Театр теней в трагедии В. Шекспира «Гамлет»

В трагедии есть загадочная сцена разговора Гамлета с Розенкранцем и Гильденстерном, его однокашниками по Виттенбергскому университету. Сначала Гамлет называет Данию тюрьмой, потом соглашается с Розенкранцем, что весь мир – тюрьма, и “притом образцовая, со множеством арестантских, темниц и подземелий”, наконец, вдруг, кажется без связи, как и следует безумцу, которого он играет, Гамлет говорит о своих снах, дурных снах. Гильденстерн вторит и одновременно противоречит Гамлету: “А сны приходят из гордости. Гордец живет несуществующим. Он питается тем, что возомнит о себе и себе припишет. Он тень своих снов, отражение своих выдумок” (“for the very substance of the ambitious is merely the shadow of a dream”).

“Сон – сам по себе только тень”, – отвечает Гамлет.

(“A dream itself is but a shadow”)

Розенкранц талдычит свое, упорно вбивая Гамлету в голову, что все его безумие проистекает якобы из самомнения, или, точнее, “преувеличенного мнения о себе”. И далее: “Оно (самомнение (в подлиннике – ambition)) даже не тень вещи, а всего лишь тень тени ”. (В подлиннике – “but shadow’s shadow”).

“Итак, – заключает спор Гамлет, – только ничтожества, не имеющие основания гордиться собою, – твердые тела, а люди с заслугами – тени ничтожеств”. (Буквальный перевод: “…только нищие (у которых нет тщеславия) обладают телами (т. е. реально существуют), а короли и раздутые (не по заслугам возвеличенные) герои – лишь тени нищих”.)

Шекспир как будто настойчиво и последовательно подчеркивает эту тему тени, и сна как тени, и “тени тени”. Тени на глазах читателя исчезают. Предмет остается без тени, тень – без предмета. Тень отражает саму себя. Солнце, которое и создает тень, вообще будто бы перестает существовать. О нем как об источнике тени забывают напрочь.

Во сне, где нет солнца, не может быть и тени. Откуда возьмется во сне источник света? Существует ли вообще в сновидении свет и тьма? Это вопросы неразрешимые, и на них нельзя дать ответы.

Сон метафорически превращается в тень. Тень чего? Тень яви? Или, может быть, тень иного, того, мира? Гамлет опять не отвечает.

Не отражают солнца, стало быть, по логике Гамлета, являются твердыми телами только ничтожества, точнее нищие, лишенные амбиций, а короли и герои – их тени, по словам Гамлета, – словам, похожим на шараду или загадку сфинкса.

Отметим только, что тень есть отражение предмета и, значит, тень – лишь частный случай развернутой шекспировской метафоры зеркала.

Почему медлит Гамлет? Почему он не сразу мстит Клавдию за убийство своего отца?

Вспомним, от кого Гамлет узнает о том, что его отец не укушен змеей, а предательски убит родным братом Клавдием, влившим в ухо законному королю Датскому смертельную дозу яда. Гамлет узнает об убийстве от Призрака. Заметим: не от своего отца, но от призрака отца. Но ведь Призрак – тоже тень, выходец с того света. А вдруг он посланец дьявола, сатанинское наваждение? Почему Гамлет должен верить Призраку? Что если Призрак специально послан дьяволом с сатанинской целью склонить Гамлета к убийству ни в чем не повинного человека?

Горацио, между прочим, останавливает Гамлета: он боится, что Призрак, за которым упрямо устремился Гамлет, приведет его к краю пропасти, и Гамлет сорвется и погибнет. Да, Горацио именует Призрак “тенью ”. (В подлиннике, правда, Шекспир использует близкое слово, но не идентичное тому, которое выбирает в переводе Пастернак: это слово “apparition” – привидение, видение.) Однако – вот странность! – эта тень похожа на отца Гамлета, “как эти руки” (руки Горацио!).

Руки одного человека, несомненно, похожи одна на другую, как близнецы. Тень отца Гамлета неотличима от самого отца Гамлета. Эта тень, впрочем, приходит из ада. Как рассказывает о себе сам Призрак Гамлету:

Я дух родного твоего отца, (I am thy father’s spirit)

На некий срок скитаться осужденный

Ночной порой, а днем гореть в огне,

Пока мои земные окаянства

Не выгорят дотла. Мне не дано

Касаться тайн моей тюрьмы.

Иначе б От слов легчайшей повести моей

Зашлась душа твоя и кровь застыла…

Итак, Призрак – дух отца, но не отец; он тень, но он “тень тени”. Возможно ль говорить здесь о руке как близнеце руки? Вряд ли Горацио прав. Уж слишком все двоится, отражается, зыблется в этом странном мире полуснов‑полуяви, в этом мире призраков и теней, на время покинувших преисподнюю, чтобы быть явленными в мире дольнем. Мир земной, населенный духами, вообще перестает отбрасывать тени, потому что предметы превращаются в одни призраки.

Если в мире земном теперь, после встречи с Призраком, все состоит сплошь из отражений, кривых зеркал, теней теней (или полным отсутствием теней, что не менее парадоксально) и теней снов, как будто сам реальный, плотский, материальный мир предстал в виде сна и иллюзии, – то в мире потустороннем, наоборот, все, со слов Призрака, предельно материально, вещественно, жестоко. Ад рисуется почти, как у Данте в “Божественной комедии”, местом не духовных, но телесных мучений. Впрочем, и здесь надо отдать должное художественному мастерству Шекспира, на телесность этих мук Призрак только намекает Гамлету, не называя их конкретно:

Пока мои земные окаянства

Не выгорят дотла. Мне не дано

Касаться тайн моей тюрьмы.

Иначе б От слов легчайших повести моей

Зашлась душа твоя и кровь застыла,

Глаза, как звезды, вышли из орбит

И кудри отделились друг от друга?

Поднявши дыбом каждый волосок,

Как иглы на взбешенном дикобразе.

Но вечность – звук не для земных ушей.

И все‑таки в представлении Гамлета, в ушах которого звучит голос Призрака, ад определенно ассоциируется с телесными ощущениями: с гнойным лишаем, коростой, покрывшим тело отца, когда в его ухо попал сок белены,

Чье действие в таком раздоре с кровью,

Что мигом обегает, словно ртуть,

Все внутренние переходы тела,

Створаживая кровь, как молоко,

С которым каплю уксуса смешали.

Так было и с моей. Сплошной лишай

Покрыл мгновенно пакостной и гнойной

Коростою, как Лазарю, кругом

Всю кожу мне.

Столкнувшись с адом на земле, Гамлет теряет ясные земные ориентиры. Гамлет побывал, хотя бы и невольно, в мире, где тени исчезли, поскольку этот призрачный мир беспредметен. И адский огонь, наверное, тоже холоден, как лед, а его блики не дают теней.

Гамлет прибегает к Офелии в спущенных чулках с полубезумными глазами. Это происходит, вероятней всего, сразу после встречи с Призраком. С этого момента ведется отсчет так называемого безумия Гамлета.

Нелепо думать, будто Гамлет, перед тем как прибежать к Офелии, спускает чулки с обеих ног, чтобы тем самым разыграть перед Офелией безумие. Получается в таком случае, что он все необыкновенно тонко рассчитал: зная, что Офелия – дочь Полония и что сам Полоний – шпион Клавдия, стало быть, Офелия шпионит за Гамлетом по приказу Клавдия, – зная все это, Гамлет разыгрывает безумие, просчитав последствия на три хода вперед.

Естественней предположить, что Гамлет, испытав жесточайшее потрясение от встречи с Призраком, посланцем запредельного, бежит к Офелии как к единственному земному прибежищу, как к любимой женщине, связывающей его с этим плотным и материальным миром, миром форм, предметов, тел, а не их теней и отражений.

Только что Гамлет побывал в мире ином: мрачный посланник преисподней требует от него ни много ни мало как совершить убийство. Этой мести требует отец (или его тень, бесплотный дух), потому что в противном случае он обречен на вечные муки в аду и будет скитаться бесконечно между тем и этим миром, не находя себе места нигде. Заключает ли такой приказ Призрака волю Бога? Угодно ли Богу убийство, хотя бы во имя справедливости и в качестве возмездия? Если Гамлет пойдет на поводу у Призрака и на самом деле осуществит убийство короля Клавдия и родного дяди, не отправится ли он вслед за Призраком прямиком в преисподнюю? Гамлет вынужден на этом свете стать орудием возмездия того света. Насколько это посильно для человека?

От подобных вопросов кровь стынет в жилах и волосы встают дыбом. Здесь от мнимого безумия до настоящего – один шаг. Мститель облачается в кровавую одежду убийцы. Цена справедливости – муки совести.

Гамлет

Я знаю, как мне быть. Но, может статься,

Тот дух был дьявол. Дьявол мог принять

Любимый образ. Может быть, лукавый

Расчел, как я устал и удручен,

И пользуется этим мне на гибель.

Нужны улики поверней моих,

Здесь, в записях. Для этого со сцены

Я совесть короля на них поддену.

Гамлет вынужден восстановить порядок одновременно на земле и на небе, вернее месть Гамлета в этом, земном, мире позволит Призраку получить пропуск в тот мир. Пока Гамлет не совершит убийства Клавдия, тень его отца будет вечно скитаться между двумя мирами, терпеть материальные муки, на которые обречены грешники, умершие без покаяния. Грехи за собой, вопреки мнению Гамлета о своем отце, признает и сам Призрак. Покаяние, таким образом, странно увязывается с местью сына брату‑убийце. Все это мало согласуется с милосердием, к которому тяготеет Гамлет‑гуманист и студент Виттенбергского университета.

Вот почему Гамлет стремится сначала “заарканить совесть” короля, чтобы прежде всего сладить с собственной совестью. “Мышеловка”, понятно, предназначена для проверки истинности слов Призрака. Гамлету нужны весомые доказательства слов Призрака. И Гамлет берет в свидетели Горацио, с тем чтобы его, Гамлета, не обмануло зрение – зрение и взгляд человека пристрастного. Горацио должен стать объективным наблюдателем реакции Клавдия на разыгранную актерами пьесу о герцоге Гонзаго, который был убит тем же способом, что и отец Гамлета: вливанием яда в ухо спящего.

Зеркало для Шекспира – метафора мира. Зеркало не только отражает предмет, но и раздваивает его, искажает, переворачивает левое на правое, а правое на левое. Дети – сыновья и дочери – зеркальные отражения своих родителей.

Отец Гамлета и теперешний король Клавдий – родные братья. Гамлет, обвиняя Гертруду в измене отцу, сравнивает два изображенья братьев (монолог Гамлета “Вот два изображенья…”). Это тоже мотив зеркала. Оба брата отображают природу человека. Но если один, по мнению Гамлета, есть отраженье ее прекрасной стороны, то другой вобрал в свой облик все уродливое и безобразное.

Здесь речь не идет о том, насколько слова Гамлета соответствуют истине: вполне возможно, Клавдий – писаный красавец и даст сто очков своему брату, отцу Гамлета. Не зря же Гертруда увлеклась им! А может быть, она просто пожелала любой ценой остаться в ранге королевы? (Гамлет не верит, что в этом возрасте Гертруду ослепила любовная страсть: “… В лета, как ваши, // Живут не бурями, а головой”.) Тогда не имеет значения, каков король: плюгав, прыщав и крив или, напротив, он статный исполин с орлиным взором. Король умер, да здравствует король!

Здесь, повторяем, важно понимание Гамлета, хотя бы объективно он был и не прав: королева, его мать, женщина, которую он любил и уважал, предпочла благородному красавцу морального и физического урода. Она не разглядела истины. Ей отказало нравственное чутье. Гертруда приняла копию за оригинал, подделку за подлинник, тень за предмет, отбрасывающий эту тень.

“Век вывихнут”, он “вышел из сустава” (в подлиннике: “The time is out of joint” – “Время вывихнуло сустав”), по словам Гамлета, потому что наизнанку вывернуты все нравственные понятия: пустышка, предатель и подлец, захватив трон датских королей, диктует волю датскому народу, а Богопомазанник мертв, и только его тень мечется между двух миров – земного и иного, – не находя себе места. Если мир ясных нравственных норм окончательно разрушен; если мать спит с убийцей отца, хотя дни траура еще не миновали; если младший брат убивает старшего; если друзья Гамлета, вызванные Клавдием из Виттенберга, – оплаченные шпионы и предатели, готовые убить друга и однокашника за кошелек с золотыми; если отец возлюбленной – шпион и наушник, интриган и хлопотун, наложивший запрет на счастье дочери, а точнее на ее право любить Гамлета, – все это ради корыстных выгод, извлеченных из положения первого министра при дворе короля‑узурпатора, которого, скорее всего, он сам же и посадил на трон путем подкупа феодалов, чей общий совет решил участь Клавдия, согласившись на коронацию и тем самым устранив законного наследника короля – Гамлета, его сына, – если все это – нравственная норма, и все так живут, то век, действительно, вывихнут, он выскочил из сустава. Значит, зло разлилось повсюду, как яд, отравивший землю (см. мотив яда в “Гамлете” – подробней об этом Аникст А.А. “Трагедия Шекспира “Гамлет””, М., 1984, с.50). Мир на самом деле превратился в тюрьму.

А что же человек, этот, по словам Гамлета, венец природы? Что, собственно, делает его “венцом”? Способность мыслить? Богоподобие? Одним словом, человек мыслится идеальным образом Божьим. Однако идеал далек от действительности.

Наоборот, человек в понимании Гамлета не что иное, как квинтэссенция из праха, “человек жующий”:

…Что значит человек,

Когда его заветные желанья –

Еда да сон? Животное – и все.

Наверно, тот, кто создал нас с понятьем

О будущем и прошлом, дивный дар

Вложил не с тем, чтоб разум гнил без пользы.

Животный человек, плотское существо, Адам, изгнанный из рая и поневоле облекшийся в “ризы кожаные”, – вот и весь человек. Это поистине не что иное, как “квинтэссенция праха”. После смерти от человека останется лишь прах и тлен. Идеалистические требования, которые предъявляет Гамлет миру и человеку, безмерно высоки и недостижимы.

Глубоко прав в своем циничном и грубоватом юморе гробовщик, который, подцепив лопатой черепа, вышвыривает их один за другим из могилы, где будет лежать Офелия, – еще один труп, еще одна квинтэссенция праха: самый надежный дом, как утверждает гробовщик, строят именно гробовщики, это дом вечности. В нем истлевают тела всех жителей земли. Из этого дома нет дверей. В него входят и в нем остаются навсегда.

Гробовщик, выкидывая черепа, на деле осуществляет принцип равноправия между людьми: перед смертью все равны и от нее никто не уйдет. Одинаково безразлично, кто ты: судейский, король или нищий. Все истлеют. Правда, и здесь, если быть точным, до конца не будет равноправия. Офелию хоронят не отпевая, но в присутствии священника, потому что она из богатых. А будь она бедна, ее посчитали бы самоубийцей и оставили бы вообще без церковного попечения. Преимущество перед другими мертвецами, кроме того, имеет кожевник, кожа которого, привыкшая к воде и выдубленная от работы, дольше сохраняется от тления.

Гамлет, указывая Горацио на черепа, отдается на волю свободной фантазии, импровизируя на тему о том, чей мозг когда‑то заполнял эти черепа с пустыми глазницами. Этот череп – законовед, крючкотвор и кляузник. Этот череп – скупщик земли, закопавшийся когда‑то, еще при жизни, в закладных, обязательствах, двойных поручительствах и взысканиях. А теперь “его земледельческая башка набита грязной землей”. А вот, наконец, и Йорик – королевский шут, который таскал на спине Гамлета‑ребенка, которого Гамлет так любил и столько раз целован его в губы, неистощимая веселость которого вызывала сардонический смех у десятков гостей короля. Это уже реальный – не воображаемый человек. Это личность, и личность талантливая, яркая, лучший из лучших. Лучший и худший – на фоне смерти – уже не имеет никакого значения. Александр Македонский, Юлий Цезарь – все подвержены общей участи: все превращаются в горстку праха, все смердят. И почему бы в таком случае этой горстке праха, бывшей когда‑то Юлием Цезарем, покорившим мир, не сделаться куском глины, чтобы стать затычкой, какой замажут пивную бочку?!

Странно, что Гамлет рассуждает так, будто души вовсе не существует. Тайна смерти, кажется, устраняет представление о бессмертном духе и нетленной душе. Что там за гробом? Покуда никто оттуда так и не возвратился, единственным очевидным свидетельством смерти остается одна плоть истлевающая. Душа, если она и была у Йорика, то только при жизни. Правда, отблеск этой души, память о его остроумии пока еще живет в душе Гамлета, но, как только Гамлет умрет, исчезнет с лица земли, истлеет в ее чреве и сгниет, от Йорика не останется ничего, а потом и от Гамлета, да и от Юлия Цезаря. Века сотрут память о шуте, принце, полководце. Все выветрится из недолговечной и неблагодарной человеческой памяти.

Уж коли мать забыла отца через четыре, месяца после его смерти, “башмаков еще не износив, в которых шла за гробом”, что уж говорить о прочем.

В монологе Гамлета опять можно отыскать мотив зеркала. Зеркало – это, в том числе и обобщение, отображающее природу женщины. Женщина‑мать, женщина‑возлюбленная, женщина, воплощающая в своем образе верность и целомудрие, – весь этот набор идеальных представлений оказался очередной иллюзией, беспощадно разрушенной жизнью. Гертруда для Гамлета – зеркало Офелии, а Офелия – зеркало Гертруды:

Стыдливость, где ты? Искуситель‑бес,

Когда так властны страсти над вдовою,

Как требовать от девушек стыда?

Какой пример вы страшный подаете

Невестам нашим!

Зло вторгается во все поры жизни, проникает, как смертельный яд, в тело мира. Любовь, чистота стали химерами. И химерами их делают во многом те самые люди, которым верил и которых любил Гамлет. Мать – предательница его идеалов. Любимая – шпионка, предающая их любовь. Обе они – тени, кривые изображения того настоящего, истинного, идеального, чистого и целомудренного, образ которого мерцает в душе Гамлета. Именно этот воображаемый идеальный образ заставляет его осуществить намерение “прочистить грязный желудок мира”, “вправить сустав веку” – одним словом, бросить вызов злу, зная, что борьба со злом почти наверняка обречена на поражение.

В монологе “Быть или не быть?” желанье умереть, заснуть, забыться – реакция Гамлета на непосильную ношу, принятую им на себя: он предъявляет нравственный счет миру. Только этот счет слишком высок, а мир – банкрот, он не в состоянии заплатить Гамлету по долгам. Зло в природе мира. Вот почему так легко было бы покончить счеты с жизнью и одним ударом кинжала в сердце устранить несправедливость: стереть из памяти образы ничтожных богачей, притесняющих слабых и несчастных, забыть навеки о притворстве и лжи, сбросить с себя тяжкий груз каждодневных забот,

Когда бы неизвестность после смерти,

Боязнь страны, откуда ни один

Не возвращался…

Встреча с Призраком мало что осветила в тайне запредельного мира. Что там? Сон или явь? Не есть ли вообще жизнь в мире ином – сновидение об этом мире, то есть очередной сон сна, тень тени:

Какие сны в том смертном сне приснятся,

Когда покров земного чувства снят?

Понятно, отчего подобные вопросы заставляют Гамлета медлить, затягивать месть. Он и сам уже кажется себе сновидением, химерой, грезой Призрака о мести. Гамлет начинает приводить себя в чувство энергией слов, в которые не до конца верит. Эти “слова, слова, слова” должны, наконец, вернуть его в мир форм, вещей и материи. Впрочем, память о бездне, куда заглянул Гамлет, уже неистребима. Он навсегда отравлен видением потустороннего: “Дальнейшее – молчанье” (последние слова Гамлета в трагедии). Он не жилец в этом мире. Тем более, вопреки призрачности происходящего и окружающего Гамлета, ему необходимо выполнить миссию мстителя, в которой он не видит смысла, если смерть – тоже иллюзия и сновидение, призрачная тень земного существования. Гамлет, заложник призрачной преисподней, должен утвердить с помощью убийственной мести реальность земного мира.

Гамлет забрасывает Гертруду “кинжальными” словами. Он беспощаден и жесток с нею. Он мучает и ранит ее словами‑упреками и словами‑насмешками. Но к чему столько слов? Да, гнев Гамлета справедлив и понятен. Впрочем, чрезвычайная энергия словесных уколов чаще всего выдает колебания человека, который энергичен только на словах. Гамлет, повторяем, не хочет действовать. И не случайно в сцене с Гертрудой он снова видит Призрака: тот как бы хочет подстегнуть Гамлета, влить в его жилы потерянную было уверенность в необходимости мести.

«Слова, слова, слова» как будто замедляют месть Гамлета убийце отца. Но ведь «слова, слова, слова» – это тоже тени поступков, эмоций, предметов, которые эти слова тщетно силятся ухватить.

Выходит, реальный мир состоит из одних отражений: то, что человек видит и с чем он сталкивается нос к носу, на самом деле не вещественные предметы, не люди, а зеркальные оттиски, более или менее точно повторяющие оригинал, который сотворили Бог и природа.

В таком случае, задумывается Гамлет, не может ли случиться прямо противоположное? Тени теней и зеркала зеркал не вернут ли первоначальную природу и неискаженный облик вещам и людям, которых они отражают. Другими словами, зеркало мира – театр – вот единственное, что способно воссоздать утраченный на земле и затемненный лживыми наслоениями подлинный облик мира. Приезд актеров внезапно воссоединяет миры. Мир потусторонний и ужасный в своей неизвестности, где нет теней и бродят требующие мести Призраки, предстает уже не столь пугающим: он как бы затушеван предвкушением праздника – приездом театральной труппы. А мир земной, лживый и зыбкий, в котором, точно неверные пятна лунного света, перемешиваются и наслаиваются друг на друга измены, коварство, предательство, – этот земной мир тоже перестает быть реальным, потому что он превращается в зеркало для сцены.

Но ведь и Гамлет всматривается в себя, глядя в театральное зеркало: свирепый Пирр, который “с ног до головы в крови… дыша огнем и злобой” с мечом, занесенным над головой, ищет царя Приама, чтобы убить его, не есть Гамлет. Пирр возжаждал крови, а Гамлет не возжаждал. Притом что оснований возжаждать крови у Гамлета не меньше, чем у Пирра. Там, на сцене, “ужасен вид поруганной царицы” (Гамлет повторяет задумчиво слова актера: “Поруганной царицы…”): верная Приаму Гекуба, босая, “гася слезами пламя, металась в отчаянии над поруганным трупом мужа, – здесь же, в жизни, Гертруда не Гекуба: она, по словам Гамлета, которыми после театрального представления он бросает в мать, словно кинжалами, валяется “в сале продавленной кровати”, утопает “в испарине порока”.

Клавдий и Гертруда поневоле должны глядеть в это нелицеприятное театральное зеркало, которое начинает подражать их поступкам в форме опять‑таки двойного, так сказать выпукло‑вогнутого зеркала: во‑первых, это безмолвная пантомима, разыгрываемая актерами как пролог к словесному театральному действу, во‑вторых, сама пьеса, куда Гамлет вписал кусок собственного текста, скорее всего касающегося матери и ее призрачной верности умершему отцу. Туда же, в это театральное чрево, подобное адской бездне, должна взглянуть и Офелия. Недаром ей, Гертруде и королю Клавдию Гамлет дает дополнительные комментарии провокационного характера. Офелия замечает, что Гамлет выполняет роль хора. Это точное и тонкое замечание: в греческой трагедии “Хор” играл роль моралиста и нравственного судьи (конечно, применительно к нравственным представлениям древних греков):

Гамлет – Офелии

Сейчас мы все узнаем от этого малого. Актеры не умеют хранить тайн и все выбалтывают.

Офелия

Он объяснит значение показанной вещи?

Гамлет

Да, и любой вещи, которую вы ему покажете. Не стыдитесь только показывать, а он без стыда будет объяснять, что это значит.

В словах Гамлета несомненно заложен оскорбительный намек на блуд и женское бесстыдство Офелии. Пускай даже этого нет фактически, но измена любви в целях наушничества по приказу отца для Гамлета хуже преданного на поругание целомудрия. Лучше уж похоть, нежели душевное растление. Офелия сразу понимает намеки Гамлета:

Вы злюка, злюка!

Гамлет – Гертруде

Сударыня, как вам нравится пьеса?

Королева

По‑моему, леди слишком много обещает.

Гамлет

О, но она сдержит слово!

Слова Гамлета звучат весьма иронически, если вспомнить, о чем минуту назад в пьесе упорно твердила “зеркальная” королева, шутовская королева с театральных подмостков, клявшаяся в верности мужу, через мгновение отравленному: “Убей меня за новым мужем гром! Кровь первого да будет на втором!” Любопытно, что “зеркальный” король, воплощающий на сцене Призрака или короля Дании № 1, разубеждает королеву, уверяя, что человек не властен в своих клятвах, что превратности судьбы подчас опровергают благие намерения, что неизвестно, кто чем по‑настоящему управляет: “судьба любовью или любовь судьбой?”

Клавдий

Как название пьесы?

Гамлет – Клавдию

“Мышеловка” (…) Это препакостнейшая проделка. Но нам‑то что с вами? Вашего величества и нас, с нашей чистой совестью, это не касается. Пусть кляча лягается, если у нее зашиблены задние ноги. Наши кости в порядке.

Итак, театральное зеркало ставит мир в положение первозданной природы. Театр – это совесть мира и одновременно суд над ним. Вот в чем смысл наставлений Гамлета перед актерами, должными разыграть истинную пьесу жизни – “Мышеловку”, куда непременно попадет Клавдий с его нечистой совестью. Шекспир создает чеканную формулу о назначении театра, высказанную устами Гамлета:

“Каждое нарушение меры отступает от назначения театра, цель которого во все времена была и будет: держать, так сказать, зеркало перед природой, показывать доблести ее истинное лицо и ее истинное – низости, и каждому веку истории – его неприкрашенный облик”.

Театр, как ни парадоксально, не только пророчествует о мире, но прямо‑таки осуществляет пророчества на деле. Все, что предсказано в театре, сбывается наяву.

Полоний, будучи студентом, играл Юлия Цезаря, которого закалывали заговорщики во главе с Брутом. В какой пьесе играл? В написанной Шекспиром за два года до “Гамлета” (в 1599 году) трагедии “Юлий Цезарь”? В “Гамлете”, как Брут – Юлия Цезаря, Гамлет закапывает

Полония, только уже не как Юлия Цезаря, а как “брутального теленка”, повторяя свой собственный каламбур.

Театральный король, произносящий, скорее всего, текст, сочиненный Гамлетом, предрекает королеве измену и второе замужество: это пророчество исполняется. Конечно, ирония такого “судьбоносного” предсказания заключена в обратном ходе времени, срежиссированном Гамлетом в театральной пьесе. Однако Гамлет повторяет сценарий, написанный Богом и разыгранный Фортуной.

Наконец, и Гамлет получает главную роль, от которой он так бы хотел отказаться: роль гневного и окровавленного Пирра, занесшего над Клавдием меч Провидения. Подобно тому как в монологе актера Пирр жестоко убивает троянского царя Приама, Гамлет кончает с Клавдием, осуществляя задуманную месть.

Больше того, Гертруда, наперекор всем упрекам и обвинениям Гамлета, становится Гекубой в финале: она выпивает чашу с ядом, и, как и сказано в разыгранной “Мышеловке”, в конечном итоге оказывается верной первому мужу, согласно пророчеству (“Убей меня за новым мужем гром! Кровь первого да будет на втором!”). Гертруда корчится от боли, как Гекуба в пьесе‑предсказании у тела Приама. “Слова, слова, слова”, сказанные на театре, отправляют людей в иной мир, где действует молчанье и “Дальше – тишина”.

И наконец, последнее. В действие трагедии вступает еще один правдивый персонаж – Смерть. Она, наряду с персонажем, именуемым Театр, и рука об руку с ним, вправляет сустав мира на свое место. Кажется, что в финале трагедии Смерть косит своей косой всех подряд, без разбора, правых и виноватых. Но, в действительности, это не так.

Умерщвлены Клавдий, Розенкранц и Гильденстерн. Их настигает возмездие. Погибает Лаэрт от отравленной им же самим шпаги: он нарушил законы чести и рыцарского поединка – значит, по заслугам наказан своим же собственным злым деянием, в чем признается Гамлету перед смертью. Смерть заставляет его изнутри осознать гибельность своего бесчестного поступка.

Сходит с ума и тонет Офелия. Она умирает целомудренной девушкой, почти монашкой (именно в монастырь посылает Офелию Гамлет). Смерть с виду слишком жестоко расправляется с девушкой. Впрочем, ни зритель, ни читатель не воспринимают смерть Офелии в качестве возмездия за предательство любви. Ее безумие по‑детски беззащитно и наивно поэтично. Она не борется с жизнью, как Гамлет, не бросает ей вызов: она погибает, точно цветок, тонущий в волнах бурного потока. Смерть выступает здесь как умиротворяющая хаос и милосердная природа, как очищающая стихия, которая смывает с Офелии ее земные грехи и несовершенства. Природа будто бы заранее знает, что должно увянуть и умереть в ее недрах, а что – вырасти и плодоносить.

Умирает Гамлет. Он – карающий меч ада, все‑таки осуществивший возмездие на земле. Он – орудие, он же и мститель. Он восстановитель справедливости, он же и гибнет, как врач, очертя голову бросившийся на защиту отравленного ядом больного, высасывая из раны мира подмешанную дьяволом белену зла. Его смерть – жертва собой во имя добра и победа над злом. Не будь его смерти, не было бы победы добра. Смерть Гамлета играет роль античного катарсиса. Без смерти как факта трагедии не могло бы быть очистительной эмоции зрителя и читателя. Без Смерти как персонажа не могло бы произойти вправления сустава земного мира на место в теле сотворенной Богом природы, равным образом и гармонично соединяющей материальное и духовное, земное и небесное. Гамлет из “квинтэссенции праха” снова поднимает человека на подобающее ему место образа и подобия Божьего. Он, подобно Христу, гибнет во имя жизни и воскрешения человека из тленной плоти. Гамлет своей смертью попирает закон праха: внутреннее благородство и достоинство, присущие Гамлету, особенно зримыми делает его смерть. В ее свете он предстает, как ни парадоксально, “венцом вселенной”, каким, собственно и должен быть человек.

Остается в живых Горацио, которому Гамлет запрещает допивать чашу с ядом: он не вовлечен в трагическую историю борьбы добра и зла в Датском королевстве. Он должен исполнить другую роль – рассказчика (читай: роль актера, следовательно, истинную роль), или, иначе, осведомителя мира, то есть роль неискаженного зеркала.

Остается в живых Фортинбрас, который, в отличие от Гамлета, не опален огнем ада и не раздвоен на бессмертное существо и “квинтэссенцию праха”. Он един и гармоничен, он благороден и прост, он сын и воин, пускай даже его воинственность (поход на Польшу через земли Датского государства), на взгляд Гамлета, выглядит с точки зрения вечности узколобой недалекостью:

Двух тысяч душ, десятков тысяч денег

Не жалко за какой‑то сена клок!

Именно Фортинбрасу Горацио отдает голос Гамлета. Он, по праву истинного (не шутовского) короля, должен окончательно восстановить расшатавшийся сустав века, освободить Данию от зла, сломав решетки и сорвав запоры с тюремных дверей Дании‑тюрьмы.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: