Унылая элегия первой трети XIX в.: от Жуковского и Батюшкова к Пушкину

Элегия – это в первоначальном своем содержании грустная лирическая песня о смерти. С развитием лирики ее содержание расширилось – элегией стали называть грустную песнь о всякой утрате, потому что утрата чувства, желания – это подобие смерти, исчезновение и небытие. Так как предметы размышлений могут быть различными, то различны и разновидности элегий: историческая, философская, а также унылая элегия, в которой поэт предается психологическим переживаниям о своей несчастной участи.

Главное событие «унылой» элегии — встреча человека с Абсолютом, предстающем в том или ином виде. В центре «унылой» элегии — сюжет о проигрыше человека судьбе, поступь которой может быть представлена смертью близкого человека, разрывом с возлюбленной и т.д. Отсюда и особенное звучание отдельных мотивов. Например, смерть в «унылой» элегии — облегчение после трудного жизненного пути. Мотив памяти, воспоминания здесь начинает играть ключевую роль — роль единственной «отрады», доступной при жизни человеку, потерявшему надежду. Сам мотив уныния здесь предзадан — он оповещает о крахе просвещенческих идеалов. Разочарованный юноша, выступавший лирическим субъектом этой элегии — всегда жертва опыта жизни. В «унылой» элегии существует особый условный формульный язык, даже некоторая ориентация на штампы. Однако именно этот язык позволил жанровой разновидности быстро обрести популярность, войти в обязательный ассортимент массовой поэзии. «Унылая» элегия, впрочем, избавилась и от ряда условностей — ей уже не обязателен пейзаж, мотивы уединения. Но главное — «унылая» элегия повернула поэзию в сторону от социального мира — по направлению к лирическому «я», которому «кладбищенская элегия» внимания не уделила. Расцвет «унылой» элегии приходится на 1810-е-начало 1820-х годов, когда поэзия принципиально ориентировалась на поэтические штампы. В сочетании нового мировоззрения, в центре которого стоял обновлённый образ человека, и условного языка состояла двойственность «унылой» элегии, предопределившая и её расцвет, и немедленно за ним последовавшую критику. В дальнейшем жанровая модель становится более психологичной в раскрытии ситуации пребывания во внутреннем тупике, но само уныние остается иррациональным, немотивированным. К 1830-м годам «унылая» элегия начала концентрироваться на противостоянии личности и света. «Уныние» вдруг оказывается социально мотивированным — это новый шаг в развитии жанра. А появление символа в элегии задает вертикаль мироздания: земная «жизнь» и неземная «душа» — теперь главным лирическим сюжетом «унылой» элегии становится тот разлад между ними, который к концу века стал главным предметом осмысления в поэзии и культуре.

В основе «унылой» элегии, с одной стороны — сентиментальная концепция личности, с другой — особый условный формульный язык, который позволял жанровой разновидности быстро обрести популярность. Пушкин наряду с Жуковским и Батюшковым был одним из столпов «словесной системы», потенциала которой хватило ещё на целые десятилетия. Пушкин же дал условному языку наименование, выводящее на первые роли не слово, не образ, а стиль — «школа гармонической точности». Предпосылки для выдвижения на первый план поэтического языка, обновлённого непривычно мощной метафорикой и символичностью, возникли к середине 1820-х годов. В рамках «школы гармонической точности» разрабатывался прежде всего язык элегических формул с устойчивым ассоциативным контекстом.

Именно Пушкин отнес первых русских романтиков Жуковского и Батюшкова к «школе гармонической точности». Заслуги этой «школы» состояли в том, что она впервые в русской поэзии выдвинула на авансцену литературы «средний» стиль и «средние» жанры (малые формы). Батюшков, как и Жуковский, создал поэтический язык, пригодный для выражения внутреннего мира личности. Они оживили в слове дремавшие в нем эмоциональные значения и оттенки, метафорические смыслы. Для русской поэзии был отныне открыт внутренний мир личности, которая благодаря этому вышла на просторы романтизма. Жанровое мышление было решительно поколеблено, а игра стилистическими возможностями слова, различными стилями приобрела решающее значение.

Первым стихотворением, которое принесло Жуковскому известность в литературных кругах, была элегия «Сельское кладбище», перевод одноименного стихотворения английского поэта Томаса Грея. Знаменитый русский философ и поэт В.С. Соловьев назвал элегию Жуковского «началом истинно человеческой поэзии России». Жуковский выбрал для перевода элегию классического вида: в ней речь идет о смерти настоящей и размышляет поэт на кладбище, месте захоронения.

Тон элегии не похож на тон оды: в нем нет выспренности, ораторской декламации, торжественности, а есть глубокое, в себя и к себе обращенное раздумье. Оно с самого начала окрашено личным чувством, в нем присутствует личность поэта. Вместо одического пафоса, который выражал могущество отстоявшего от личности и потому абстрактного, отвлеченного государственного или национального разума, в элегии господствуют мысли, неотделимые от личности, от ее души, от ее эмоций. Речь в элегии спокойная, приглушенная, ритм плавный.

Жуковский не описывает ни селянина в стихотворении, ни одежду на нем. Он ослабляет изобразительность картины, но зато усиливает настроение, впечатление, старается передать душевное состояние. Слова, употребляемые Жуковским, несут двойную нагрузку: они оказываются способными передавать и чувства селянина, и чувства поэта. Жуковский, выдвинул в слове на первый план эмоциональные признаки, вторичные значения, необычайно расширив возможности поэзии прежде всего в передаче чувств, психологического состояния, душевного настроения и внутреннего мира человека. До Жуковского жизнь сердца в русской поэзии не поддавалась убедительному художественному выражению и освещению. Он первым открыл сферу внутренней жизни.

Для Батюшкова разработка элегической модели была особенно важна. Считая оду жанром, отставшим от философии и эстетики нового века, он считал, что на смену ей пришла «легкая поэзия». «Лёгкая поэзия» как жанр расцвела в России в последней трети 18 века (застольные песни, романсы, дружеские послания, элегии), но представляла собой и в идейном и в художественном отношении периферию поэзии, так как воссоздаваемый в ней «малый», «внутренний» мир был согласно жанровому мышлению классицизма изолирован от «большого», «внешнего». В 18 веке ода должна была решать серьезные проблемы человеческой жизни. У Батюшкова этой цели начинает служить элегия». В статьях Батюшкова есть важная мысль, которая позволяет понять, почему избрана именно элегия. Поэт постоянно подчёркивает в качестве основного критерия поэтического требование «истины в чувствах». К оде подобный критерий было бы отнести весьма трудно — сфера сугубо человеческого оду не интересовала вовсе. Но и среди элегических моделей лишь «кладбищенская элегия» предлагала форму, в которой оказался возможен задуманный Батюшковым союз общественного и субъективного. Причём в этом союзе одна характеристика поверяется другой — объективность ценна достоверностью субъективного переживания, а переживание возносит лирического субъекта к высоте «больших» общественных вопросов. На этом фоне понятно и знаменитое восклицание Батюшкова в письме Жуковскому от июня 1817 года: «Мне хотелось бы дать новое направление моей крохотной музе и область элегии расширить».

О Пушкине можно сказать, что он не только внёс свой вклад в формирование общего языка, но и оказался первым большим поэтом, который на этот язык покусился. Первой «унылой» элегией Пушкина считается «Пробуждение» (1816) — в ней ещё нет отказа от общего элегического словаря, но уже есть попытка выражения «некоторых глубинных и утонченных состояний духа». Типовая ситуация прощания с «радостью» и «сладостью» помещена юным Пушкиным в конкретные условия ночного пробуждения. Подобное «заземление» своим следствием как раз и имеет выплеск психологизма — ведь лирическое высказывание теперь интересно внутренними мотивировками, раскрывающими состояние субъекта в конкретной ситуации. В том, что уныние не имеет психологических мотивировок, что оно не привязано ни к какой конкретной ситуации, и раскрывается значимость «унылой» элегии как определённого мировоззрения, воцарившегося в поэзии в начале 19 века: какая нужна конкретика, если сам мир несовершенен? И в финале лирический субъект просит «любовь» вновь послать ему свои «виденья» и выражает надежду умереть «непробужденным». В этой «унылой» элегии оказывается слишком много лирического «я». Хотя в стихотворении реализуется стандартная сюжетная схема «унылой» элегии — прощание с «золотыми днями», страдание в опустевшем настоящем, надежда на их возвращение или освобождающую смерть, — но она оказывается скреплена ещё и личными мотивировками, вдруг породившими лирическое высказывание в ситуации пробуждения среди ночи.

В том же году Пушкин пишет стихотворение «Элегия» («Счастлив, кто в страсти сам себе…»). Вот это — образец «унылой» элегии, в которой на первом плане не психология момента, а мировоззрение. В «Пробуждении» «унылое» начало стихотворения было мотивировано собственно пробуждением лирического «я» среди ночи после сладкого сна. Здесь же важно сообщить, что «страсть» должна вызывать у любого человека «ужас», что само наличие в жизни человека «надежды тихой» уже делает его «счастливым» — о большем, иными словами, и думать нельзя. «Уныние» — часть неканонического мироустройства, говорящего языком шиллеровских аллегорий, поэтому его нельзя мотивировать психологически.

Пушкин главным сюжетом «унылой» элегии делает не заведомо калечащее чувствительную личность противостояние лирического субъекта и социума, а внутреннюю сложную мотивировку переживания. Так «унылая» элегия окрашивается в аналитические, рефлексивные тона — не теряя, впрочем, своего каркаса.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: