double arrow

ЭПИСТЕМОЛОГИЧЕСКИЙ РАЗРЫВ


Франц. rupture EPISTEMOLOGIQUE. Категория, характеризующая специфически постмодернистское понимание историзма, обязан­ная своим происхождением общему духу антиисторизма, столь характерному для западного гуманитарного сознания середины и второй половины XX века. Самым авторитетным ее обоснованием явилась концепция истории М. Фуко. Именно он выступил с по­следовательной критикой традиционного понятия истории, о соз­нательном неприятии которого ученый неоднократно заявлял. Фу­ко фактически создал специфическую и весьма влиятельную кон­цепцию историзма, акцентирующего не эволюционность поступа­тельного прогресса человеческой мысли, не ее преемственность и связь со своими предшествующими этапами развития, а скачкооб­разный, кумулятивный характер ее изменений, когда количествен­ное нарастание новых научно-мировоззренческих представлений и понятий приводит к столь радикальной трансформации всей сис­темы взглядов, что порождает стену непонимания и отчуждения между людьми разных конкретно-исторических эпох, образуя «эпистемологический разрыв» в едином потоке исторического


[350]




времени. Иначе говоря, это «постструктуралистский историзм», главной задачей которого было доказать своеобразие и уникаль­ность человеческого знания в каждый отдельно взятый историче­ский период, да к тому же еще в замкнутом контексте западноев­ропейской цивилизации (также &&дискретность истории).

Таким образом, одно из ключевых понятий Фуко в его интер­претации истории — это восприятие ее как «дисконтинуитета», восприятие постоянно в ней совершаемого и наблюдаемого раз­рыва непрерывности, который осознается и констатируется на­блюдателем как отсутствие закономерности. В результате история выступает у Фуко как сфера действия бессознательного, или, учи­тывая ее дискурсивный характер, как бессознательный интертекст.

Ю. Кристева считается самым авторитетным среди пост­структуралистов пропагандистом идеи «разрыва», «перелома» (rupture), якобы имевшего место на рубеже XIX-XX вв. в преем­ственности осененных авторитетом истории и традиций эстетиче­ских, моральных, социальных и прочих ценностей; разрыва, с со­циально-экономической точки зрения объясняемого постструкту­ралистами (в духе положений Франкфуртской школы социальной философии) как результат перехода западного общества от бур­жуазного состояния к «постбуржуазному», т. е. к постиндустри­альному.

Подхватывая идею Бахтина о полифоническом романе, Кри­стева в своей работе «Текст романа» (Krisleva:1970) выстраивает генеалогию модернистского искусства XX века: «Роман, который включает карнавальную структуру, называется ПОЛИФОНИЧЕСКИМ романом. Среди примеров, приведенных Бахтиным, можно назвать Рабле, Свифта, Достоевского. Мы можем сюда добавить весь «современный» роман XX столетия (Джойс, Пруст, Кафка), уточнив, что современный полифонический ро­ман, имеющий по отношению к монологизму статус, аналогичный статусу диалогического романа предшествующих эпох, четко от­личается от этого последнего. Разрыв произошел в конце XIX века таким образом, что диалог у Рабле, Свифта или Достоевского остается на репрезентативном, фиктивном уровне, тогда как поли­фонический роман нашего века делается «неудобочитаемым» (Джойс) и реализуется внутри языка (Пруст, Кафка). Именно начиная с этого момента (с этого разрыва, который носит не толь­ко литературный характер, но и социальный, политический и фи­лософский) встает как таковая проблема интертекстуальности. Сама теория Бахтина (так же как и теория соссюровских «анаграмм») возникла исторически из этого разрыва. Бахтин смог




[351]

открыть текстуальный диалогизм в письме Маяковского, Хлебни­кова, Белого... раньше, чем выявить его в истории литературы как принцип всякой подрывной деятельности и всякой контестативной текстуальной продуктивности» (Kristeva:1970, с. 92-93).

Здесь сразу бросается в глаза весь набор постструктуралист­ских представлений в его телькелевском варианте: и понимание литературы как «революционной практики», как подрывной дея­тельности, направленной против идеологических институтов, про­тив идеологического оправдания общественных институтов; и принцип «разрыва» культурной преемственности; и вытекающая отсюда необходимость «текстуального диалогизма» как постоян­ного, снова и снова возникающего, «вечного» спора-контестации художников слова с предшествующей культурной (и, разумеется, идеологической) традицией; и, наконец, теоретическое оправдание модернизма как «законного» и наиболее последовательного выра­зителя этой «революционной практики» литературы.



У йельцев (де Ман, Хиллис Миллер) познавательный реляти­визм закономерно приводил их к историческому нигилизму вооб­ще и, в частности, к мысли о невозможности истории литературы как таковой, в чем откровенно признавалсяХиллис Миллер(Мiller:1985, с. XXI). Бремя истории, как остроумно заметил Лейч, оказалось для них неподъемным (Leitch: 1988, с. 299).

В предисловии к «Риторике романтизма» (1984) деМан от­мечал, что практика его анализа как скрупулезного прочтения тек­ста постоянно нарушает континуум преемственности историко-литературных традиций, а свою статью в «Йельском манифе­сте» он заключает типично деконструктивистской сентенцией:

«Ничто, ни поступок, слово, мысль или текст, никогда не находит­ся в какой-либо, позитивной или негативной, связи с тем, что ему предшествует, следует за ним или вообще где-либо существует, а лишь только как случайное событие, сила воздействия которого, как и сила смерти, обязана лишь случайности его проявления» (De Мап:1984, с. 69).







Сейчас читают про: