double arrow

Вкус бюрократии

Спустя некоторое время из-за ухудшения экономической жизни в стране дело моего отца столкнулось с трудностями, его реорганизовали, и я снова оказался без работы. В течение трех месяцев я работал на правительственную организацию, учрежденную для помощи заполонившим страну спасавшимся от Гитлера чешским беженцам. Это был мой первый (и я надеюсь, последний) опыт – не считая жизни в армии – работы на официальную организацию. Глава моей секции был одновременно сообразительным и бестолковым, тщеславным человеком, который возмущался по поводу любого предложения человека ниже его и терял время и деньги на бесполезные проекты и планы. Тем не менее, мои коллеги ему соответствовали; они научились принимать все, что он говорил без вопросов. До тех пор, пока человек не использовал свой разум чтобы думать, все шло хорошо. Тщеславие и самолюбие, глупость некоторых обладающих властью – даже самой небольшой – существ в правительстве и муниципальных организациях часто невообразимы; чудо, что общественная жизнь вообще продолжается.

Мой опыт напомнил мне историю человека, который нашел трудным думать, и чтобы проверить, все ли у него в порядке с головой, отправился к доктору. Доктор осмотрел его и сказал: «Если вы оставите мне свои мозги, я их очень тщательно осмотрю; вы сможете вернуться за ними через несколько дней». Человек согласился, оставил свой мозг и ушел. Время шло, а он все не звонил. Спустя несколько недель доктор сам позвонил ему: «Помните, у меня ваши мозги. Вы придете за ними?»

«Ах, это, - ответил человек. - Мне они теперь не нужны. Я получил работу в правительстве».

В правительстве, в политике, в большом бизнесе и юридической сфере, настоящие чувства и настоящие мысли не только не нужны, но зачастую являются помехой. Человеку требуется только форматорный аппарат.

Работа в этой организации привела меня однажды в большой дом в Блумсбери, где опрашивали беженцев-евреев из Германии. В большом холле ожидали толпы евреев. Мне показалось, когда я вошел, будто в меня ударила осязаемая и пагубная сила, я понял, что она происходит из негативных эмоций сотен людей; они оставили своих близких и свои дома в Германии и находились теперь в Лондоне, полные страха, возмущения и опасений о своем будущем. Отрицательные эмоции отчаяния, страха, ненависти и горечи сжались в этом ограниченном пространстве, заставив атмосферу дрожать от пагубных вибраций.

Даже до того, как я встретил Учение, я обладал способностью в определенных состояниях заглядывать в людей, особенно когда они находились в состоянии ненависти к другому человеку и старались не показывать этого. Я мог наблюдать происходившие внутренние изменения, как бы сильно они не старались маскировать их; иногда это было столь неприятно, что я старался не смотреть на них. Как говорили, я был «медиумом»; что есть ни что иное, как нормальная сущностная реакция на вибрации людей – она присутствует у многих детей. И теперь, открывая в самом себе все более и более уродливые вещи, на которые прежде закрывал глаза, я стал осознавать и способность видеть других людей насквозь; всего лишь удерживая в уме факт, что я такой же, как они и они такие же, как я, я мог оставаться совершенно беспристрастным. Я достиг такого этапа, когда не мог и не желал обманываться, и другие обмануть меня уже не могли. Я думал об истории человека, который видел внутреннюю жизнь людей во всей ее неприглядности просто оборачиваясь и смотря на них через плечо; его опыт был столь болезненным, что, в конце концов, он отправился жить на необитаемый остров; поэтому никогда в жизни у него не было шанса взглянуть через плечо на себя и увидеть свою собственную внутреннюю жизнь, у него никогда не было зеркала.

Война

В июне или июле того же года Мадам Успенская сильно заболела, и когда я говорил о ней с одним из старших учеников, тот сказал: «Вы знаете, мы сделали все что смогли. В нашем распоряжении лучшие из возможных профессиональных консультаций, но ничто из сделанного не приносит изменений». Он добавил: «Я собираюсь сказать вам кое-что, что может показаться довольно странным, но вы должны дать мне слово, что мое имя никогда не будет упомянуто».

Я согласился, и он продолжил: «Я убежден, что только один человек может сделать что-нибудь для нее».

«Кто же?»

К моему удивлению он ответил: «Гюрджиев».

«Гюрджиев!» - воскликнул я.

«Да. Но он уже не тот человек, что был раньше. Не так ли?»

«Что вы имеете в виду?»

«Я понимаю, что после Ессентуков он потерял связь с источником, а со времени несчастного случая, ослабившего его разум, он передавал много учения».

«Во-первых, - сказал я, - я согласился не обсуждать его ни с кем из вас, но это касается благополучия Мадам, так что в этом случае я не хочу придерживаться договоренности. Я согласен с вами, что он - единственный человек, который может помочь. Что до того, что он не тот человек, которым был когда-то, я скажу, что он даже более является собой. К тому же он совершенствует себя и делает это своим собственным способом. Он не только не сумасшедший, как некоторые из вас, кажется, думают, наоборот - он абсолютно нормален – объективно нормален. Однако оставим это, вы думаете, может ли Мадам отправиться и повидаться с ним?»

«Нет, она не может сейчас путешествовать».

«Сомневаюсь, что сможет он».

«Посмотрите, что можно сделать, - сказал он. - Я сделаю, что смогу, но я должен вновь попросить вас дать мне ваше слово, что вы не будете упоминать мое имя в этой связи».

Конечно же, я согласился. В Париже я рассказал Гюрджиеву о ее болезни, и что она всегда хотела знать все о нем, и о том, что она делает и чему учит; я рассказал ему, что ученик Успенского сказал, что он, Гюрджиев, – единственный человек, способный действительно что-нибудь для нее сделать.

«Если бы это можно было организовать, - спросил я, - вы поехали бы в Англию увидеться с ней?»

Он серьезно и спокойно выслушал меня, подумал немного и сказал: «Если возможно, я поеду. Но она тоже должна сделать усилие».

Однако, в то время во мне присутствовало чувство, что может пройти очень много времени, прежде чем я снова увижу Гюрджиева. Гитлер кричал о войне и Муссолини угрожал нам своими «восемью миллионами штыков». Гюрджиев не ответил на мой вопрос о возобновлении войны, но сказал о том, что нельзя позволять себе быть захваченным массовым психозом, что мы должны стараться выйти достойно из любой складывающейся ситуации. Когда я спросил его, что я могу сделать для работы, он снова заговорил о роли, которую я могу играть и о том, что я могу сделать относительно групп; если не сейчас, то в будущем. Еще он снова довольно неопределенно говорил об имевших место ужасах на большой шкале. Когда придет война, сказал он, произойдет «отвратительное смешение». Когда я попрощался и уже стоял снаружи на тротуаре, он высунулся из окна и снова повторил, что мне нужно делать.

Прошло около шести лет, прежде чем я снова его увидел, и гораздо больше до того времени, когда я смог принять участие в работе, на которую он указывал. И все же это пришло со временем, и очень внезапно.

Наши планы привезти его в Лондон провалились. После больших предпринятых усилий уже не один и не два человека были взволнованы надеждой увидеть Гюрджиева в Лэйн Плейсе; но за несколько дней до его ожидаемого приезда в Лондон разразилась война. Жизнь снова превратилась в хаос. Мадам Успенской понемногу становилось лучше, и позже она смогла уехать в Америку, где, много лет спустя, и окончила свои дни.

В последний мирный год встречи Успенского проводились на Колет Гарденс 46, в большом здании с холлом и сиденьями на пять сотен мест. Здесь он сидел на сцене с одним из старших учеников, который принимал вопросы, и даже еще более философски отвечал на вопросы учеников. На встречах всегда было очень много людей, ощущение таинственности секретного общества и сдержанности стало более ощутимым.

На Колет Гарденс провели демонстрацию некоторых танцев и движений, которым научили мс-с Ховарт и моя жена. Успенский вкратце пояснил аудитории, что танцы, которые они увидят, были собраны некоторыми учениками м-ра Гюрджиева. Демонстрация сильно впечатлила, казалось, что упражнения и танцы могут стать тем необходимым толчком, способным привнести новую жизнь в работу в Лэйн Плейсе.

Как я уже говорил, хотя Успенский и не учил Методу, тем не менее, давал тысячам людей нечто, что в любом другом случае они никогда бы не получили; и я чувствовал, что придет время, когда многие из них могут захотеть больше узнать о внутреннем учении Гюрджиева.

Но, как часто случается на этой планете, когда расцветает что-то хорошее, его поражают негативные силы; оно засыхает или вынуждено борется за выживание. Казалось, Гюрджиевская работа может совсем исчезнуть; негативной силой явилась война.

В Париже Гюрджиев продолжал понемногу работать, в основном, со старой группой Орейджа - около тридцати человек в Нью-Йорке, небольшой группой американцев в Париже и несколькими английскими учениками – крупицы, по сравнению с тысячами Успенского. Всего один или два француза проявили интерес.

Великое напряжение возрастало, все это ощущали и чувствовали, но, тем не менее, надеялись и пытались верить, что все обойдется. Никто не мог и не смог бы ничего сделать, чтобы изменить направление событий. Гюрджиев во время Первой мировой войны говорил, что «Все происходит так, как должно происходить». И теперь все происходило так, как должно было. Причины заключались не в Гитлере, Муссолини, Сталине или Чемберлене, просто управляемых марионетках; хотя каждый из них и представлял наиболее плохие и глупые черты тех людей, которыми они управляли: Гитлер – невротическое состояние немцев, их высокомерие, жестокость, сентиментальность, жалость к себе; Сталин – жестокость русских, их безразличие к страданиям других; пустую помпезность итальянцев – Муссолини; алчность, злобу и мстительность французского характера - Лаваль; самодовольство, самоуспокоенность, лицемерие и тупое упрямство англичан – Чемберлен. Низшее и наихудшее в каждой нации проявилось в последовавшей вскоре открытой фазе разрушения. Тем не менее, я до сих пор могу согласиться с А.Р. Орейджем, что англичане самые лучшие и наиболее интеллигентные люди в мире, впрочем, это верхушка айсберга остальной человеческой расы.

Я жил в Америке, Франции, Германии и России, побывал еще в двадцати странах и, изучив их образ жизни, я все еще придерживаюсь мнения, что англичане наиболее интеллигентные люди. Тем не менее, когда рассматриваешь жизнь людей объективно и беспристрастно, ужас ситуации действует угнетающе.

По дороге вдоль Чансери Лэйн на встречу в офисе Нью Инглиш Викли с Филлипом Мэром меня остановила группа людей, слушавших радио: передавали новость о вторжении в Польшу; повторение новости столетней давности: «Наполеон пересек Неман». Чуть дальше по улице человек прикреплял на стенд объявление о правительства мерах по подготовке к обороне, с просьбой к тем, у кого не было срочных дел в Лондоне, уехать и отправиться в провинцию. Его читала молодая женщина. Мы грустно переглянулись, и я сказал: «Теперь она придет». «Да, - ответила она. - В конце концов». У людей не возникало чувства начала большого приключения, как это было в 1914 году; не было возбужденного трепета – только осознание приближающейся великой катастрофы, наподобие медленно сокрушающего наводнения или извержения вулкана, который даже сейчас все еще может успокоиться.

В это время я жил один в прекрасном доме, который я приобрел в Хэмпстеде год назад; моя жена находилась во Франции на встрече с Гюрджиевым, двое детей остались с друзьями в разных частях страны. Всего за несколько дней мы снова собрались вместе, но не в доме, а в доме возле Рэдбёрна. Все ждали бомбежек Лондона, и люди спешили уехать оттуда. Даже в этом доме мы находились слишком близко, поэтому, когда нам написали друзья и предложили свой дом в Дорсете возле Корфи Касл, который представлялся нам достаточно удаленным, мы упаковали личные вещи в машину и, сделав широкий крюк по дорогам, которыми не пользовались для массового бегства из Лондона, через Хай Вэйком и Тэйм, легко добрались до Корфи Касл.

Дом смотрел через поля на Кингстон, здесь было достаточно земли, чтобы прокормить нас овощами, домашней птицей и яйцами. Вскоре мы более или менее приспособились к новой жизни, и я уже планировал сделать то, что давно хотел – взять небольшой земельный участок и выращивать продукты, я даже с нетерпением предвкушал осуществление моего желания. Но когда появилось это чувство приятного предчувствия, во мне тут же начало расти и другое чувство. Грядущие события отбрасывали свою тень; еще до того, как мы покинули Лондон, я обнаружил, что раздумываю о Нью-Йорке, как мы иногда думаем о людях или местах задолго до того, как события приводят нас в соприкосновение с ними. Мысленные и чувственные ассоциации с Нью-Йорком сопровождались чувствами уныния и практически антипатии к этому городу, хотя не существовало ничего, что могло бы вызывать эти чувства. Мои воспоминания о Нью-Йорке были полезными и приятными - Орейдж и группа, Гюрджиев и первые демонстрации, наши хорошие друзья.

Однажды утром появилось сообщение, что Чемберлен будет говорить важную речь по радио. Мы знали, что это предвещает, и чтобы дети не могли слышать ее, отослали их играть в сад. После речи мы продолжали разговаривать, когда старший, девяти лет, вошел и сказал: «Это война, да?» Как часто родители думают, что умно скрывают факты от детей, тогда как дети все знают!

Англия объявила войну, и неделей спустя мы услышали о планах эвакуации детей в Канаду и Америку. После обсуждения моя жена сказала, что думает, что лучше всего ей отвезти детей в Америку; желание вернуться в родную страну для нее было естественным, особенно когда мы потеряли работу; там у нее остались связи и дети там будут в безопасности. Мои чувства протестовали – настоящая любовь к деревне, родителями и друзьям противилась отъезд из Англии, но, спокойно рассудив, я понял, что для них так будет лучше. Я подчинил чувства рассудку, и в тот раз оказался прав, хотя и осознал все это гораздо позже.

Как только было принято решение об отправке семьи в Америку, в моем солнечном сплетении появилась тупая боль, страдание; то, что называется «душевной болью» (солнечное сплетение это то, что мы называем «душой») и она не прекращалась около шести лет.

На следующий день я взобрался на кручу за домом, пешком прогулялся вдоль гряды и уселся возле трех древних холмов. Стоял один из дней одной из самых красивых осеней, которые я помню: шесть ясных и светлых, затянутых легкой дымкой, теплых недель. На северо-востоке располагался Корфи Касл, широкое пространство Пул Харбора и Бэдберри Рингс вдалеке. На западе – колокольни, или башни, пяти деревенских церквей, на юге - Свонэйдж и залив. Я думал о войне и удивлялся, как много раз за последние пять тысячелетий нашей истории, со времен Эйвбери, взаимное уничтожение приходило в Англию. Сколько раз люди чувствовали себя как я сейчас и видели крушение прежней жизни! Даже в наше время приходили римляне, скандинавы, англы, саксы, датчане, норманны – убивая, сжигая и разрушая. Пытались прийти французы, и вот теперь пытаются немцы. С того места на древних холмах, где я сидел, люди наблюдали битву между Альфредом и датчанами в заливе Свонэйдж. Так много «победоносной» истории, утопившей землю на милю глубиной в крови. Каждый раз старый, и часто хороший, образ жизни оказывался сломлен, и каждый раз человек отстраивал заново что-то новое, зачастую более плохое. И вот снова уклад жизни должен был быть разрушен тем, что Гюрджиев описывал как «ужас ужасов во всей вселенной», что проходит красной нитью через всю жизнь человека на Земле - войной.

В сельской местности Дорсета и Уилтшира разбросаны остатки одной из великих цивилизаций, чьим центром был Эйвбери а «Римом» - Древний Египет - цивилизации, о которой мы ничего не знаем. Будущие поколения, возможно, будут обозревать руины нашей собственной, любопытствуя какими мы были людьми, и что было не так с нами, отчего наша «великая» цивилизация превратилась в ничто.

Двадцать лет опасность и страх новой войны жил с нами и теперь: «то, чего я боялся, пришло ко мне». Каждый день дети играли на солнце, и каждый день я мог бы говорить себе: «Еще один день прошел, осталось всего ничего». Когда ранним октябрем пришел день отплытия, я отвез семью в Саутгемптон, стараясь не подавать признаков тупой боли в солнечном сплетении. Я смотрел, как они поднимаются по сходням и исчезают в корабле. Уходил я с чувством оконченного этапа моей жизни и заставлял себя не думать о том, что могу никогда их больше не увидеть. Инстинктивно-эмоциональный тип, как я, может сильно и бесполезно страдать, если позволяет себе становиться добычей чувств и мыслей. Впрочем, если человек не обладает инстинктивной любовью к детям и семье, он не полноценное человеческое существо; трудность заключается в том, чтобы, обладая этими чувствами не позволять себе полностью отождествляться с ними. «Животный» инстинкт иногда говорит о нас как о недостойных «человеческих существах». Мы принадлежим животному царству и у нас много положительного от сходства с животными – спаривание и любовь к молодому поколению. Когда я разводил овец в Новой Зеландии, я слышал нежные ноты в блеянии овец, зовущих своих ягнят, и удивлялся, что такое глупое существо как овца может подойти так близко к человеку в этом отношении. Все существа любят своих детей и заботятся о них до тех пор, пока те не вырастут. Один итальянец описывал случай в Африке, он видел, как самец слона громко топал, яростно трубя; за ним шел маленький слоненок, за которым шла его мама, время от времени подталкивающая его своим хоботом, от чего тот неуклюже растягивался на земле. Каждый раз, когда детеныш поднимался и шел, она еще раз его подталкивала, игнорируя его жалобные крики. Местные жители рассказали писателю, что юные слоны часто убегают от своих родителей, и родителям сложно потом их отыскать. Теперь они поменялись ролями и наказывали своего ребенка за то, что он доставил им столько беспокойства.

По пути назад в Хертфордшир я осознал, насколько глубока во мне необходимость в семье, как сильно я нуждаюсь в патриархальной жизни.

Я оставил удобный дом в Хэмпстеде и упаковал на хранение мебель, – ее позже разрушили бомбы. Вещами из Рэдбёрна я обставил предоставленный мне друзьями дом в Чилтерне, расположенный неподалеку от их усадьбы. Сначала я остановился у моих родителей в Харпендене, а позже у них. Я по-прежнему время от времени ходил в нашу небольшую группу в Лондоне и в группы Успенского, но Лондон выглядел ждущим разрушения городом – темный по ночам, с заграждениями из мешков с песком повсюду. В Гайд-Парке появились рвы, некоторые говорили - для защиты от бомб, а другие - для будущих захоронений тех тысяч людей, которых вскоре убьют. Никогда «нас»; Природа предохраняет «нас» от осознания возможности нашей собственной смерти. Тем не менее, мысль о смерти всегда находилась рядом; и, может быть, в этом заключалась причина, почему люди начинали лучше чувствовать друг друга, больше относиться друг к другу в соответствии с сущностью.

Мои друзья, у которых я остановился, принадлежали к одной из старых и знаменитых английских фамилий; они не были богаты, но очень хорошо известны. Они представляли все, что существовало самого лучшего и наиболее либерального в английской жизни; аристократы-землевладельцы, они были такой же частью английской души, как и мы, фермеры-йомены. Из-за этого я всегда чувствовал в их присутствии легкость, чувствовал нечто общее, тогда как я никогда не чувствовал ничего общего с богатым сословием, наподобие Чемберлена, коммунистами или псевдо-интеллигенцией. Один американец сказал о моих друзьях: «Эти люди - соль земли».

Однажды вечером, за ужином, я говорил о капризах судьбы в отношении меня самого. Несколько недель назад я жил в сравнительном достатке, интересной и разнообразной жизнью, а сейчас у меня не было ничего – ни дома, ни семьи, ни работы, ни денег, я пытался выжить на один фунт в неделю. «Вполне возможно, что это случиться и с нами, - сказали они. - Все рушиться, вся наша социальная жизнь; вы уезжаете, М. уезжает, Н. уезжает» - и так далее. «Даже если мы останемся в живых, жизнь не будет уже прежней. Война все уничтожит; главное, мы должны суметь начать, как муравьи, когда разрушают их муравейник, строить что-нибудь заново».

Через некоторое время они устроили праздник на сто пятьдесят человек в большом холле. Каждый, казалось, чувствовал, что этот праздник - последний, в котором многие из нас могут принять участие – последние из многих подобных собраний, но при этом не было ни уныния, ни преувеличенного веселья; мы намеревались получить удовольствие друг от друга. По сути это был последний раз, когда мы смогли собраться все вместе. Многих разбросало в разные стороны, некоторые были убиты, а другие, включая моих друзей - наших хозяев, умерли до окончания войны.

Жизнь для меня стала похожа на сон, кошмар, от которого я просыпался только во время посещения группы в Лондоне.

Три месяца я пытался найти работу, но во время, как мы называли, «ложной войны» ее не было для людей за сорок – даже работы на фермах. Более двух миллионов человек по-прежнему жили на пособие по безработице. Потом я получил новости от моей жены из Америки, что жизнь стала очень трудной, и она хотела бы, чтобы я к ним присоединился; я снова начал разрываться между желанием остаться в Англии и желанием быть с ними. В итоге я подал запрос на визу, после громадных трудностей получил ее, и оплатил проезд на датском корабле занятыми в долг деньгами.

Я провел последние две недели в Англии с моими родителями. Снова надо мной одержала верх идея возвращения, я начал испытывать те же давно пережитые чувства, когда в той же самой деревне, в старом доме возле дороги я ждал отплытия на Тасманию – чувства уныния и ностальгии от расставания с родителями и воспоминаний об этой части Англии. Как тогда, так и сейчас, я считал дни и просыпался каждое утро с чувством «прошел еще один день». В последнее утро, почти так же, как и двадцать пять лет назад, с тупой болью в солнечном сплетении я сказал отцу и матери «до свиданья».


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



Сейчас читают про: