Красный идол на белом камне. (Петроград, 1921, апрель)

Нина сидела на кушетке, подобрав под себя зябнущие ноги. Пальцы ее, тонкие, смуглые, тихо трогали струны.

– Иди, – сказала вдруг она. – Я знаю, тебе нужно идти.

– Куда? – вздохнул я.

– Домой. У тебя есть дом. Есть дочка, жена…

– Дома нет, – сказал я. – А жена: что жена? Жена есть жена. Мне все больше кажется: – я замолчал. Не договорив: «…что моя жена – это ты.»

– Погубят тебя бабы, – сказала Нина. – Если уже не погубили…

Она отложила гитару и встала. На столике в углу всегда была наготове колода.

– Не гадай, – сказал я. – Терпеть не могу предопределенности.

– Я – на прошлое.

– Преопределенности в прошлом я не люблю еще больше. Мне совсем не хочется знать, кто меня обманывал и предавал.

– Хорошо, – покорно сказала она. – Пусть все остается как есть.. Но ты все равно иди. И знаешь, – она помолчала. – Это против всех обычаев, но подарок на твой день рождения я сделаю не тебе. Возьми. Это твоей Аннушке.

Она протянула мне крошечную металлическую шкатулочку.

– Аннушке? – спросил я, подцепив ногтем крыку. – Которой?

– Нынешней, конечно. С первой и так ничего не случится, – глаза Нины недобро сверкнули. – Пусть носит и не снимает даже ночью.

На красном бархате лежали маленькие золотые сережки в форме свернувшихся змеек. Змейки держали в пастях по рубиновому яблоку.

– Нина?.. – я посмотрел вопросительно.

– Молчи, – сказала она. – Ты ничего не понимаешь. Жить рядом с тобой – все равно, что гулять по тонкому льду. Это отведет от нее: Впрочем, тебе это знать не нужно. Просто – пусть носит, не снимая.

– Спасибо тебе, – я наклонился и поцеловал ее пальцы.

– Не благодари, – сказала она. – За это нельзя благодарить. И…

– Что?

– Ничего. Остальное – потом. Иди.

Был первый теплый вечер первого теплого дня. Сегодня мне исполнилось тридцать пять. До пушкинских тридцати семи оставалась еще целая вечность.

– И сколько же мы здесь, по‑вашему, сможем прожить, не видя белого света? – подбоченилась Ашхен. Ее, кажется, немного трясло: то ли от возмущения, то ли от страха. – Или вам, может быть, неизвестно, что детям нужно хотя бы изредка ходить в школу и правильно питаться, особенно сейчас, когда весна?

Николай Степанович кивнул. Задерживаться надолго тут, конечно, было нельзя. потому что индейцы Петька и Армен ходили вокруг Брюсовых приборов, как коты вокруг сметаны. И можно было всерьез опасаться за судьбы Москвы, а то и всего человечества…

– Сколько придется, столько и проживете, – сказал Коминт. – Бандеровцы вон по сорок лет в схронах сидели…

– Тебе бы только семью под замок упрятать, а самому – шасть!

Ночинался долгой разговор.

Николай Степанович положил руки на плечи индейцев.

– Господа кадеты, – негромко сказал он. – На вас у меня вся надежда. Дед уже старый, реакция не та. И глаза ему легче отвести, чем вам. Короче: ни одна крыса не должна уйти живой. Потому что простая крыса сюда не придет.

– Дядь Коля, а человек? – хором спросили индейцы.

Николай Степанович задумался.

– С этим сложнее, – сказал он. – Прежде всего смотрите на тень. Тени может не быть совсем – тогда просто наплюйте, это мнимач. Не обращайте на него внимания и не слушайте, что он говорит. Хуже, когда у человека чужая тень. В этом случае, даже если перед вами я или кто‑то знакомый, – он замолчал.

– Понятно, – очень серьезно сказал Армен. Петька кивнул…

– Смотрели мы по видику «Мертвые долго не живут». Понимаем, что к чему.

Жалко, томагавки не серебряные.

– Холодное железо ничем не хуже серебра. И еще: старайтесь не нарушать положение предметов. Оно нарочитое и именно затем, чтобы сюда не проник враг.

– А если хозяин придет? – спросил Армен.

– Скажите ему: «Профан воздвигает башню». Запомните?

– Запомним. А кто такой профан?

– Неуч.

– И что же, неучи воздвигают башни?

– Это их основное занятие.

Петька зашептал Армену на ухо, Армен понимающе кивнул и посмотрел на Николая Степановича с хитринкой.

– Это пароль, – продолжал Николай Степанович. – А отзыв: «Посвященный складывает мозаику». Все. Оставляю на вас эту крепость. Идем, дочерь шатров…

– Сейчас…

Светлана держала за руку сникшую в углу Надежду и нашептывала ей что‑то утишающее, как то умеют только цыганки.

И пришлось ждать.

Гусар оставаться не хотел, и его тоже нужно было долго уговаривать…

Потом, когда закончились успокоения, и объятия, и подсохли слезы, и Коминт хотел что‑то сказать, но решил воздержаться, и закрылась, тут же исчезнув, дверь, и осторожно спустились вниз по неудобной лестнице – потом, когда шли подземным ходом, косясь на дикие тени, Светлана сказала…

– Кровь на ней.

– На ком?

– На Надежде. Она сама этого еще не знает…

– Чья же?

– А вот этого пока не знаю я: Да только – давит кровь. Душит. Искупа требует.

– Что же теперь делать?

– Делать? Что тут можно сделать? Ждать. Все решится само. Так ли, этак ли…

Без Гусара было уже как‑то непривычно и даже тревожно – хотя, может быть, и тревожно‑то потому, что непривычно…

С той памятной ночи сначала охранники, а потом и турки‑строители наотрез отказались обслуживать фирму, и дом стоял пустой и даже незапертый. «Вечная женственность» была стойким зельем, и можно было рассчитывать на два‑три месяца такой вот пустоты.

До циркового дома отсюда было минут десять неторопливой ходьбы.

Пока Светлана колдовала на кухне, Николай Степанович вставил новый замок на место старого, сомнительного, потом потрогал саму дверь и усмехнулся тщете собственного труда: гордый Коминт погнушался заменить дверь на железную, и выбить филенку можно было просто хорошим пинком. А если принять во внимание нечеловеческую силу ящеров…

Наплевать. Заманивать так заманивать. Лишь бы автомат выл всегда под рукой.

Из сигарного футляра Николай Степанович вытряхнул на ладонь красную гранулу, зашел на кухню. Пахло жареным мясом.

– Возьми это, – сказал он. – Разжуй и проглоти.

– Не надо, Николай Степанович, – сказала Светлана, не оборачиваясь. – Не положено нам…

– Не положено – кем?

Она промолчала. Потом, словно решившись на прыжок в ледяную воду, быстро клюнула губами в его ладонь, сжала зубы, сморщилась от острой горечи…

– Запей, – он протянул ей стакан воды.

Светлана взяла стакан, сделала несколько глотков. Зубы ее стукнули о стекло.

– Если, – она отстранилась. – Если что‑то случится…

– О чем ты?

– Да нет, это я так: Бабка говорила…

Николай Степанович почувствовал почему‑то, что сердце у него останавливается.

– Что говорила бабка?

– Будто бы только старые цыгане могут прикасаться к драконьей крови…

– Я думаю, что знаю об этой субстанции все. Такого запрета нет. Я бы слышал.

Нет.

– У цыган много тайн от белых людей, – грустно улыбнулась Светлана. ‑

Садитесь, а то остынет…

Николай Степанович одеревенело сел.

– А что произойдет, если: молодая?

Светлана посмотрела на него, пожала плечами.

Стол был сервирован празднично: белые салфетки, хрусталь: Он взял шампанское, откупорил деликатно, разлил.

– А ведь у меня послезавтра день рождения.

– Поздравляю, – улыбнулась Светлана.

– Спасибо.

– И сколько же?

Николай Степанович хотел соврать, но внезапно застыдился.

– Много, Света, – сказал он. – Больше, чем стоило бы. Чем имело бы смысл.

– Не понимаю.

– Я сам не очень понимаю: И все‑таки – чего ты испугалась?

– Ах, Николай Степанович: не будем об этом.

– Как хочешь.

Он встал, вынул из шкафчика свечу – большой пакет свечей, запасенных Коминтом, был еще наполовину полон – зажег и поставил на стол. Погасил верхний свет. И напрягся: за окном небыстро пронеслась бесформенная тень. И тут же грохнуло и затрещало на лоджии!

– Ветер, – сказал Николай Степанович, останавливая взметнувшуюся Светлану. ‑

Всего‑навсего ветер.

Он взял автомат и вышел на лоджию. Коврик, сушившийся у соседей сверху, зацепился за перила. Он освободил его и позволил падать дальше.

– Не магрибский, – сказал Николай Степанович. – А гости нам сегодня нужны другие…

Ветер, особенно неровный вблизи дома, принес и бросил в лицо пригоршню брызг. Николай Степанович тщательно закрыл дверь.

Светлана сидела на кухне, прямая и тихая.

– Пусть льет, – разрешил Николай Степанович. – По улицам нам сегодня не бегать.

– Вы и дождь заговариваете?

– Умел в детстве. Теперь – балуюсь. Для забавы.

– У вас очень необычная рука.

– Да вот: так получилось.

– А саламандру вы вызывать не умеете?

– Умею. Только это не истинные саламандры. Для истинной нужно другое пламя.

А так – на газовой плите или в костре: это для детей. Каждому в детстве нужно обязательно показать хоть маленькое, но настоящее чудо, чтобы он не вырос свиньей.

– А что показывали вам?

– Мне? О, многое. В пруду у нас жила настоящая русалка. Как мы ее, бедную, донимали своими военными играми! Но она была добрая и так никого и не утопила. Во всяком случае, всех откачивали. А в доме был домовой. Он любил черный хлеб с гречишным медом. Если давали липовый или, не дай Бог, цветочный – такое начиналось! А когда имение продали, он поехал с нами в Тифлис в старом валенке…

– К‑куда?

– В столицу Грузии, – сказал Николай Степанович, помедлив. – Мы жили там некоторое время. Первое, что я сделал – выучился объясняться в любви по– грузински. Чемо гули, чемо сэкварули, чемо ламази, мэквархар: Красиво, да?

– Помогало?

– Представь себе, нет. Я был страшный, как смертный грех. И от застенчивости казался еще страшнее. А барышни в Тифлисе, пока не взошли в возраст, чрезвычайно прелестны…

– А как объясняться в любви по‑цыгански, вы знаете?

Он проглотил комок.

– Да. Еще помню.

Грянул звонок.

Долгий, настойчивый.

Николай Степанович медленно встал, приложил палец к губам и, держа автомат стволом вверх, скользнул в прихожую. Через несколько секунд звонок грянул вновь, еще более требовательно.

– Ашхен! – закричали за дверью непонятно каким голосом. – Ашхен, это я, Саша!

Открывай!

Николай Степанович ждал.

– Зараза, – сплюнули за дверью. – Тебе же хуже, первая бы узнала…

Зашлепали тапочки.

Николай Степанович выдохнул застоявшийся воздух, набрал новый – и только тогда поставил автомат на предохранитель.

Светлана сидела неподвижно. Увидев Николая Степановича, она спрятала что– то в сумочку.

– Это не нас, – сказал Николай Степанович.

– Налейте мне еще, – сказала Светлана.

– «Да здравствуют музы, да здравствует разум!» – согласился Николай Степанович.

– Скорее уж – «Не гадая, в ад или в рай:»

– Пусть так.

Светлана выпила вино. Поднесла руку к лицу, внимательно посмотрела на пальцы. Потом – провела пальцами по щеке. По губам.

– Николай Степанович…

– Да?

– Я: как была?

– Даже лучше. Шампанское творит чудеса с женской красотой.

– Ой, не о шампанском я: Говорила бабка: если молодой цыган драконью кровь употребит, тут же стариком станет.

– О, Боже! И ты сидишь и ждешь? Все это время – сидишь и ждешь?

– Сижу и жду…

Николай Степанович протянул руку, чтобы погладить ее по голове, но рука сама изменила траекторию и опустилась на бутылку…

Квартира Коминта казалась неестественно пустой, невзирая на старинную не слишком компактную мебель (мещанский стиль начала века; тридцать лет назад, когда начали расселять коммуналки, Коминт подбирал буквально на помойках брошенные прежними владельцами предметы и реставрировал их) и валяющиеся повсюду вещи. Просто не летали из угла в угол томагавки и бумеранги, а также боевые вертолеты и марсианские треножники; не работали одновременно три телевизора, демонстрируя футбол, «Мертвые долго не живут» и «Санта‑Барбару»; Ашхен никого не учила жить по телефону, Коминт не размахивал гантелями, а железная дорога в детской замерла, как в годы великой депрессии. Не сидели на кухне гости и не свистел вечный на плите чайник…

Светлана провела рукой по экрану одного из телевизоров – старого, громоздкого, тяжелого, как сундук пирата – и щелкнула выключателем. Раздалось мерное гудение. Через пять минут экран замерцал.

– Его надо не только гладить, но и бить иногда, – сказал Николай Степанович. ‑

Вон туда, где крестик нарисован.

Светлана легонько стукнула по указанному месту, и тут же прорезались изображение и звук.

–:к этому часу, – сказал дребезжащий голос. – А сейчас я хочу представить вам нашего гостя, художника, чье имя известно всему миру – Михаила Шемякина.

Дребезжащий голос, как ни странно, принадлежал Леониду Парфенову. Точно такой же дребезжащий голос раздался, когда собеседник его открыл рот.

– Добрый всем вечер. Я рад, что именно сегодня мне удалось встретиться с вами…

Светлана осторожно села в глубокое продавленное кресло. Можно было подумать, что она совершенно спокойна.

– Михаил, как известно, вы приехали в Петербург, чтобы присутствовать при открытии памятника выдающемуся русскому поэту Николаю Гумилеву. Как автор, что вы могли бы нам сказать? Предыдущая ваша работа, если я не ошибаюсь, это памятник Петру Первому: Вы не ошибаетесь. В прошлом году…

– совершенно невозможно было различить на слух, кто из собеседников говорит.

Потом что‑то треснуло, и звук пропал совсем.

Николай Степанович в некоторой оторопи опустился на подлокотник.

Светлана сидела неподвижно. Только рука ее, лежащая на колене, непроизвольно дернулась.

– Наконец, – сказала она. – Поняли. Кто он. Для нас…

–:заслонила собственно поэтические заслуги его – а они неописуемо громадны, – громче, чем прежде, продолжил телевизор. – Знаете, не так давно на радио анонсировали цикл передач о поэтах «серебряного века» – и вдруг в перечне имен имени Гумилева не оказалось. Вначале я подумал, что это инерционное умаление его роли, хотел возмутиться – а потом понял, что нет: эти горе– составители оказались парадоксально правы, потому что Гумилев не есть поэт «серебряного века», нет – он последний поэт века золотого, века Пушкина и Лермонтова…

Звук вновь пропал. На экране появился портрет Николая Степановича гимназических времен. Потом он сменился сельским пейзажем. Потом появился Николай Степанович в тропическом шлеме и с винтовкой в руке. Потом – он же в гусарской форме.

–:орган для шестого чувства, – сказал телевизор совершенно гнусным голосом.

Вновь возникли два собеседника.

– И кто же этот меценат?.. – …русской душой. Средства были отпущены… после чего: – То есть иностранцам есть дело до нашей поэзии, а собственное правительство: –:Петербурга. Нет, я бы не выражался столь резко…

Треснуло, и теперь звук исчез вместе с изображением. Николай Степанович поспешил включить телевизор на кухне – но сюжет уже кончился, и Парфенов рассказывал о новой коллекции Пако Рабана. До питерских новостей было еще минут пятнадцать.

Светлана стояла очень прямо и смотрела на него.

– Вот вы давеча про Шишкиных спрашивали, – сказала она.

– Да.

– Так вот, у цыган память, во‑первых, долгая, а во‑вторых – общая…

– Я это уже понял.

– И я все поняла, Николай Степанович. Еще давно поняла, да поверить было трудно.

– Вот видишь. Не стареют от этого.

– Еще ничего не значит. Может, пока вы на меня смотрите, я не старею. А как только отвернетесь…

– Я не отвернусь.

– Когда‑нибудь все равно отвернетесь. Не век же…

– Я не отвернусь. Я просто закрою глаза.

Николай Степанович действительно закрыл глаза и откинул голову. Светлана обошла кресло и положила прохладную ладонь ему на лоб.

– Совсем как тогда, – сказал он. – Только гитары не хватает. И морковного чая.

Хотя есть где‑то у Коминта гитара, если только ее индейцы не расколотили…

– Не надо гитары, – сказала она. – Не хочу. Ничего не хочу. Все тошно. Еще никому судьба такой подлянки, как нам, не подкладывала. Предупреждала меня бабка, а я над ней смеялась. Вот и досмеялась.

– Да, – сказал Николай Степанович. – Ты права. Не будем больше об этом.

Никогда.

– Вы хотите ехать в Петербург?

– Хочу? Не знаю. Боюсь. что придется. Не из тщеславия…

– А вдруг это: те же?

– Так ведь они‑то мне и нужны. Я ничего другого и не добиваюсь, как только встретиться с ними.

– Их может оказаться больше.

– Может. Сколько раз случалось, что врагов оказывалось больше. И, как говорил один мой знакомый барон, где они теперь?

Зазвучала музычка «Информ‑TV».

– Кроме того, есть и личный интерес, – сказал Николай Степанович. – Если памятник мне не понравится, можно будет тут же примерно наказать скульптора.

Ладно еще, что Шемякин. Могли Неизвестному заказать, тот бы изобразил меня раздирающим самому себе пасть. Или Габриадзе. Батоно Реваз усадил бы меня верхом на жирафа, и стоял бы этот жираф на крыше Кунсткамеры…

– Вы придираетесь, – с нервным смешком сказала Светлана. – Из поэтов памятник при жизни ставили разве что Нерону.

– Вот именно, – подтвердил Николай Степанович. – Тем более проконтролировать надо.

Из сообщения стало ясно: открытие состоится завтра в одиннадцать часов в Спасском саду…

– Спи, макагавка. Завтра первым самолетом – в Питер.

– Кто такая макагавка?

– Дева‑воительница племени сахо. Ох: мне же теперь о приданом тебе думать…

Светлана сверкнула на него глазами, и он подмигнул в ответ.

Николай Степанович сидел в кресле, положив автомат на колени, и смотрел, как гаснут окна в доме напротив. Светлана спала на диване, укрывшись пледом. Во сне она тихонько бормотала. Телевизор оставался включенным, лишь звук был убран. На экране отряд командос прорубался сквозь джунгли. Судя по растительности, это были болота Флориды. Оттуда, из Майами, Николай Степанович отплыл в сорок шестом на геодезическом судне «Генерал Грант», самом маленьком из судов экспедиции адмирала Бэрда. Атсон с дочерьми провожал его. От недавнего здоровяка осталось меньше половины. Теперь я точно знаю, что дьявол на свободе, сказал он на прощание. В сорок четвертом, в Сочельник, японский летчик‑смертник таранил его эсминец. Через двое суток оставшихся в живых сняли с плота японские рыбаки. Сначала их держали на Окинаве, потом перевезли в Нагасаки. Атсон был единственный, кто выжил девятого августа. Сейчас он выглядел семидесятилетним. На лысой голове проступали красноватые веснушки. Дочери его выходили замуж: старшая за Хью Моррисона, того, кого готовили первым ступить на Луну, но фон Браун сказал: пророчество должно исполниться, – и полетел Армстронг. А может быть, и не полетел. Темная история. Младшая же – за Натаниэля Хиггинса‑младшего…

Николай Степанович тряхнул головой. Ерунда какая‑то. В сорок шестом дочерям Атсона было пять лет и шесть. Их не было на причале, были только Атсон и Марлен, точно, Атсон с тростью, Марлен с букетами, только что с концерта… хотя нет, это был Париж, шестьдесят восьмой, все так хорошо начиналось…

Засыпаешь, часовой?

Засыпаю…

Он встал, стараясь не брякнуть оружием. Чувство повторности происходящего вдруг овладело им. Как тогда, в Будапеште. А может быть, это и есть Будапешт?

За разбитыми стеклами кромешная тьма и далекое мерцание зарниц. Зубчатый силуэт города. Как в планетарии. Тонкий свист был единственным звуком, который остался в мире. Все превращалось в тонкий свист. Или это падают бомбы? Дом качнуло, взлетело облако пыли – все это в мерном тонком свисте – и стена с окном обвалилась. Не было за нею никакого города, а были выложенные мохнатыми целлюлозными кирпичами коридоры подледного города в Антарктиде. Все уже кончилось, убитые эсэсовцы лежали в неудобных позах, испачкав своей кровью желтоватые стены. Морские пехотинцы с «Генерала Гранта» волокли бегом ящики с тротилом. Жаром дышало в лицо, жаром и смрадом. В нижних этажах то ли стрелялись, то ли просто рвались в огне патроны. Ян ковылял рядом в одном ботинке, обмотав босую ногу рукавом бушлата. Он боялся, но чисто по‑английски: насмешничая над собой. Кажется, сюда, – показал он. За коленчатым коридорчиком открывался ледовый зал.

Мерцающий синий свет – испорченная кварцевая лампа – хлынул сверху, превращая лица живых в лица трупов. Исполинские контейнеры, опутанные узловатыми канатами, громоздились в беспорядке. Зеботтендорф вышел из‑за ближайшего, пристально посмотрел в лицо, покачал головой. Ян не видел его, смотрел сквозь. Что это? – пальцы его скребли кобуру, но ремешок угловатого «веблея» вновь зацепился намертво. Там, куда он смотрел, лед был как густая грязь, в которой кто‑то живет. Ах, это? – посмотрел барон. Змей Ёрмунганд, ерунда, не обращайте внимания. Теперь вы понимаете, почему – Вечный Лед?

Вот, например: В ледяном на цепях гробу лежал румяный, с улыбочкой в уголках губ Непогребенный. Не желаете ли попрактиковаться, господин переводчик? Николай Степанович отшатнулся с омерзением. Зря, зря, когда еще представится такой случай: Зеботтендорф наклонился и нежно поцеловал Непогребенного в губы. Дрожь пробежала по телу мертвеца, на брюках вздулся бугор, лопнул – из прорехи вырвался и замер, чуть покачиваясь, серо‑зеленый чещуйчатый фаллос. И весь пиджак вздулся, натянулся и распался на части, из– под которых показалась деленая дольками матовая броня древней рептилии.

Последней снялась – одним куском – кожа лица. Ящер смотрел на всех сквозь прозрачные веки. Он начал приподниматься, и тогда Зеботтендорф, отступя на шаг, сказал: работаем рекордный трюк! Из рукава он вытряхнул крысу в рогатом шлемике и с ручками вместо передних лап. Крыса метнулась на грудь встающего ящера. Уходим, уходим! Все бежали к овальному входу в туннель, свист нарастал, а под ногами неслись навстречу крысы в шлемиках, с копьями, со знаменами и хоругвьми. Раздеться, всем раздеться! – истерически заходился голос, и все раздевались и бежали, все медленнее, дальше, бежали между двух высоченных валов из слежавшейся одежды, а в промежутке меж валами было небо, пересеченное тремя черными шлейфами дыма. Schnelle, schnelle, schnelle! Warum, warum, warum? Свист прижимал к земле. Роза, Розочка, Розочка моя! – крик метался внизу, задевая колени. Ворота зияли. Стояла стена тел, как в питерском трамвае. Зенкевич! Миша! Не слышит: Ворота закрылись, но тьма не настала: призрачный свет исходил откуда‑то снизу. Вода, почему в кране нет воды? Из рожков душа сыпалась труха и исходил все тот же угнетающий свист.

Дайте, наконец, воду! Из вентиляционных отдушин, забранных решетками, вдруг потек вниз зеленый светящийся газ. Он ласково касался лиц, и плоть опадала, стекала слизью, обнажая кость. Никто не кричал. Погибали молча. Облако газа обошло опустевшую душевую и остановилось перед Николаем Степановичем.

Формой оно походило на кого‑то. Вместо глаз зияли провалы. Оно постояло, повернулось и направилось прочь, а из озера слизи, глубокого, по колено, вдруг стал подниматься кто‑то огромный. Это был мертвый Насрулло, уже ставший ящером. Две раны зияли в его груди. Широко расставив четырехпалые руки, он приближался. Николай Степанович сделал шаг назад. Потом еще. Дальше был угол и стена, уходящая в темноту. На стене висел пожарный щит, но как назло, кто‑то снял и багор, и топор. Жижа вязала ноги. Ящер приближался, гоня перед собой волны. С другой стороны, высунув мордочку из жижи и держа на вытянутых ручках что‑то белое и длинное, шел крыс. Он нес дудочку. Николай Степанович взял ее, поднес к губам. В глазах крыса застыла смертная тоска. Он исчез вмиг, будто поплавок – без всплеска. Дудочка издала шипение. И вдруг – змеи, множество змей, принялись падать с потолка: маленькие и большие, серебристые и почти черные. Они моментально оплели ящера по рукам и ногам, и ящер рухнул, уже в падении распадаясь на части. Одна из змей, большая, красивая, поднялась на хвосте: проснись! Проснись! У змеи были страшно знакомый взгляд. Николай Степанович сделал усилие и проснулся.

Это была коминтова квартира, но почему‑то совершенно пустая. Из выбитых окон дул ветер. Груды желтых листьев лежали по углам, вились на полу вихорьками. Диван, где спала Светлана, был почему‑то повернут спинкой.

Николай Степанович вскочил – пол закачался, но устоял – и заглянул через высокую спинку на сиденье. Там лежала, глядя в потолок, сморщенная маленькая старушка. На жидких волосах кое‑как держался огромный бант.

Свет: – Николай Степанович отпрянул. Свет, тихо повторила старушка. Чистый мой свет. Ты не узнал меня: Узнал, сказал Николай Степанович. Он действительно узнал. А я всю жизнь ломала голову, почему ты не сдержал обещания, сказала старушка. Теперь понимаю. Да, кивнул Николай Степанович.

Не торопись сюда, сказала она, здесь очень скучно. На груди ее шевельнулась тонкая змейка, приподнялась – и клюнула Николай Степановича в руку.

Он вздрогнул и снова открыл глаза. Слева тек холодный мерцающий свет. Кто‑то свистел вдали. Змея никуда не исчезла. Она еще покачалась перед лицам и медленно стекла под ручку кресла. Все тело казалось замороженным. Будто ножи входили в глаза, но странным образом не мешали видеть. Страшный запах гниения прожигал до затылка. Рука дернулась к автомату, но будто другая рука – невидимая, чужая – перехватила ее на полпути. Тело изогнулось, склонилось вперед – и неожиданно встало. Автомат с тупым звуком ткнулся в ковер. Тысяча жал вонзились в ноги. С отчетливым хрустом затекших суставов он сделал два шага к окну и деревянной рукой ударил в раму. Дерево брызнуло щепой, стекла исчезли. Он повернулся и на широко расставленных ногах – пол качало – торопясь изо всех сил, поспешил в прихожую. Телефонная розетка была низко над полом, он упал, но сумел выдернуть шнур из гнезда. Цепляясь руками, обрывая плащи и куртки, поднялся, нащупал замок и распахнул дверь – хотя за ней мог стоять кто угодно. Сейчас это было почти неважно. Только потом он прошел в кухню и закрыл газовый кран. Свист прекратился. Он поискал глазами змею, не нашел. Распахнул окно на кухне. Проковылял обратно. Светлана лежала ничком. Он обхватил ее поперек туловища и поволок в ванную. Она вяло отбивалась и бормотала непонятное. Холодная вода на несколько секунд привела ее в себя. Глаза ее были мутные от боли. Сейчас, сказал Николай Степанович. В аптечке был нашатырь. Он разбил ампулу на обшлаг рукава.

Очнись, велел он, очнись немедленно. Его мотало и трясло, из аптечки полетели в ванну пузырьки. Потом был какой‑то минутный болевой провал, к голове будто бы поднесли два оголенных провода. Потом они оказались в лоджии, вися на перилах.

– Что это: было?..

– Это нас так: хотели убить.

– О, Господи. До чего же больно, – Светлана дотронулась до виска.

– И кто‑то нас спас.

– Как это?

– Вот: змея укусила: – Николай Степанович поднес к глазам левую руку. Между большим и указательным пальцами вздулась опухоль; две ранки сочились сукровицей.

Светлана вскрикнула, но Николай Степанович дернул уголками губ…

– Не бойся. Нам с тобой теперь и королевская кобра не страшна. Так что этот аспид или кто – нас от смерти избавил. И получается, что я чего‑то не понимаю в происходящем…

– Коминт, ты чего бушуешь без меня? – послышался голос из прихожей. – Эй, ты где?

– Ох, – сказал Николай Степанович и выпрямился. – Нашумели…

Посреди комнаты, озираясь, стоял в спортивных штанах и в майке полузнакомый человек. Если бы голова не была набита толченым стеклом, Николай Степанович узнал бы его сразу, но сейчас приходилось напрягаться и что‑то выжимать из себя, а это приводило к новым вспышкам боли.

– Ты кто? – прищурился человек и слегка развел в стороны руки, и Николай Степанович понял, что сейчас последует молниеносный удар ногой в челюсть, но ни защититься, ни уклониться не мог: однако человек руки опустил и сказал с уважением…

– Ну, Николай Степанович, вы и оттягиваетесь. Во весь рост.

Это был коминтов сосед и собутыльник коверный клоун Сережа, выступающий под мрачным псевдонимом Монтрезор.

– Сережа, – сказал Николай Степанович и услышал себя со стороны: голос был совсем больной, – ни о чем сейчас не спрашивай, а лучше отвези нас в Шереметьево, если не поддавши. И «Баллантайн» за мной.

– Вы спутали, – засмеялся Сережа. – Я пью только «Гленливет». А что за барышня? – прошептал он, кося глазами на лоджию.

– Если скажу, что правнучка, все равно ведь не поверишь.

– Не поверю, – согласился Сережа.

Между Числом и Словом. (Берлин‑Палермо‑Иерусалим, ноябрь, 1942)

Насколько был легок полет до Палермо, настолько тяжело добирались мы до Палестины. Грозовые тучи заходили с севера. Наш четырехмоторный «кондор» било и мотало, как легкую лодку на короткой волне. Серое в морщинках море стояло внизу неподвижно.

Подняться выше облаков перегруженному (в бомбоотсеке подвешен был американский вездеход «виллис») самолету не удалось, идти в облаках было невыносимо – покрывались льдом крылья, – под облаками же ждала нас все та же болтанка. Эх, далеко было фройляйн Рейч до Чкалова, хоть и избрал ее сам фюрер своим личным пилотом.

– Судите сами, Николас, какое значение придает нашей миссии Ади, – сказал Зеботтендорф, представляя нас друг другу.

Еще одна знаменитая немка, обреченно подумал я, отпуская какой‑то пошлый комплимент насчет валькирий.

Я сидел в кресле, обитом синем бархатом, и с удовольствием смотрел, как мучается барон. Он зеленел, беспокойно ерзал, сосал лимон, бегал в гальюн – короче, вел себя так, как положено вести себя нормальному пассажиру, подверженному морской болезни. Потом у гальюна стала возникать маленькая очередь из второго пилота и бортмеханика. В последнюю очередь к ним присоединились молодые эсэсовцы в форменках «Люфтганзы». Они украдкой прикладывались к рому «Зольдаттенмильх», надеясь, что это их спасет…

Я прошел в кабину. Ханна, ставшая от злости еще красивее, всматривалась в штормовой горизонт. Тучи то и дело вспыхивали, разряжаясь молниями. Синяя завеса дождя висела слева.

– Пассажир, в салон! – рявкнула она, перекрывая шум моторов.

Я пробрался к креслу второго пилота и нагло уселся.

– Вам может понадобиться помощь! – проорал я в ответ. – Я последний, оставшийся в строю!

– Где Хайнц?

– Вот этот? – я ткнул пальцем в кресло под собой. – Лежит в проходе!

– Этого не может быть!

– Может!

Наука умеет много гитик, добавил я про себя.

Валькирия разразилась длиннейшим проклятием, где поминались черт, собака, родители второго пилота, английские свиньи, католики, петухи и плохая погода. Я согласно покивал и добавил от себя очень приблизительную кальку малого шлюпочного загиба.

– Сидите, черт с вами! – смягчилась она.

Общий язык мы нашли довольно быстро, и это нисколько не сказалось на качестве пилотирования, потому что автопилот «Зиг» может заменить живого летчика, а вот женщину заменить ничто не может…

Пока Ханна приводила себя в порядок, я мрачно смотрел вниз и чувствовал, как страх высоты возвращается на свое привычное место. Хотя нет, это не было страхом высоты. Не высоты я боялся – боялся ступить на Святую Землю с такой миссией и с таким спутником… Как‑то слишком притерпелся я к этим чудовищам, коих следовало бы георгиевскому кавалеру передушить голыми руками, а там будь что будет… Терпи, наставлял меня инок Софроний, ты все должен вытерпеть…

– Дамы и господа, наш самолет осуществил посадку в аэропорту Пулково города– героя Санкт‑Петербурга. Температура воздуха в аэропорту плюс семь градусов.

Просим не покидать своих мест до полной остановки самолета. К выходу мы вас пригласим.

Движущийся тротуар, ведущий в здание аэровокзала, работал – было ясно, что очередной период разрухи в России близится к концу.

До открытия памятника оставалось сорок пять минут.

– Что этот памятник всем так дался, – сказал таксист. – С саратовского рейса туда каких‑то психов отвез, так один врал, что он писатель Лев Гурский… Как будто я не знаю, что Лев Гурский в Америке живет! Хрен ли бы он в Саратове делал?

Самозванцев развелось… Один старичок в нашем доме до того обнаглел, что себя за царя Александра Первого выдает. Могила‑то в Петропавловском – пустая! Я ему толкую – Федор Кузьмич, опомнись! А место для статуи австрийцы купили. Собчак уже весь Питер продал финнам. Граница, говорят, будет у Поповки.

– А Поповка отойдет к финнам или за Россией останется? – спросил Николай Степанович.

– Вот вы с похмелья смеетесь, – укоризненно сказал водитель, – а пророчество старца сбывается.

– Какого старца?

– А такого, который сказал: Петербургу быть пусту. Финны всех выселят с компенсацией в две тысячи ихних марок, а по каналам будут интуристов на гондонах возить. Извините, мадам, только это лодки такие. Их уже фабрика «Красный Октябрь» вместо пианин делать начала…

– Что хотят – то и творят! – сочувственно воскликнул Николай Степанович.

– А памятников новых я бы не делал, сказал водитель. – Я бы Ильичам бошки поотламывал и на болтах бы новые приставил.

– В древнем Риме так и делали, – сказала Светлана.

– Понимали люди, – сказал водитель. – Берегли народную копейку. Это вы там, в Москве своей…

– А что – в Москве? – возразил Николай Степанович. – В Москве как в Москве.

– Жизни вы там не знаете, – сказал таксист презрительно. – Соки сосете из России.

– Я вообще‑то из Кронштадта, – сказал Николай Степанович.

– А я из табора, – сказала Светлана.

– А! Нормальные люди! – обрадовался таксист. – Я‑то думал – москвичи.

Извините.

– Бывает, – сказал Николай Степанович.

– Сын у меня там будет, на этом открытии, – похвастался таксист. – Я почему знаю‑то все. Старший научный сотрудник, языки превзошел, книжки пишет – а ему триста пятьдесят в зубы, и не вякай. Это разве справедливо? А кому‑то памятники ставят. А на какие деньги? Да все на те же, на народные. Эх, маху я, наверное, дал – в честь Молотова назвал парня, вот он и мается теперь. Как Молотов на пенсии. Ничего, наш таксопарк весь за Зюганова голосовать будет.

– Вот тут и сбудется пророчество, – сказала Светлана. – Потому что сказано: «На щеке бородавка, на лбу другая». Понял, золотой?

– Про кого сказано? – вздрогнул таксист.

– А про Антихриста…

Стало как‑то особенно тихо.

– А чтоб ты знал, что не врем мы, – сказал Николай Степанович, зловеще понизив голос, – так ты с нас денег не возьмешь, когда приедем…


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: