого, кто захотелбы прийти к ним на помощь, более того, они боялись всех, кто смотрел на них.Попробуйте-ка просчитать по порядку отдельные позывы и добродетели философа- его позыв к сомнению, его позыв к отрицанию, его позыв к выжиданию("эфектика"), его позыв к анализу, его позыв к исследованию, поиску, риску,его позыв к сравниванию, уравниванию, его волю к нейтральности иобъективности, его волю ко всякому "sine ira et studio": наверное, уже сталоясно, что в течение долгого времени все они противились самопервейшимтребованиям морали и совести? (не говоря уже о разумности вообще, которуюеще Лютер любил величать: "Госпожа Умница, умная девка"). Наверное, ужепоняли, что философ, осознай он самого себя, вынужден был бы чувствоватьсебя без обиняков как воплощенное "nitimur in vetitum" - и, стало быть,остерегался бы "чувствовать себя", осознавать себя?.. Не иначе, как былосказано, обстоит дело со всеми хорошими вещами, которыми мы нынче гордимся;даже еще и по мерке древних греков, все наше современное бытие, коль скорооно есть не слабость, а сила и сознание силы, выглядит сплошной hybris ибезбожием: ибо вещи, как раз противоположные тем, кои мы нынче почитаем, втечение самого продолжительного времени имели на своей стороне совесть иохранялись Богом. Hybris нынче - вся наша установка по отношению к природе,наше насилие над природой с помощью машин и столь бесцеремоннойизобретательности техников и инженеров; hybris - наша установка по отношениюк Богу, я хочу сказать, к какому-то мнимому пауку конечной цели инравственности, притаившемуся за великой паутинно-рыболовной сетьюпричинности, - мы вправе были бы сказать, подобно Карлу Смелому в самыйразгар битвы с Людовиком Одиннадцатым: "je combats l'universelle araignee";hybris - наша установка по отношению к нам самим, ибо мы производим надсобою такие эксперименты, каких не позволили бы себе ни над одним животным,вспарывая забавы и любопытства ради собственную душу при живом теле; чтотолку нам еще в "спасении" души! Затем мы сами лечим себя: болезньпоучительна, мы и не сомневаемся в этом, поучительнее самого здоровья -болезнетворцы кажутся нам нынче даже более насущными, нежели какие угоднознахари и "спасители". Мы нынче сами насилуем себя, никакого сомнения, мы,щелкунчики души, мы, вопрошатели, сами достойные вопроса, как если бы жизньбыла не чем иным, как щелканием орехов; оттого-то и должны мы с каждым днемнеотвратимо делаться все более достойными вопроса, все более достойнымизадавать вопросы, оттого-то, быть может, и более достойными - жизни!.. Всехорошие вещи были некогда дурными вещами; из каждого первородного грехавышла какая-то первородная добродетель. Брак, например, долгое времявыглядел прегрешением против права общины; некогда платили штраф за стольнескромную потребность присвоить себе женщину (сюда относится, например, jusprimae noctis, еще и поныне остающееся в Камбодже привилегией жрецов, этихблюстителей "старых добрых нравов"). Кроткие, благожелательные, податливые,жалостливые чувства, приобретшие со временем столь высокую ценность, чтоставшие почти что "ценностями в себе", долгое время удостаивались прямогосамопрезрения: мягкости стыдились так же, как нынче стыдятся черствости (ср."По ту сторону добра и зла" - II 730 cл.) [II 383]. Повиновение праву - о,как рокотала всюду по земле совесть благородных кланов, когда им приходилосьотказываться от vendetta и переходить в распоряжение права! "Право" долгоевремя и было vetitum, святотатством, новшеством, оно проявлялосьнасильственно и как насилие, которому покорялись, лишь стыдясь самих себя.Каждый крохотный шаг на земле стоил некогда духовных и телесных мучений: этаточка зрения - я разоблачил ее в "Утренней заре" (I 1026 cл.) - звучит нынчедля нас столь чуждым образом: "не только продвижение вперед, нет! преждевсего сама поступь, движение, изменение нуждались в неисчислимых мучениках"."Ничто не куплено более дорогой ценой, - сказано там же (I 1027), - чем тамалость человеческого разума и чувства свободы, которая нынче составляетнашу гордость. Но именно эта гордость и лишает нас почти возможностисопереживать чудовищный временной отрезок "нравственности нравов", котораяпредлежит "мировой истории" как действительная и решающая основная история,сформировавшая характер человечества: когда действительными были - страданиекак добродетель, жестокость как добродетель, притворство как добродетель,месть как добродетель, отрицание разума как добродетель, напротив, хорошеесамочувствие как опасность, любознательность как опасность, радость какопасность, сострадание как опасность, жалость со стороны как оскорбление,труд как оскорбление, безумие как дар Божий, изменение как нечтобезнравственное и чреватое погибелью!" - 10 В той же книге (I 1042 cл.) разъяснено, во что оценивалось, под какимпрессом оценки существовало старейшее поколение созерцательных людей -презираемое как раз в той мере, в какой оно не внушало страха! Созерцаниепоначалу появилось на земле в замаскированной форме, с двусмысленным видом,со злым сердцем и часто с перепуганной головою: в этом нет никакогосомнения. Все неактивное, высиживающее птенцов, невоинственное в инстинктахсозерцательных людей долгое время создавало вокруг них атмосферу глубокогонедоверия: против этого не было иного средства, как решительно вызывать ксебе страх. Старые брамины, к примеру, знали в этом толк! Древнейшиефилософы умели придавать своему существованию и облику такой смысл, такуювыдержку и такую подоплеку, что это приучало бояться их: говоря точнее, этопроистекало из более фундаментальных потребностей, именно, из потребностисамим проникнуться страхом и благоговением перед собою. Ибо все присущие имсуждения ценности предстали им обращенными против них самих; им приходилосьподавлять всякого рода подозрительность и сопротивление к "философу в себе".Будучи людьми ужасной эпохи, они осуществляли это ужасными средствами;жестокость к себе, изобретательное самоистязание - таково было главноесредство этих властолюбивых отшельников и новаторов мысли, которымпонадобилось изуродовать сперва в самих себе богов и отцовские обычаи, дабыи самим смочь поверить в собственное новаторство. Напомню знаменитую историюцаря Вишвамитры, который силою тысячелетних самоистязаний проникся такимчувством власти и доверием к себе, что вознамерился воздвигнуть новое небо:жуткий символ древнейшей и новейшей философской канители на земле - каждый,кто хоть однажды воздвигал "новое небо", обретал надлежащие полномочия всобственном аду... Сожмем существо вопроса в краткие формулы: философскийдух должен был поначалу всегда облачаться и окукливаться в установленныеранее типы созерцательного человека, как-то: жреца, кудесника, вещуна,религиозного человека вообще, дабы хоть с грехом пополам оказатьсявозможным: аскетический идеал долгое время служил философу формойпроявления, условием существования - он вынужден был представлять этотидеал, чтобы мочь быть философом, он вынужден был верить в него же, чтобымочь представлять его. Причудливо мироотрицающее, жизневраждебное,недоверчивое к чувствам, обесчувствленное положение вне игры философов,удержавшееся до последнего времени и тем самым почти прослывшее философскойосанкой в себе, - оно есть прежде всего следствие чрезвычайных условий, вкоторых возникала и утверждалась философия вообще: ибо в течение длительногосрока философия была бы просто невозможна на земле без аскетическойвласяницы и пострижения, без аскетического самонедоразумения. Выражаясьнаглядно и зримо: аскетический священник представлял собою до последнеговремени гадкую и мрачную форму личинки, под которой только и смела жить иползти философия... Действительно ли это изменилось? Действительно липестрое и опасное крылатое насекомое, "дух", скрываемый в этой личинке,стало-таки напоследок расстригой, благодаря более солнечному, более теплому,более просветленному миру, и выпорхнуло на свет? Достаточно ли уже в наличиигордости, риска, отваги, самоуверенности, воли духа, воли к ответственности,свободы воли, чтобы отныне на земле действительно был бы возможен -"философ"?.. 11 Лишь теперь, прозрев контуры аскетического священника, мы принимаемсяза нашу проблему: что означает аскетический идеал? принимаемся по-серьезному- лишь теперь становится это "всерьез": перед нами отныне действительныйпредставитель серьезности вообще. "Что означает всякая серьезность?" - этотеще более принципиальный вопрос, должно быть, уже здесь щекочет наши уста:вопрос, как и полагается, для физиолога - мы же покуда коснемся еговскользь. В названном идеале заключена не только вера аскетическогосвященника, но и его воля, его власть, его интерес. Этим идеалом держится ис ним падает его право на существование: ничего удивительного, если мысталкиваемся здесь со страшным противником - допустив именно, что намдовелось бы оказаться противниками этого идеала? - с таким противником,который отстаивает свое существование, борясь против отрицателей этогоидеала... С другой стороны, заведомо невероятным выглядит то, что подобнаязаинтересованность в нашей проблеме особенно была бы ему в помощь;аскетический священник едва ли сам окажется счастливым защитником своегоидеала, в силу той же причины, по которой женщине обыкновенно не удаетсязащищать "женщину вообще", - и уж тем более не станет он объективнымкритиком и судьей затронутой здесь контроверзы. Скорее всего - это уже итеперь очевидно - нам придется еще помогать ему, как следует защищаться отнас, да так, чтобы самим нам не пришлось опасаться быть как следуетопровергнутыми им... Мысль, из-за которой здесь разгорается борьба, касаетсяоценки нашей жизни со стороны аскетических священников: последняя (вместе совсем, к чему она принадлежит: "природою", "миром", совокупной сфероюстановления и непостоянства) соотносится ими с неким совершенно инороднымсуществованием, которому она противостоит и которое она исключает, еслитолько она не оборачивается против самой себя, не отрицает самое себя, вэтом случае - случае аскетической жизни - жизнь слывет мостом, перекинутым вназванное иное бытие. Аскет обращается с жизнью как с ложным путем, которыйв конечном счете надлежит пройти вспять, до самой точки его начала; или какс заблуждением, которое опровергается - должно быть опровергнуто фактически:ибо он требует, чтобы ему сопутствовали, он вынуждает принять, где толькоможет, свою оценку существования. Что это значит? Столь чудовищный способоценки фигурирует в человеческой истории отнюдь не под рубрикой исключений икурьезов: он представляет собою один из самых распространенных и самыхпродолжительных фактов. Прочитанное с какого-нибудь отдаленного созвездия,маюскульное письмо нашего земного существования соблазнило бы, пожалуй, квыводу, что Земля является по сути аскетической звездой, уголком, заселеннымнадутыми, высокомерными и гадкими тварями, которые не в состоянии отделатьсяот глубокой досады на себя, на землю, на всякую жизнь, и только тем изаняты, что причиняют друг другу боль, из удовольствия причинять боль -возможно, единственного их удовольствия. Примем, однако, во внимание, скакой регулярностью, с какой непреложностью всплывает аскетический священникпочти во все времена; он не принадлежит к какой-нибудь отдельной расе; онпреуспевает повсюду; он произрастает из всех сословий. Не то чтобы онвыращивал и насаждал свой способ оценки по наследству: как раз напротив -глубокий инстинкт, вообще говоря, скорее запрещает ему продолжение рода.Должно быть, есть какая-то необходимость первого ранга, которая все снова иснова способствует произрастанию и преуспеянию этой жизневраждебной специи,- должно быть, это в интересах самой жизни, чтобы такой тип самопротиворечияне вымер. Ибо аскетическая жизнь есть самопротиворечие: здесь царитбеспримерный ressentiment, ressentiment ненасытимого инстинкта и воли квласти, которой хотелось бы господствовать не над чем-либо в жизни, а надсамой жизнью, над глубочайшими, сильнейшими, радикальнейшими ее условиями;здесь делается попытка применить силу для того, чтобы закупорить источникисилы; позеленевший и злобный взгляд устремляется здесь на самоефизиологическое процветание, в особенности на то, что его выражает, -красоту и радость; между тем как удовольствие ощущается и ищется внеудавшемся, чахлом, в боли, в злополучии, в безобразном, в самовольномущербе, в обезличивании, самобичевании, самопожертвовании. Все это в высшейстепени парадоксально: мы стоим здесь перед некой раздвоенностью, котораясама волит быть раздвоенной, которая сама наслаждается собою в этомстрадании и даже делается все более уверенной в себе и торжествующей по мереспада самой предпосылки своего существования - физиологическойжизнеспособности. "Торжество при последнем издыхании": под этим знакомсуперлатива с давних пор боролся аскетический идеал; в этой загадкесовращения, в этом образе восторга и муки опознавал он свой слепящий свет,свое спасение, свою окончательную победу. Crux, nux, lux - это смешано унего в одно. - 12 Допустим, что подобная воплощенная воля к контрадикции ипротивоестеству была бы употреблена в философствование: на чем бы сорвалаона свой интимнейший произвол? На том, что по всей очевидности ощущается какистинное, как реальное: именно там, где собственный инстинкт жизнибезусловнейшим образом полагает истину, станет она искать заблуждение. Она,к примеру, - как это делали аскеты философии Веданта - сведет телесность киллюзии; равным образом боль, множественность, оппозиция понятий "субъект" и"объект" - все это окажется заблуждениями, и ничем, кроме заблуждений!Отказать в вере своему Я, самому отрицать собственную свою "реальность" -какое торжество! - уже не только над чувствами, над явственно зримым, нонекий гораздо более высокий вид торжества: свирепый акт насилия над разумом,сладострастие, достигающее кульминации в самый момент, когда аскетическоесамопрезрение, самоиздевательство разума постановляет: "есть царство истиныи бытия, но разум-то как раз и исключен из него!"... (Говоря между прочим:даже в кантовском понятии "интеллигибельного характера вещей" сохранилосьеще нечто от этой похотливой раздвоенности аскета, гораздой обращать разумпротив разума: "интеллигибельный характер" как раз и означает у Канта такогорода специфику вещей, о которой интеллект понимает ровно столько, что онадля интеллекта - ровным счетом не понятна.) - В конце концов не будем,именно в качестве познающих, неблагодарными за столь решительные выкрутасыпривычных перспектив и оценок, которыми дух, по-видимому, слишком долгокощунственно и беспроко изводил самого себя: увидеть однажды все иначе,захотеть увидеть иначе есть немалая выучка и подготовка интеллекта квозможной своей "объективности" - если разуметь под последней не"незаинтересованное созерцание" (каковое есть чушь и нелепость), а умениепользоваться своими "за" и "против" как фокусом, заставляя их возникать иисчезать по усмотрению и учась, таким образом, применять в целях познанияименно разнообразие перспектив и аффективных интерпретаций. Будем-ка лучше,господа философы, держать впредь ухо востро перед опасными старыми бреднямипонятий, полагавшими "чистый, безвольный, безболезненный, безвременныйсубъект познания"; убережем себя от щупальцев таких контрадикторных понятий,как "чистый разум", "абсолютная духовность", "познание само по себе"; чтотребуется в них всегда, так это мыслить глаз, который ничуть не может бытьпомыслен, глаз, который должен быть начисто лишен взгляда и в котором должныбыть парализованы, должны отсутствовать активные и интерпретирующие силы,только и делающие зрение узрением; здесь, стало быть, от глаза всегдатребуется чушь н нелепость. Существует только перспективное зрение, толькоперспективное "познавание"; и чем большему количеству аффектов предоставиммы слово в обсуждении какого-либо предмета, чем больше глаз, различных глаз,сумеем мы мобилизовать для его узрения, тем полнее окажется наше "понятие"об этом предмете, наша "объективность". Устранить же волю вообще, вывести изигры все без исключения аффекты, при условии что нам удалось бы это: как? незначило бы это - кастрировать интеллект?.. 13 Но вернемся назад. Самопротиворечие, каковым оно предстает в аскете подвидом "жизни против жизни", является - по всей очевидности - сфизиологической, а не психологической уже точки зрения попростубессмыслицей. Оно может быть лишь кажущимся; оно должно быть своего родапредварительным выражением, толкованием, формулой, приноровлением,психологическим недоразумением чего-то, чья действительная природа долгоевремя не могла быть понята, долгое время не могла быть вообще обозначена, -чистейшей голословицей, затыкающей старую пробоину человеческого познания. Ичтобы сразу же противопоставить этому существо дела, замечу: аскетическийидеал коренится в инстинкте-хранителе и инстинкте-спасителе дегенерирующейжизни, стремящейся во что бы то ни стало удержать себя и борющейся за своесуществование; он указывает на частичное физиологическое торможение иусталость, против которых с помощью все новых средств и ухищренийбесперебойно воюют глубочайшие, оставшиеся невредимыми инстинкты жизни.Аскетический идеал и есть одно такое средство: дело, стало быть, обстоит какраз обратно тому, что мнят на сей счет поклонники этого идеала, - жизньборется в нем и через него со смертью и против смерти; аскетический идеалесть маневр с целью сохранения жизни. Что он уловчился, как учит история,достичь такого могущества и возобладать человеком, в особенности повсюду,где человек был подвергнут цивилизации и приручению, в этом выражается некийзначительный факт, именно: болезненность, присущая известному нам донынетипу человека, по крайней мере человека, сделанного ручным, физиологическаяагония человека, борющегося со смертью (точнее: с пресыщением жизнью, сусталостью, с желанием "конца"). Аскетический священник есть ставшее плотьюжелание некоего ино-бытия, где-нибудь-бытия, да к тому же высшая степеньэтого желания, его самосущая пылкость и страсть; но как раз сила его желанияи оборачивается здесь связующими его путами: она-то и делает его орудием,сподручным для создания более благоприятных условий здесь-бытия ичеловеко-бытия, - именно с помощью этой силы поддерживает он существованиецелого гурта неудачников, недовольцев, лишенцев, горемык, в-себе страдальцеввсякого рода, инстинктивно идя впереди них, словно пастух. Меня ужепонимают: этот аскетический священник, этот мнимый враг жизни, этототрицатель - он-то и принадлежит к великим консервирующим и утвердительнымсилам жизни... С чем связана она, названная болезненность? Ибо человек - чтои говорить - больнее, неувереннее, изменчивее, неопределеннее любого другогоживотного - он есть больное животное вообще; откуда это? Верно и то, что онбольше рисковал, затейничал, упрямствовал, бросал вызов судьбе, нежели всепрочие животные вкупе: он, великий самоэкспериментатор, неугомон,ненасытник, борющийся за право быть первым со зверьми, природой и богами, -неисправимый строптивец, вечный заложник будущего, одуревший от собственнойпрущей куда-то силы, так что и само его будущее беспощадно, точно шпора,вонзается в плоть каждого переживаемого им момента, - возможно ли, чтобытакое отважное и щедрое животное не было чаще всего взято на мушку и неоказалось наиболее затяжно и запущенно больным среди всех больныхживотных?.. Часто это порядком надоедает человеку, случаются целые эпидемииподобного пресыщения (- так, к 1348 году, во время пляски смерти); но дажеи это отвращение, эта усталость, эта досада на самого себя проступает в немстоль властным образом, что тотчас же оборачивается новыми путами. Его Нет,которое он говорит жизни, как бы по волшебству извлекает на свет целоеизобилие более нежных Да; и даже когда он ранит себя, этот мастерразрушения, саморазрушения, - то сама-то рана и принуждает его следомжить... 14 Чем нормальнее болезненность человека - а мы не можем оспаривать этойнормальности, - тем больше следовало бы дорожить редкими случаямидушевно-телесной мощи, счастливыми случаями человека, тем строже оберегатьудавшихся от сквернейшего воздуха, воздуха больных. Делается ли это?..Больные представляют величайшую опасность для здоровых; не от сильнейшихидет пагуба на сильных, а от слабейших. Знают ли это?.. Говоря вообще, вовсене уменьшения страха перед человеком надлежало бы желать: ибо страх этотвынуждает сильных быть сильными, при случае и страшными, - он придаетудавшемуся типу человека прямую осанку. Чего надобно бояться, что действуетпагубнее любой другой пагубы, так это не великий страх, а великое отвращениек человеку; равным образом и великая жалость к человеку. Если допустить, чтообе эти пагубы спарились бы однажды, на свет тотчас же неизбежно появилосьбы нечто неописуемо жуткое - "последняя воля" человека, его воля к Ничто,нигилизм. И в самом деле - по этой части уже немало сделано. Кто нюхает нетолько носом, но и глазами и ушами, тот чует повсюду, куда он только нынчени ступит, нечто вроде атмосферы сумасшедшего дома, больницы - я говорю, каки подобает, о зонах культуры человека, о всякого рода "Европе", где бы онаеще ни встречалась на земле. Болезненные люди суть великая опасностьчеловека: не злые, не "хищники". Заведомо увечные, поверженные, надломленные- слабейшие суть те, кто по большей части минируют жизнь под человеком, ктоопаснее всего отравляют и ставят под вопрос наше доверие к жизни, кчеловеку, к самим себе. Куда ускользнуть от него, этого пасмурного взгляда,глубокая скорбь которого въедается в тебя навсегда, от этого вывороченноговзгляда исконного недоноска, с головой выдающего его манеру обращаться ксамому себе, - этого взгляда-вздоха! "Быть бы мне кем-либо другим! - таквздыхает этот взгляд - но тут дело гиблое. Я таков, каков я есмь: как быудалось мне отделаться от самого себя? И все же - я сыт собою по горло!"...На такой вот почве самопрезрения, сущей болотной почве, произрастаетвсяческий сорняк, всяческая ядовитая поросль, и все это столь мелко, стольподспудно, столь бесчестно, столь слащаво. Здесь кишат черви переживших себямстительных чувств; здесь воздух провонял скрытностями и постыдностями;здесь непрерывно плетется сеть злокачественнейшего заговора - заговорастраждущих против удачливых и торжествующих, здесь ненавистен самый видторжествующего. И сколько лживости, чтобы не признать эту ненавистьненавистью! Какой парад высокопарных слов и поз, какое искусство"достохвальной" клеветы! Эти неудачники: какое благородное красноречиельется из их уст! Сколько сахаристой, слизистой, безропотной покорностиплещется в их глазах! Чего они, собственно, хотят? По меньшей мереизображать справедливость, любовь, мудрость, превосходство - таковочестолюбие этих "подонков", этих больных! И как ловко снует подобноечестолюбие! Не надивишься в особенности ловкости фальшивомонетчиков, скаковою здесь подделывается лигатура добродетели, даже позвякивание, золотоепозвякивание добродетели. Что и говорить, они нынче целиком взяли себе варенду добродетель, эти слабые и неизлечимо больные: "одни лишь мы добрые,справедливые, - так говорят они, - одни лишь мы суть homines bonaevoluntatis". Они бродят среди нас как воплощенные упреки, какпредостережения нам - словно бы здоровье, удачливость, сила, гордость,чувство власти были уже сами по себе порочными вещами, за которые однаждыпришлось бы расплачиваться, горько расплачиваться: о, до чего они, всущности, сами готовы к тому, чтобы вынудить к расплате, до чего жаждут онибыть палачами. Среди них не наберешься переодетых под судей злопамятцев, суст которых не сходит, точно ядовитая слюна, слово "справедливость", - вечностиснутых уст, готовых ежемгновенно оплевывать все, что не имеетнедовольного вида и охотно идет своим путем. Нет среди них недостатка и втой омерзительнейшей породе тщеславцев, изолгавшихся недоносков, которыегоразды корчить из себя "прекрасных душ" и сбывать на рынке под видом"чистоты сердца" свою испорченную чувственность, завернутую в стихи и прочиепеленки: породе моральных онанистов и "самоудовлетворителей". Воля больныхизображать под какой угодно формой превосходство, их инстинкт окольныхпутей, ведущих к тирании над здоровыми, - где только не встретишь ее, этуволю к власти, характерную как раз для наиболее слабых! В особенности убольной женщины: никто не превзойдет ее в raffinements по части господства,гнета, тирании. Больная женщина не щадит для своих целей ничего живого иничего мертвого, она заново раскапывает от века схороненную ветошь (богосыговорят: "женщина - это гиена"). Взгляните за кулисы любой семьи, любойкорпорации, любой общины: повсюду вам бросится в глаза борьба больных противздоровых - борьба исподтишка, чаще всего с помощью малых доз ядовитогопорошка, булавочных уколов, коварной мимики страдальца, но временами и с темфарисейством громких жестов, каковым больной охотнее всего разыгрывает"благородное негодование". Вплоть до святилищ науки тщится донестись этотхриплый лай негодования болезненных псов, кусачая лживость и бешенство этих"благородных" фарисеев (- еще раз напомню читателям, имеющим уши, о томберлинском апостоле мести Евгении Дюринге, который в нынешней Германиинеприличнейшим и мерзким образом изводит на потребу моральную шумиху, -Дюринге, первом моральном горлопане из подвизающихся нынче, даже средисобственной братии, антисемитов). Все это люди ressentiment, этифизиологически увечные и источенные червями существа, целый вздрагивающийпласт подземной мести, неистощимый, ненасытимый на извержения противсчастливых и равным образом на маскарады мести, на поводы к мести, - когдаже, собственно, удалось бы им отпраздновать свой последний, пышный,утонченнейший триумф мести? Несомненно тогда, когда они уловчились бысвалить на совесть счастливым собственную свою безысходность, всюбезысходность вообще, так что эти последние стали бы однажды стыдитьсясвоего счастья и, пожалуй, так переговариваться между собой: "это простосрам - быть счастливыми! кругом так много безысходности!"... Но большего иболее губительного недоразумения и нельзя было бы придумать, доведисьсчастливым, удачливым, сильным телом и душою усомниться в своем праве насчастье. К черту этот "извращенный мир"! К черту эту позорную изнеженностьчувства! Пусть больные не делают больными здоровых - а это-то и было бы тойсамой изнеженностью - вот что могло бы стать верховной точкой зрения наземле, - но для этого понадобилось бы прежде всего, чтобы здоровые былиотделены от больных, остерегались даже вида больных, не смешивали себя сбольными. Или, может, у них и нет иной задачи, кроме как быть санитарами иврачами?.. Но худшего непонимания и отрицания своей задачи им и не могло быприйти в голову - высшее не должно деградировать до орудия низшего, пафосдистанции должен во веки веков блюсти различие их задач! Ведь их право насуществование, их преимущество полнозвучного колокола перед надтреснутым идребезжащим тысячекратно большее: они одни суть гаранты будущего, они однизавербованы человеческим будущим. То, что в их силах, что в их обязанностях,того никогда не посмели бы осилить, тем никогда не посмели бы обязать себябольные: но дабы осилить то, к чему только они и обязаны, разве же вольныони были бы разыгрывать еще врача, утешителя, "спасителя" больных?.. Ипосему свежего воздуху! свежего воздуху! и во всяком случае подальше от всехдомов для умалишенных и всех больниц культуры! И посему хорошего общества,нашего общества! Или одиночества, раз уж этого не миновать! Но во всякомслучае подальше от тошнотворных испарений внутреннего разложения и тайнойчервоточины больных!.. Чтобы хоть на время, друзья мои, защитить самих себяот двух злейших эпидемий, которые, может статься, уготованы как раз для нас,- от великого отвращения к человеку! от великой жалости к человеку!.. 15 Если читатель понял уже во всей глубине - а здесь-то именно и требую яглубокого поятия, глубокого понятия, - до какой степени это простоневозможно, чтобы задачей здоровых было ухаживать за больными, лечить их, тотем самым понята еще одна необходимость - необходимость во врачах исанитарах, которые и сами больны: и тут-то мы обеими руками заарканиваемсмысл аскетического священника. Аскетический священник долженрассматриваться нами как предопределенный спаситель, пастырь и стряпчийбольной паствы: только так поймем мы его чудовищную историческую миссию.Господство над страждущими - царствие его; здесь им распоряжается егоинстинкт, здесь он обретает свое оригинальнейшее искусство, свое мастерство,свой вариант счастья. Он и сам должен быть болен, он должен быть в корнеродствен больным и обездоленным, чтобы понимать их - чтобы найти с нимиобщий язык; но он должен быть вместе с тем и силен, должен больше владетьсобою, чем другими, должен быть неприкосновенным в своей воле к власти, дабыстяжать себе доверие и робкое благоговение больных, быть им поддержкой,отпором, опорой, принуждением, наставником, тираном, богом. Ему вверенозащищать ее, свою паству, - от кого? От здоровых, в этом нет сомнения, такжеи от зависти к здоровым; он должен быть естественным врагом и презрителемвсякого неотесанного, бурного, разнузданного, жесткого,насильственно-хищнического здоровья и могущества. Священник есть перваяформа более деликатного животного, которому легче дается презрение, нежелиненависть. Участь его - вести бесконечную войну с хищниками, войну,предпочитающую тактике насилия тактику хитрости ("духа"), это разумеетсясамо собой, - для этого ему приходится при случае воспитывать в себе почтиновый тип хищника, по крайней мере означать, - новый животный ужас, вкотором как бы соединены в одно столь же притягательное, сколь иустрашающее, целое белый медведь, гибкая, холодная, выжидающая тигрокошка ине в последнюю очередь лисица. Станься на то нужда, он выступит, должнобыть, косолапо-серьезным, достопочтенным, умным, холодным,обманчиво-превосходящим, этаким герольдом и рупором более таинственных сил,теснясь среди другой породы хищников, полный решимости в меру возможностисвоей рассыпать на этой почве семена страдания, разлада, самопротиворечия ичересчур уверенною хваткою искусника ежемгновенно прибирать к рукамстраждущих. Он носит с собою мази и бальзам, в этом нет сомнения; но чтобыстать врачом, ему надобно прежде наносить раны; утоляя затем боль,причиняемую раной, он в то же время отравляет рану - уж здесь-то он знаеттолк, этот чародей и укротитель хищных зверей, в чьем окружении все здоровоенеизбежно делается больным, а все больное - неизбежно ручным. На деле онвесьма недурно защищает свое больное стадо, сей диковинный пастух, -защищает его и от него же самого, от теплящейся в самом стаде низости,коварства, злокозненности и всего, что только ни свойственно между собойбольным и одержимым; он борется умно, твердо и исподтишка с анархией и сежемгновенно угрожающим стаду саморазложением, в котором все скапливается искапливается опаснейшее взрывчатое вещество, ressentiment. Обезвредить этувзрывчатку таким образом, чтобы она не разнесла в клочья ни стада, нипастуха, - в этом и состоит его своеобычный фокус, в этом также высочайшаяего полезность; если бы понадобилось уместить ценность священническогосуществования в кратчайшую формулу, то пришлось бы сказать без стеснения:священник есть переориентировщик ressentiment. Ибо каждый страждущийинстинктивно подыскивает причину к своему страданию; точнее, зачинщика, ещеточнее, предрасположенного к страданию виновника - короче, нечто живое, накотором он мог бы кулаками или in effigie разрядить под каким-либо предлогомсвои аффекты: ибо разряжение аффекта для страдающего есть величайшая попыткаоблегчения, т. е. обезболивания, непроизвольно вожделеемый им наркотикпротив всякого рода мучений. Тут-то, подозреваю я, и следует искатьдействительную физиологическую причину ressentiment, мести и их придатков,стало быть, в потребности заглушить боль путем аффекта, - вообще же причинуэту весьма ошибочно, на мой взгляд, ищут в оборонительном контрударе, впростой защитной реакции, в "моторном рефлексе" при внезапном поврежденииили угрозе, вроде того, как это делает еще обезглавленная лягушка, чтобыизбавиться от едкой кислоты. Но разница тут фундаментальная: в одном случаехочется избежать дальнейших повреждений, в другом - заглушить мучительную,подспудную, изводящую боль более резкой эмоцией какого угодно рода и хотя бына мгновение вытеснить ее из сознания - для этого нужен аффект, как нельзяболее дикий аффект, а для возбуждения его - первый подвернувшийся под рукуповод. "Кто-нибудь должен же нести вину за то, что мне плохо" - такого родаумозаключе


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: