X Проблематика новой России

Новая государственность России-Евразии, основы которой мы приемлем как исходный пункт дальнейшего развития, вы­ражает новое личное самосознание нашей культуры и нашего народа. Но это самосознание есть вместе с тем и осознание Рос­сией-Евразией своей исторической, общечеловеческой миссии. Серединное положение Евразии между Азией и Европой по­лучает новый и конкретный смысл. И не случайно и не ошибочно, что, выходя из революции, Россия отворачивается от Ев­ропы и поворачивается лицом к Азии. До войны и революции русские интеллигенты старались растворить Россию в Европе и сделать Россию аванпостом европейской борьбы с "желтой опас­ностью". А ныне оказывается, что "цветная опасность" направ­лена не на Россию и угрожает Европе совсем на иных путях. Она уже колеблет колониальные империи европейских держав, ос­тавляя Россию-Евразию как неподвижный центр, вокруг кото­рого закипает борьба и на который как будто склонны опереться своим тылом неевропейские культуры. И когда большевики пы­таются двинуть коммунизм на Европу через азиатские страны, они пользуются некоторым реальным фактом — тем, что отно­шения Азии к Европе отличаются от отношений Азии к Евра­зии. Наши взаимоотношения с Азией могут измениться и стать для нас даже угрожающими только в том случае, если мы забу­дем свое родство с ней и, пренебрегая им, снова начнем усилен­но европеизоваться. Но не в том ли международный смысл рево­люции, что она покончила и с европеизмом империи?

Отсюда не следует, что мы должны враждебно замыкаться в себе от Европы и что у нас нет с ней точек жизненного соприкос­новения. По отношению к Европе Россия есть Православие, т. е. истинное христианство, по отношению к ереси, т. е. упорному отречению от Христовой веры, которую некогда Европа испове­довала как свою. Это не проповедь священной войны Европе и не отрицание самобытности и ценности ее культуры: но это — при­знание европейской культуры за еретическую, за променявшую небо на землю и потому искаженную и неудержимо стремящую­ся к своей гибели. Это вместе с тем призыв к покаянию, т. е. к возвращению европейской культуры к ее подлинным христиан­ским истокам, что единственно может ее спасти и открыть ей но­вые пути развития. Выражаясь более позитивистически, Россия призывает Европу к осознанию того, что культура должна соз­нательно обосновывать себя на ценностях религиозных, если только она не обрекает себя на разложение и смерть. Мы подчер­киваем понятие призыва, ибо Европа может выйти из тупика своей истории только собственным своим свободным саморазви­тием. Если большевики под влиянием традиций старого русско­го империализма мечтают о русификации Европы, переимено­вывая, впрочем, русификацию в коммунизацию, — они ошиба­ются и выходят за пределы жизненных русских задач, как в свое время за эти пределы выходили Александр I и Николай I.

Русское воздействие на Европу должно ограничиваться только призывом, примером (разумеется, не примером коммунистичес­кого "строительства") и содействием.

К призыву, примеру и содействию сводится роль России и в Азии. Но здесь проблема упрощается: благодаря тому, что в Азии перед нами не еретическое упрямство, а языческая по­мощь. Обращаясь к язычеству, христианство призывает не столько к покаянию и самоотречению, сколько к саморазвитию, ибо неискажаемое саморазвитие язычества и есть развитие его в христианство, а развиваться язычество, в противность ереси, не отказывается. Надо не уставать подчеркивать родство азийских культур с евразийской и их давнее интимное взаимообщение, до сих пор достаточного внимания к себе не привлекавшее. Знаме­нательно, что в Азии сейчас всплывают проблемы, аналогичные евразийским. И в Азии не верят в единоспасаемость европей­ской культуры, европеизуясь лишь для борьбы с Европой за свою независимость, и еще менее обольщены внешним блеском техники, чем простой русский человек. И в Азии обострилась проблема национального бытия, превозмогая даже религиозное взаимопротивостояние мусульманства, буддизма, брахманиз­ма. И в Азии живо сознание примата религии. Наше отношение к Азии интимнее и теплее, ибо мы друг другу родственнее. Практически же не следует забывать, что в случае возможной борьбы Азии с Европой нам благоразумнее предпочесть наше ев­разийское самодовление превращению равнин Евразии в поля сражений.

Вникнем в последние "подсознательные" мотивы междуна­родной политики большевиков. Они ведут борьбу с "капитализ­мом". Но "капитализм", поскольку он мыслится конкретно, и есть синоним современной Европы. Борьба с ним есть борьба с "европеизмом" в Европе и в Евразии, в частности саморазруше­ние социализма посредством коммунистического опыта. И как ни беспомощно наивны все попытки большевиков поднять и развить "трудящихся", сплотить "трудовые элементы" и т. д., по существу эти попытки нечто совсем иное, чем европейская культура. Европейская культура превратила массы рабочих в системы атомов, от личности которых она отвлекается и о личности которых не думает. Она, как некогда египетские фа­раоны, сумела заставить толпы-"рабов капитала" трудиться над созданием этим-то "рабам", во всяком случае, недоступных "благ" и воспользовалась их насущными потребностями, как средствами господства. Она стремится к безличному производ­ству и бесцельному накоплению, ибо производимое и накопляе­мое в малой степени нужно ничтожному меньшинству, да и то в значительной мере потому, что производство рождает новые и чаще всего вредные потребности. Кому нужны все эти продукты производства? это производство ради производства и накопле­ние ради накопления? Дело тут не только в анархии производст­ва, не только в том, что попутно с производством необходимого производится несравнимо больше лишнего, а в самом принципе капитализма и европеизма, выражаясь совершенно точно, — в европейской форме капитализма. Стремления и бессознатель­ный замысел большевиков-коммунистов, несмотря на их евро­пеизм, на отожествление ими своего коммунизма европейской политической идеей, несмотря на увлечение их абстрактными планами, тейлоризмом и канцелярщиной, все же иные. Созна­тельно думают они, конечно, о массе и индивидуумом пренебре­гают; но они не только отвлеченные теоретики, а еще и правя­щий слой, обусловленный конкретными воздействиями жизни. Вопреки себе они шире себя, и подсознательные мотивы у них иные, так что на деле выходит, будто они думают об индивидуу­ме. В сложном скрещении ряда процессов из русских рабочих выходят люди. Большевики выступают против "капитализма", т. е. против европейского капитализма, а потому и против евро­пейского социализма. Их внимание направлено на угнетенных, которых они хотели бы сделать свободными людьми с развитым личным самосознанием и фактически делают рабами, личное самосознание все-таки пробуждая. Сами не зная того, большевики бьются над конкретизацией религиозно-этических основ русской государственности, но у них ничего не выходит, потому что это проблема и общеисторическая миссия самой России. Здесь проблема России становится и проблемой Европы; и миро­вая значимость русской революции должна быть сопоставляема с мировым значением европейской цивилизации.

В одном большевикам удалось убедить своих противников — в том, что русская революция есть революция социальная, хотя бы и неудавшаяся или плохая. А между тем как раз в этом во­просе с большевиками так скоро и легко соглашаться не следо­вало. Всякая значительная и глубоко проникающая революция социальна", но нет различия между "социальными" и "несоциальными" революциями, ибо по существу и смыслу своему рево­люция есть процесс политический. Ведь она сводится к распаду и восстановлению государственного или политического единст­ва, и ее цель — создание нового правящего слоя. В революции культура переходит от одной формы ее личного бытия к другой; в революции умирает одна индивидуация симфонической личности и рождается другая. И так как личность объемлет и содержит в себе все сферы своего жизненного проявления, не может подлинная революция ограничиться лишь одной сферой, "политикой" в узком смысле этого слова.

Само деление социально-политического бытия на сферы: церковную, собственно политическую, экономическую — деле­ние относительное, условное, имеющее свои границы. Оно не за­трагивает последнюю глубину бытия и уже предполагает суще­ственное единство всех сфер, без которого необъяснимо их взаи­модействие и нет симфонической личности, ибо личность и есть единство множества. И если мы хотим понять историю и жизнь, мы не можем подменять понятие живого многоединства или соборного единства понятием мертвой системы, не можем толко­вать государство и общество атомистически. Это не значит, что в многоединстве надо пренебрегать множеством и что классифи­кация сфер не имеет никакого реального основания. На основе своего единства сферы реально отличаются друг от друга, и их различие очень удобно и важно методологически, хотя не все­гда, не везде и не при всяких условиях. Взаиморазличие их об­ладает относительной четкостью и устойчивостью (да и то, види­мо, тяготясь этим, говорят "социально-экономический", "соци­ально-политический", "экономический быт" и т. п.) в период нормальной жизни и нормального развития, когда единство симфонической личности так же незаметно, как незаметно для здорового человека его здоровье. Не осознавая целого, все про­низывающего единства, люди как бы погружают это единство в стихию бессознательного и живут и действуют каждый в своей узкой сфере. Один занимается своим хозяйством и не сознает ор­ганической связи своего хозяйствования с целым социально-по­литической, иногда даже с целым экономической жизни; дру­гой ничего не видит, кроме классовой борьбы или "происков все­мирного капитала"; третий всецело погружен в политику, т. е. в то, что явственно связано с единством целого, во что он сан, мо­жет быть, отожествляет с парламентскими словоговорениями или ораторством на митингах. Эта неизбежная и вполне естественная дифференциация может заходить так далеко, что утрачивается почти всякое сознание целого. И вот реальное единство начинает казаться отвлеченной системой, каким-то пустым пространством, в котором движутся в сталкиваются "полити­ка", "социальный строй", "экономический строй" и т. д., пока и они не окажутся тоже только "системами" или "отношениями", политическими, социальными, экономическими. Так рано или поздно приходим к полному атомизму: почему индивидуума не признать системой восприятий, чувствований и волевых актов? На пути от ясного сознания единства симфонической личнос­ти к атомистически-систематическому представлению о нем есть момент, когда разграничение еще не разложенных сознани­ем сфер особенно четко. Тогда-то вместо признания политичес­кой сферы, органически связанной с другими и среди них гла­венствующей, ибо выражающей и их единство, начинают рас­сматривать ее как одну из равноценных, взаимно разделенных и лишь внешне соположенных сфер. Но почему же в этом случае она необходима? И нельзя ли ее заменить другой, например со­циальной? Не есть ли она просто система социальных классов? Такие извращенные представления о симфонической личности свойственны периодам ее болезни, упадка и умирания. И харак­терные для Европы и для европеизованной России историко-ма­териалистические теории и проповедь классовой борьбы явля­ются весьма грозными симптомами.

В периоды мирного развития, устойчивой и создавшей традиции жизни известная дифференциация сфер естественна. Не так в эпоху революции. Переживая революцию, государственное целое приходит в расплавленное состояние. Пережигается старый костяк, я, пока не создается новый и расплавленная масса не остынет, нет и не может быть никаких перегородок. Все —и социальное, и экономическое, и политическое — одинаково оказывается отнесенным к единству, т. е. политическим. Рождающаяся новая государственность не признает никаких ограничений, и сознание единства до крайности обострено опасностью его исчезновения. В революции предстает перед нами бурно рождающаяся, еще не оформленная, вечно меняющая свои очертания симфоническая личность, которая выражает свое

единство как всепоглощающую государственность. Но тут-то и сказывается в иные эпохи часто не совсем заметный примат политики. Все социальные, экономические, бытовые процессы обнаруживают себя как функции политического процесса, который сводится к нарождению, образованию и укреплению нового правящего слоя.

С этой точки зрения нужно рассматривать сопровождающие революцию социально-экономические сдвиги, перераспределение собственности и прав. Когда историки рево­люции отмечают — в порядке причинного объяснения — привя­занность к новому политическому строю всех разбогатевших на революции, они такой "социально-экономической" формули­ровкой действительного факта затемняют его существо. Так как социальное и экономическое положение индивидуума является функцией и выражением его политической роли, можно ска­зать, что революция, определяя его политическую роль, тех са­мым создает его социально-политическое положение. Она его "инвестирует". И это не попытка укрепить "завоевания револю­ции", т, е. новый политический строй, чем-то внешним, задаб­риванием или подкупом, а — сама революция. Конечно, придет время, когда взволнованное народное море успокоится, когда лава остынет. Тогда вновь ясно разграничатся сферы, наполнен­ные уже иным содержанием. Смысл совершившегося может ос­таться непонятым или понятым скверно. Существенное единст­во сфер и первенство политической могут опять быть позабыты. Поучительным примером служит французская революция.

Французская революция создала новый правящий слой и ин­вестировала его политической властью через новое социально-экономическое положение его членов. Она перераспределила политические права и роли в связи с перераспределением соци­альных прав и собственности. Но французская революция, дитя рационалистического века, исходила из индивидуалистского или, вернее, атомистического представления о государстве. Единственной реальностью она признавала индивидуума, пони­маемого как обособленный и ничем особенным от других не от­личающийся атом, т. е. на деле-то совсем не индивидуума, кото­рый понятен лишь из целого. Общество казалось ей только сово­купностью или системой "индивидуумов". Формально она мыс­лила в категориях римского права, т. е, права, которое отража­ло уже разлагавшуюся римскую государственность. И револю­ционерам индивидуум преподносился как обладающий не­отчуждаемыми правами, и прежде всего правом собственности. Этим была закрыта возможность осознать смысл ре­волюции и понять государство иначе, как атомистически. В ре­зультате органического революционного процесса Франция пе­решла от болезненного, но все же органического дореволюцион­ного своего бытия к бытию неорганическому — к медленному внутреннему разложению и материализму.

Несмотря на все старания императорских университетов, римское право у нас в России не привилось. Его принципы были слишком чужды духу русского правосознания. Это сказалось и в сфере основной проблемы — проблемы собственности. Как иностранные, так и русские (см. богатые данные у Пахмана) юристы часто и настойчиво указывают на отсутствие у русского народа западной идеи собственности. Мы не склонны преумень­шать наивность увлечения "миром", наивность большинства славянофилов, народников и обусловленных европейской теоре­тической мыслью социалистов-революционеров. Русская идея "собственности" не укладывается в рамки "национализации" или "муниципализации" земли. Но мы столь же не склонны считать эту идею симптомом хозяйственной и правовой отстало­сти русского народа и, просто-напросто отожествляя ее с "фео­дальной" европейской идеей "условного владения", видеть же­лательный выход в скорейшей европеизации (романизации) русского правосознания. Ввиду первостепенной важности факта и ввиду затемненности его чужеродными схемами необходимо с величайшей осмотрительностью относиться к разгоревшейся вокруг него полемике. Пламенность аргументация в пользу то­го, что русский "мир" — архаизм и интеллигентская выдумка и что русский крестьянин по природе своей — своекорыстный соб­ственник, свидетельствует об идеологической, а не фактической ее мотивированности. Разумеется, русский крестьянин крепко Держится за кормящую его землю, приобретает и накопляет; ра­зумеется, он по-человечески предпочитает свой эгоистический интерес соблюдению норм, обеспечивающих социальную спра­ведливость и интерес государственный. Большевистская рево­люция даже способствовала развитию собственнического ин­стинкта. Но, когда дело касается другого, крестьянин будет не за страх, а за совесть аргументировать именно этими нормами. Не из зависти и эгоистического интереса он возмущается бесхо­зяйственным мужиком, и не только сознание несправедливой обиженности делало его врагом барина — помещика; и, несмот­ря на весь свой хозяйственный эгоизм, он примирится со спра­ведливым ограничением его прав.

В русском правосознании, как оно всегда выражалось лучшими и непредвзятыми его представителями и как оно живет в крестьянстве, да и не только в нем, собственность связана с обязанностями по отношению к целому и обладает значением функциональным.

Естественно, напрашивается аналогия с Римом и средневековой феодальной Европой; но, аналогизируя, необходимо энергично выдвигать различия. Если пользоваться терминологией римского права, можно напомнить о римских понятиях "dominium" (собственность-господство) и "possessio" (владение). Так, римские земельные магнаты, неограниченно эксплуатировавшие занятые ими участки государственной зем­ли (aqer publicus), были только "владельцами" (рossessores), "собственность" же (dominium) сохранялась за государством. Поэтому государство было вправе земли у них отнять; однако про­изведенная Гракхами попытка кончилась неудачей, ибо "владе­ние" магнатов, как факт, слишком крепко охранялось правосозна­нием, а с другой стороны, индивидуализация права и ряд других условий сделали в данном случае различие между " dominium " и " possessio " чисто теоретическим архаизмом. К тому же изначала понятие

" possession " не было связано с идеей обязанностей вла­дельца (ср. особенно "possession pecaria"), и сама категория "dominium-possessio" была быстро перенесена в сферу частноправо­вых отношений и утратила государственный смысл окончательно. В средневековой Европе условность владения и связанные с ним обязанности получили определенное выражение, но одновременно всецело сосредоточились в сфере частноправовых отношений; все строилось на отношении индивидуума к индивидууму, и государ­ство существовало и собирало свои земли и права так, как если бы оно было одним из индивидуумов. Во всех подобных сопоставлени­ях русской действительности с древнеримской и европейской необ­ходимо помнить, что в Риме и в Европе понятие собственности строилось из индивидуума, а всякое право симфонической личнос­ти, государства, коллектива оказывалось производным от индиви­дуального. Это развитие было закреплено признанием собственно­сти как священного и неприкосновенного права индивидуальной личности. Если оно ограничивается сверху, такое ограничение вос­принимается и понимается как печальная государственная необхо­димость и несомненное правонарушение. Даже социалисты гово­рят не об осуществлении государством своего высшего и действи­тельно неотчуждаемого права, а об "экспроприации", т. е. о право­нарушении. Это происходит оттого, что европейскому социализму чужды понятия симфонической личности и целого как многоединства, а не простой и случайной суммы равных частей. Социализм только отрицает то индивидуалистически понимаемое право собст­венности, которое утверждается нормальным европейским правознанием в применении к индивидууму.

В России собственность всегда рассматривалась с точки зре­ния государства, понимаемого к тому же религиозно-этически. Сюда относятся и поместная система, и борьба Грозного с бояра­ми-княжатами, перенесшими свои политические традиции в частноправовую сферу, и прикрепление крестьян государством (законодательство об урочных летах), и освобождение их с зем­лей, и государственно-фискальное значение общины-мира. По­нятие собственности строится не индивидуалистически, не из индивидуума, которому потом аналогизируется государство, но — политически, т. е. из симфонического целого, которое, как единство, и утверждает всякое индивидуальное право. Высшее право государства можно, конечно, назвать "собственностью", но тогда и конституируемое им индивидуальное право, во избе­жание недоразумений, лучше всего обозначить не термином "владение", а как-нибудь иначе. Мы говорим о "функциональ­ной собственности" или о "собственности, обусловленной госу­дарством", т. е. проистекающей от него и связанной с обязанно­стями по отношению к нему. Признание и одобрение этого фак­та отнюдь не есть социализм, который исходит совсем из иных принципиальных и исторических предпосылок и, не зная и не желая знать предпосылок русских, является специфически ев­ропейским медикаментом против европейского капитализма. Социализм — в той же плоскости, что и капитализм; ползая по земле, он головы кверху поднимать не хочет. Поэтому он не ви­дит, в каком смысле здесь скрещиваются пути Евразии и Евро­пы и как в раскрытии идеалов и природы России раскрывается ее общеисторическая миссия. Большую ответственность прини­мают на себя новые "петиметры", которые, твердя о "культур­ной отсталости" России, толкают ее на путь дальнейшей евро­пеизации и хотят ее принудить к усвоению "задов" европейской культуры, т. е. поставить ее в положение революционной Фран­ции в конце XVIII века и спихнуть в ту же пропасть. Они-то и есть — к сожалению, возможные — отцы тех, кто, поуспокоив­шись и объяснив неудачу русских коммунистов их и России не­достаточной "культурностью", снова примутся за проповедь со­циализма.

Мы видим, что революция обостряет и усиливает сознание единства и потому сознание примата государственной сферы или сознание функционального значения социально-эконо­мической сферы по отношению к политической. Этим надо уметь воспользоваться. Государство должно ясно и четко формулировать принцип функционального значения собственности и, подчеркивая свое право, подчеркнуть обязанности, связан­ные с использованием собственности и участвующие в создании субъективного права. Оно должно удержать за собой захвачен­ное большевиками "dominium directum" и всемерно охранить землевладение как "dominium utile". Отсюда прежде всего выте­кает окончательное и безоговорочное признание совершившего­ся факта — перераспределения собственности. Но еще необходи­мее, провозгласив основной принцип, энергично и последова­тельно бороться с попытками исказить русское правосознание е помощью европейских правовых понятий, т. е. как с тенденци­ей установить священное и неприкосновенное право частной собственности, так и с тенденциями социализма, подменяющего государственно-правовые отношения частноправовыми. К тому же провозглашение новых землевладельцев собственниками в смысле субъектов священного и неприкосновенного права было бы смертельным ударом по самому правосознанию. Ведь тогда бы принцип частной собственности утверждался путем ци­ничного ее отрицания, так как молчаливо санкционировались бы экспроприация прежних собственников и право на грабеж. Это было бы не торжеством права, а торжеством силы и ци­ничным отрицанием права, а также отрицанием исторической правды русской революции. Однако провозглашение общего принципа, как основной линии поведения, не должно быть од­носторонним, но должно гарантировать от всякого рода социа­листических и иных экспериментов. Необходимо принципиаль­ное же признание государством своей обязанности охранять право индивидуального владения, конечно, при условии выпол­нения связанных с ним обязанностей, права индивидуума на го­сударственно полезный и предполагающий владение труд. Это необходимо и по мотивам этически-правовым, и по мотивам эко­номической целесообразности. Ведь экономическое развитие в данное время, при данных условиях и для современных людей связано с индивидуальной экономической инициативой и с обеспеченным от посягательств индивидуальным хозяйством. Нельзя доверять идиллическим добродетелям доброго хозяина, появлению которого необходимо всемерно содействовать, и надо сделать так, чтобы каждый хозяин чувствовал над собой волю государства; но нельзя и ограничивать возможности стать доб­рым хозяином, затрудняя хозяйствование постоянной угрозой законному праву индивидуума и мелочным надзором. Условность индивидуальной собственности не должна превращаться в неопределенную угрозу: условия должны быть точно оговорены в законе и являться минимально стеснительными. Но принцип функциональности должен быть высказан совершенно ясно. Ибо и с чисто практической точки зрения необходимо найти средний путь между социалистически-аракчеевскими опытами и неизбежностью периодических кровавых поправок путем ре­волюций. В связи со всем этим мы считаем необходимым и дос­таточным только общую принципиальную установку, как ос­новной регулятивный принцип поведения, а практически — в величайшей степени осторожные и частные меры. Надо исхо­дить из создавшегося положения и, не отступая от принципа, для которого оно благоприятно, остерегаться эффектных, но вы­зывающих вредные и опасные потрясения актов. Конкретиза­ция основного, хотя бы и несомненно верного, принципа нужда­ется в работе нескольких поколений и предполагает свободное развитие этически-правового сознания.

Устанавливаемый нами как существенный для русского соз­нания и как обостренный революцией основной принцип "производности" социально-экономической сферы и функциональ­ного значения собственности, естественно, распространяется и на область промышленности и торговли. В хозяйственной жиз­ни России этой области принадлежит до сих пор второстепенное место: проблемы капиталистического хозяйства были у нас не­померно раздуты теоретиками. С другой стороны, именно здесь в наиболее чистом виде утвердились формы европейского капи­тализма, задушившие слабые начатки специфически русских форм. Вместе же с капитализмом перенесен был и социализм, являющийся, собственно говоря, симптомом его разложения. Мы знаем, что социализм проблемы не решает, ибо экономичес­кая необходимость властно требует свободы для частного капи­тала и частной предприимчивости, допуская лишь очень осто­рожное воздействие со стороны государства, очень умелый госу­дарственный контроль и ставя некоторые границы даже борьбе государства с анархией производства. С другой стороны, прихо­дится не преувеличивать и значение мер, вырабатываемых евро­пейским развитием. Ни кооперация, ни участие рабочих в при­былях предприятия и управлении им, ни государственная орга­низация производства и государственная монополия торговли социального вопроса в целом не разрешают; кооперация и учас­тие рабочих — паллиативы, государственная организация и государственная монополия торговли во многих отраслях и случаях приносят прямой вред. Несколько большим, но все же ограниченным значением обладают "смешанные предприятия", т. е. такие, в которых государство является дольщиком; но они до сих пор строятся на частноправовом принципе. При этих ус­ловиях приходится надеяться главным образом на появление новых форм, которые частью кое-где на Западе уже и преднамечаются (за последнее время особенно в Италии), но которые у нас должны быть органически связаны с решением проблемы в области сельскохозяйственной. Необходимо рассеять странное, но упорно держащееся недоразумение, которое путем отрица­ния политического существа вопроса сводит все на борьбу эко­номических интересов и отожествляет целое с частью, т. е. всю проблему — с рабочим вопросом. Функциональное значение должны получить и рабочий и капиталист, а государство, охра­няя необходимую для экономической жизни сферу свободной инициативы и конкуренции, регулировать и контролировать ее не с точки зрения интересов рабочего и капиталиста, а с точки зрения интересов целого. Понятно, что оно — особенно в пере­ходный период — вынуждено руководствоваться не только чис­то хозяйственными соображениями, но и соображениями обще­политическими, и прежде всего защитой политической незави­симости России, а потому и хозяйственного ее самодовления. Что же делать, если при данных условиях мы в состоянии сохра­нить свою самостоятельность только путем периодических, пе­ремежающихся сокращений потребления и должны заняться "экономикой" переходного периода наоборот?

Так, мы приходим к некоторому осознанию социально-эко­номической проблемы России и русской революции: детальная разработка вопроса может быть выполнена лишь в ряде индиви­дуальных трудов и лишь специалистами. Социально-эконо­мическая проблема предстает перед нами в самой тесной, орга­нической связи с проблемой политической; первая, иначе гово­ря, обусловлена государственным единством России и — еще точнее — самой государственно единой Россией. Естественно, что в социально-экономических исканиях обнаруживает себя идея России, так же как она, с другой стороны, обнаруживает себя в исканиях религиозных и религиозно-философских. Тут не может быть и речи о каких-нибудь случайных совпадениях. Не случайно, конечно, что русская социально-политическая проблема этична и религиозна; и извращения этики и религии в русском коммунизме только лишний раз это подтверждают. Можно формулировать эту идею, хотя и очень приблизительно, как идею социально-политической справедливости, "правды" и даже как идею справедливой социально-политической жизни ради других, для индивидуума — ради народа и других индиви­дуумов, для народа — ради человечества и других народов. Только надо это правильно понимать, устраняя как свойствен­ные многим русским гордыню, бахвальство и самохвальство, так и неумеренное смирение, вовсе не добродетельное, ибо такой смиренник поносит не себя, а свой народ. Первая и основная за­дача народа и индивидуума заключается в их саморазвитии. Од­нако это не эгоистическое саморазвитие для себя, но — самораз­витие для саморазвития же других. Таким образом, устраняют­ся склонности поучать и спасать других истиной, которой еще и сам не знаешь, или просто и потому неосмысленно жертвовать собой за других во имя романтической красоты жертвы. Само­раскрытие и есть истинная жертва. Потому идеал русской куль­туры не противоречит ее общечеловеческой миссии, но с ней совпадает. Подобно тому как исходя из целого, из симфоничес­кой личности, мы приобретаем единственную возможность по­нять, раскрыть и оправдать личность индивидуальную, — по­знавая общечеловеческую миссию России, мы познаем и оправ­дываем индивидуальность России.

Исторические условия слагаются для нас благоприятно. Не­обозримые пространства России-Евразии, совпадение сферы ее культуры с ее естественными границами, т. е. "материковый объем" ее культуры, международное положение в ближайшее обозримое будущее не ставят ее перед необходимостью энер­гичной самозащиты или завоевательной политики, отвлекаю­щей от разрешения внутренних задач. Надо только ясно пони­мать ситуацию и не руководствоваться чувствами и случайны­ми, хотя бы исторически и объяснимыми симпатиями. Русская революция уже пережила свой воинственный период, благопо­лучно преодолев соблазны военной пропаганды и империали­стического расширения, в свое время "сорвавшего" революции английскую и французскую. По всем данным, России не грозит бонапартизм, хотя "коллективный внутренний Бонапарт" (правительствующая партия) ей и нужен. Все толкает ее на внутреннее саморазвитие, т. е. на единственно соответствую­щий ее назначению путь. Природа же и общечеловеческая значимость ее идеала позволяют надеяться на то, что, не обольщаемая приманками внешнего расширения, она сохранит па­фос работы над собой.

Конечно, русскому сознанию угрожает еще опасность не­обоснованного самомнения. Оно легко может еще раз смешать идеал с очень плохой действительностью. И допетровская Русь, и большевики поторопились признать себя третьим Римом, т. е. счесть идеал эмпирически легко осуществимым и даже "почти" осуществимым, ошибочно признавая за действительность свои неосуществленные желания. Виной — абсолютность русских за­даний и недооценка пути к ним, в частности непонимание того, что путь содержится в идеале и что без пути и движения идеала нет. <...> Идеал нужен и истинен; эмпирическое бытие облада­ет смыслом и ценой только в меру стремления к абсолютному идеалу и в меру его осуществления. Но думать, будто идеал осу­ществим эмпирически, да еще за время краткой индивидуаль­ной жизни, — значит впадать во вредный для других и для себя утопизм, частным случаем которого является вера в возмож­ность идеального государственного или социального строя. Вера в осушествляемость идеала на земле, но в полную его осуществленность только за пределами эмпирического бытия, в какой-то сфере, которая шире и выше эмпирической и тем не менее цели­ком ее в себе содержит, а не низводит на степень простого сред­ства для приобретения вечного блаженства, и есть православная вера в Царство Божие. Царство Божие растет и ширится на зем­ле, несмотря на несовершенство и грехи людей, но полнота его не вместима на земле, а вмещает землю и требует от нас выхода за грани эмпирии, дабы не погибла сама земля.

1926 г.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: