Глава первая 4 страница

С тех самых пор и пошло-поехало. Через факельные шествия и публичное сожжение вольнодумных книг, через концентрационные лагеря и барабаны, грохочущие на парадах, через кликушеские речи и хладнокровно взвешенные действия — неуклонно пошло и поехало ко второй мировой войне. В воздухе едко запахло порохом, хотя с внешней стороны все выглядело вполне благопристойно: Муссолини и Гитлер заключили с Англией и Францией невиннейший пакт согласия и сотрудничества, после чего обе державы-победительницы благосклонно согласились на восстановление германского военно-воздушного флота (а Великобритания еще и на возрождение военно-морского), а там им пришлось скрепя сердце соглашаться и со всем остальным. Как удары бича, посыпались на ошалевшую Европу разные приятные неожиданности вроде введения в третьем рейхе явочным путем воинской повинности или внезапно произведенной ремилитаризации Рейнской области и многого- многого другого.

Так и прошли эти три года.

И вдруг застрявшее в фашистской колдобине колесо истории стало со скрипом поворачиваться. Случилось чудо: слова, жарким московским летом 1935 года на разных языках произнесенные в нарядном Колонном зале бывшего Дворянского собрания, начали материализоваться за тысячи километров на запад от него. Наученные горьким немецким опытом, французские коммунисты и социалисты перед лицом общего врага еще в 1934 году договорились о единстве действий; затем произошло слияние революционных и реформистских профсоюзов. К началу 36-го года и во Франции и в Испании был создан Народный фронт. В феврале он победил на выборах в Испании, а в мае — во Франции. Наступила новая эра. В Испании народ немедленно освободил из тюрем свыше тридцати тысяч политических заключенных, главным образом участников Астурийского восстания, после чего новым кортесам оставалось лишь проголосовать всеобщую амнистию.

Во Франции дела пошли еще веселее. Почти сразу после выборов страну охватила небывалая всеобщая забастовка, с занятием бастующими производственных помещений: от [52] шахт и заводов до магазинов и бюро. В гигантской стачке участвовало до пяти миллионов рабочих и служащих, и под ее влиянием палата депутатов без заминки приняла законы о сорокачасовой рабочей неделе, об оплаченных двухнедельных отпусках, о социальном страховании и даже о национализации французского банка, а сверх всего и о роспуске фашистских лиг. И когда подошло Четырнадцатое июля, трудовая Франция смогла с обновленным чувством отпраздновать сто сорок седьмую годовщину взятия Бастилии.

Особенный размах празднование приняло в Париже. Двумя кортежами от улицы Риволи и от бульвара Бомарше, сливаясь на площади Бастилии, а от нее направляясь к площади Нации, под трехцветными и красными флагами весь день проходила невиданная в истории манифестация: вместе с делегациями от департаментов в ней участвовало около миллиона человек!

А на четвертые сутки после этого торжества победителей началась гражданская война в Испании.

В середине мая из поездки по Испании возвратился Эренбург, бывший тогда парижским корреспондентом «Известий». Группа левых французских интеллигентов пригласила его поделиться впечатлениями. Закрытая встреча происходила неподалеку от Сен- Лазарского вокзала в пустующем банкетном зале на втором этаже солидного кафе. Я совершенно случайно попал на нее.

С высоты заставленной нотными пюпитрами эстрады для джаза Эренбург, непринужденно раскачиваясь на стуле и засунув руки в карманы, на бойком и безошибочном французском языке, но с неожиданным сильным русским акцентом рассказывал о том, что наблюдал в стране «двадцати миллионов оборванных донкихотов», где он впервые побывал после свержения монархии в 1931 году. Теперь он мог сравнивать и потому увидел, как победа Народного фронта преобразила страну, переживающую бурную, антифеодальную и антиклерикальную революцию. Больше всего Эренбурга поразила внезапно пробудившаяся активность масс, в качестве примера он привел широко известный факт: еще раньше, чем вновь избранные кортесы успели высказаться за амнистию политических заключенных, народ в очень многих местах сам освободил их. В городе Овьедо, например, только что ставшая депутатом Долорес Ибаррури привела к воротам тюрьмы тридцатитысячную демонстрацию. Увидев выставленные во дворе пулеметы, Пасионария отделилась от толпы, направилась прямо на них и потребовала [53] немедленного освобождения узников. Растерявшийся тюремщик вручил ей тяжелую связку ключей, и Долорес отправилась самолично отпирать камеры, а потом вышла к ожидавшим ее людям и, сияя, объявила, что больше в тюрьме никого не осталось.

Рассказал Эренбург и о том, как во многих нищих селениях Южной Испании продолжавшие голодать и при республике издольщики, устав дожидаться аграрной реформы, откладываемой с 1931 года, распахали принадлежащие латифундистам охотничьи угодья и устроили на них коллективные хозяйства и как гражданская гвардия, печально знаменитая гуардиа сивиль, по старой привычке убивала их за это.

Говоря об успехе недавней всеобщей забастовки в Мадриде, Эренбург подчеркнул, что среди десятков тысяч мадридских пролетариев не только не оказалось штрейкбрехеров, но не нашлось ни одного мальчишки, который согласился бы доставить в отель, где жили иностранные журналисты, французские или английские газеты.

В связи с борьбой андалусских крестьян против сиятельных «канитферштанов», владеющих чуть ли не целыми провинциями, Эренбург очень кстати припомнил светловскую «Гренаду», написанную за десять лет перед тем и, казалось бы, давно переставшую звучать. Он продекламировал все стихотворение по-русски, тут же подстрочно перевел его на французский и добавил, что настоящие поэты часто оказываются пророками.

Начав читать стихи, Эренбург преобразился, насмешливое лицо стало серьезным, тонкий голос зазвучал почти патетически. Он заговорил о черной туче, нависшей над «Гренадской волостью», об угрожающей Испании фашистской опасности. Он сообщил, что крупнейший в мире контрабандист, пользующийся для перевозки беспошлинного табака собственными подводными лодками, азартный биржевой спекулянт, аферист-уголовник и богатейший испанский банкир Хуан Марч субсидирует фалангистов, и сравнил его с Тиссеном, снабжавшим деньгами начинающего Гитлера, а заодно подчеркнул, что такие опытные игроки никогда не делают ставку на проигрывающую лошадь. Обратив внимание слушателей на неофициальные совещания и встречи, за последние месяцы неоднократно происходившие в замках испанских грандов, на тайную антиреспубликанскую деятельность офицерских собраний и явную — монашеских орденов, он напомнил о бесчисленных складах оружия, обнаруженных [54] в церквах и во дворцах аристократов, о частых политических убийствах и повседневных покушениях на левых деятелей и — самое важное — о негласных, но несомненных связях, которые поддерживают руководители испанского фашизма с Муссолини и Гитлером. В подтверждение Эренбург сослался на то, что возглавлявший памятный монархический путч в Севилье, приговоренный за это к смертной казни и сначала помилованный, а там и амнистированный генерал Санхурхо совсем недавно околачивался в Берлине, а генерал Баррера во главе целой группы иберийских фашистских лидеров — в Риме. Словом, Эренбург бил тревогу.

Однако, как ни убедительно было его взволнованное красноречие, то пронизанное уничтожающим сарказмом, то поднимающееся до неподдельного пафоса, насыщенное остроумными сопоставлениями, парадоксальными сравнениями, лирическими набросками пейзажей и мгновенно, словно при вспышке магния сделанными портретами, — возможно, именно из-за этого литературного блеска, именно из-за инстинктивного недоверия к «красному словцу», обильно украшавшему излагаемые факты, к тому самому красному словцу, ради которого любой писатель не пожалеет не то что мать и отца, но подчас даже самое (излишне серую) истину, — я с предвзятой осторожностью отнесся к предостережениям Эренбурга: ну откуда он, в самом деле, взял, если в «Юманите» об этом ни звука?

В результате, когда два месяца спустя предсказанные Эренбургом события разразились, я, как и все, оказался к ним совершенно неподготовленным. Правда, накануне их все французские газеты стали помещать одинаково тревожные телеграммы из Мадрида, в зависимости от своего направления придавая им неуловимыми оттенками слов порой прямо противоположное освещение. Но, во-первых, немало тревожных телеграмм поступало в то время и из других столиц (из Берлина, в частности, было получено сообщение о вынесении смертного приговора Эдгару Андре и о том, что он отказался подписать прошение о помиловании), а во-вторых, невероятного размаха социальное движение, начавшееся во Франции, своими мажорными маршами заглушало отдаленные сигналы тревоги. И, любуясь титанической демонстрацией в годовщину взятия Бастилии, я не придал достаточного значения тому, что в такой торжественный день «Юманите» сочла нужным напечатать на первой полосе заметку под несколько бульварным заголовком «Драма в Мадриде» об убийстве монархиста Кальво [55]Сотело, признанного вождя правой оппозиции, бессменно избираемого в кортесы еще с 1919 года, когда ему было двадцать пять лет, и недавно выступившего от ее лица с откровенно провокационной речью. «Юманите» даже сопроводила заметку фотографией убитого, скорее похожего на оперного певца, чем на политического деятеля.

Ликвидация Кальво Сотело была стихийной реакцией на непрекращающиеся убийства видных антифашистов. За четыре месяца, прошедшие после выборов, фалангистские пистолеросы застрелили больше пятидесяти, а ранили около ста левых политиков и рабочих вожаков, неудавшихся покушений было еще больше, и в их числе — на без малого семидесятилетнего лидера социалистической партии и профсоюзного вождя Ларго Кабальеро. Сверх того фашисты взорвали редакцию газеты в Овьедо, совершили успешный налет на валенсийскую радиостанцию, где провели передачу, а во время парада по случаю пятой годовщины провозглашения республики открыли огонь по собравшейся толпе. Мелких же террористических актов было не счесть. В конце концов 12 июля среди бела дня на столичной улице выстрелом в спину из проезжавшего автомобиля был сражен мирно беседовавший с соседями молодой лейтенант республиканской штурмовой гвардии Кастильо, известный своим непримиримым отношением к фашистам. А на рассвете следующего дня несколько человек в форме штурмгвардейцев явились на квартиру Кальво Сотело и, предъявив ордер на арест, как потом выяснилось, фальшивый, увезли одного из трех китов испанского фашизма в неизвестном направлении. Через несколько часов те же или другие люди — по-прежнему в мундирах бойцов гуардиа де асальто — сдали кладбищенскому сторожу обнаруженный ими на пустыре труп неизвестного. Призванный священник опознал в нем бренные останки бывшего министра финансов в период диктатуры Примо де Ривера, депутата кортесов, превосходительного сеньора Кальво Сотело. Известие о его насильственной смерти до предела накалило политические страсти, и генералы, исподволь готовившие пронунсиамиенто, воспользовались удобным моментом.

В ночь на 18 июля иностранный легион, навербованная из марокканцев колониальная полиция и прочие воинские части, дислоцированные с испанского Марокко, взбунтовались и, убив преданного республике генерала Ромералеса, к утру захватили Мелилью, Сеуту, Тетуан и остальные ключевые населенные пункты, а уже 19 июля с Канарских [56] островов, где доверчивое правительство предоставило ему командный пост, на пилотируемом капитаном британских военно-воздушных сил английском аэроплане в Тетуан перелетел один из главарей заговора — генерал Франко. Восстание немедленно перекинулось в собственно Испанию. Казалось, все было кончено.

Однако сквозь невообразимую путаницу поступавших из Мадрида и Барселоны сообщений, сквозь солдафонское бахвальство мятежников, сквозь сенсационные статьи захлебывающихся от прямо противоположных чувств бесчисленных собственных корреспондентов, уже через трое суток выкристаллизовался обнадеживающий вывод: в целом мятеж потерпел неудачу. Несмотря на то что за малым исключением в нем приняло участие все кадровое офицерство, а за офицерами пошла и основная масса приученных к слепому повиновению солдат, несмотря на то что к мятежникам присоединились почти вся без изъятия гражданская гвардия, привыкшая верой и правдой служить королю и поставленному им диктатору, целиком вся полиция и даже значительная часть сформированной при республике и считавшейся ее опорой штурмовой гвардии; несмотря на то, наконец, что на стороне восставших были и внезапность, и военная организованность, и умение обращаться с оружием, не говоря уж о молитвенном, да и более эффективном соучастии двухсоттысячной рати монахов и попов, несмотря на все это, мятежу не удалось достигнуть намеченной цели — повсеместно захватить и удержать власть. В назначенные сроки фашисты безраздельно господствовали лишь в испанском Марокко, а также на Канарских и Балеарских островах. Но в метрополии, кроме небольшого (хотя и немаловажного) плацдарма на юго-западе, включавшего в себя Севилью и — что гораздо серьезнее — ближайший к Марокко порт Кадис, да двух незначительных участков, с Кордовой и Гренадой посредине, мятежникам удалось по-настоящему совершить переворот только на полосе, простирающейся от португальской границы до французской и охватывающей несколько провинций с такими, правда, городами, как Бургос, Саламанка, Вальядолид и Сарагоса. Но зато в Мадриде, Барселоне, Бильбао и в большинстве других промышленных и культурных центров, после беспорядочных и ожесточенных уличных боев, восставшие оказались биты вооружившимся народом или осаждены в казармах, крепостях и монастырях, причем больше двух третей территории страны осталось под контролем правительства. [57]

Кроме того, заговорщиков постигла полнейшая неудача в расчете заполучить на свою сторону военно-морской флот: матросы всех предусмотрительно выведенных из гаваней и приведенных в боевую готовность кораблей в ответ на призыв к восстанию побросали офицеров за борт и подняли республиканские флаги, а если учесть, что мятеж увенчался безусловным успехом лишь в заморских владениях, неприсоединение к нему флота было прямо-таки фатальным. Малочисленная и устаревшая авиация в массе своей тоже не поддержала генеральское пронунсиамиенто.

Но едва стало очевидным, что вся авантюра срывается, что сформированное в ответ на восстание новое правительство, опирающееся не столько даже на большинство в кортесах, сколько на вооруженные народные массы, сможет ликвидировать изолированные очаги восстания, — как на спасение просчитавшегося испанского генералитета бросился международный фашизм.

Не было ничего удивительного в том, что Муссолини проявлял живейший интерес к стратегическим возможностям Балеарских островов и некоторых средиземноморских портов Испании, так же как не было ничего неожиданного и в плохо маскируемом внимании Гитлера к омываемым Гибралтарским проливом берегам Африки или к прилегающей по восточным склонам Пиренейских гор неукрепленной французской границе, которую еще Бисмарк мечтал превратить в «горчичник».

Но, кроме означенных причин, вполне объясняющих отеческое попечение дуче и фюрера о первых неумелых шагах их испанского детища, имелось еще и другое, имелась еще и всефашистская солидарность перед общим врагом. Ведь с победой Народного фронта в Испании и во Франции не только приходил карачун всяким там фалангистам, рекете, круа де фё, камло дю руа и прочим муляжам чернорубашечников и национал- социалистов, — с укреплением в двух западных столицах правительств, поддерживаемых прочным антифашистским парламентским большинством, возникала реальная угроза фашизму вообще и фашистским режимам в частности. Нескрываемая ненависть идеологического происхождения и тщательно скрываемая вполне практическая опаска подталкивали к действию Муссолини, Гитлера и в особенности Салазара ничуть не в меньшей степени, чем их врожденные империалистические вожделения. Все это было так очевидно и так закономерно, что не возбуждало повышенного негодования, разве лишь чисто [58] гангстерская наглость, с какой оный общефашистский фарс осуществлялся, вызывала легкую оторопь. Что действительно возмущало, что ввергало одновременно и в бешенство и отчаяние, это лебезящая уступчивость, покорная робость, проявляемые крупной европейской буржуазией перед хамской напористостью фашизма. Всемогущие правящие слои великих держав, нисколько, казалось бы, не стыдясь, демонстрировали свою полнейшую растерянность, больше того — свою трусость перед его развязной и грубой настойчивостью.

Но откровенная эта трусливость была лишь внешним прикрытием гораздо более сильных чувств: под ней таился патологический страх перед поистине катастрофическим сдвигом влево испанских и французских избирателей, перед впервые в истории осуществленным политическим единством всех получающих заработную плату. И хотя недавние полновластные хозяева Европы пугливо вздрагивали, когда Гитлер или Муссолини замахивались на них, но при мысли об эпидемической заразности социальной революции, похоже что начавшейся в ответ на фашистский мятеж за Пиренеями, они буквально содрогнулись от ужаса. Именно под влиянием классовой паники не только консервативное английское правительство, но и пошедшее у него на поводу, хоть и возглавляемое социалистом, французское — предали единственно законное и дружественное правительство Испании, а одновременно и национальные интересы собственных стран.

Чтобы сделать такое предательство возможным, капиталистам необходимо было обмануть свои народы, соответствующим образом обработать их, запутать, запугать и в первую очередь вколотить клин между пролетариями и мелкими собственниками, вступившими в опасный союз против монополий. На такую «набивку черепов» были мобилизованы все силы и средства: печать, радио, кино. Однако первое время, пока глаза зрителей и уши слушателей не приобвыкли, приходилось действовать осмотрительно, заводить речь издалека, благо прямые соучастники пиренейского фашизма принялись обманывать обывателей заблаговременно, сразу же после победы испанского Народного фронта. Уже в марте известнейшая парижская газета аршинными буквами оповестила своих читателей о прибытии в Мадрид самого Бела. Куна, которого благомыслящие буржуа еще со времен Венгерской советской республики считали главным специалистом по экспорту «мировой революции». Потрясающая новость была немедленно [59] подхвачена крупнейшими информационными агентствами, переведена на все языки и миллионными тиражами распространена по земному шару, тогда как последовавшее из Мадрида опровержение министерства внутренних дел и даже остроумное интервью, полученное у Бела Куна в доме отдыха на Крымском побережье неким предприимчивым газетчиком, попали лишь в левую печать. Единственно, чем всемирному рантье, встревоженному испанскими гастролями Бела Куна, оставалось себя утешать, это дельными соображениями другой французской газеты, утверждавшей, что даже при вмешательстве Бела Куна опасность большевистской революции в Испании не следует преувеличивать, поскольку загадочная «âme slave»{17} и бурный открытый «temperament espagnol»{18} слишком уж несоединимы. Логическим выводом из особенности испанского темперамента было свойственное всяческой реакции во все времена объяснение любых внутренних бед происками внешнего врага. И потому естественно, что в начале июля вся так называемая информационная пресса на двунадесяти языках пропечатала соборное послание испанских епископов, где среди прочего указывалось, что «диавольская ненависть» ко святой католической церкви, начавшая при попустительстве безбожного правительства распространяться среди подонков городских окраин, пришла в Испанию из России, «импортированная в цитадель христианской цивилизации жителями востока, с их погрязшим в низменных заботах мышлением». Примерно тогда же кто-то из главарей испанских монархистов, чуть ли не Хиль Роблес, выступая в кортесах, во всеуслышание объявил, что Испанию погубят «Советы и франкмасоны», и сие важное открытие тоже было немедленно разнесено по белу свету.

Если подобная чушь в несчетном числе экземпляров сходила с ротационных машин и до отказа заполняла эфир еще в сравнительно мирное время, то после мятежа кампания усилилась во сто крат. Конечно, когда придворный орган фашиствующего короля косметики Коти, демагогически присвоивший название газеты Марата «Друг народа», лез из кожи, чтобы оправдать «восстание испанских патриотов против большевистской тирании, мечтавшей советизировать нашу великую латинскую сестру», — это было в порядке вещей. Но ведь от всех этих «Ами дю пёпль», [60] «Аксьон Франсез» или дориотистской «Либерте» не отставали и вполне приличные органы, претендовавшие на объективность. С подчеркнутой лояльностью помещая рядом сводки обеих сторон, они, однако, упорно предпочитали статьи собственных бургосских корреспондентов статьям барселонских или мадридских — последним всегда отводилось меньшее число строк. Кроме того, все присланное из Бургоса должно было пробуждать в читателе радужные надежды, а все, что доходило из Мадрида, — отвращение и ужас. По утрам первые полосы радовали читателей утешающими аншлагами: «Испанская трагедия подходит к концу», или «Конец междоусобицы — вопрос дней», или еще более оптимистично: «Близкая победа» («Близкая победа? — переспросил нас поседевший в сражениях генерал Кабанельяс, один из главных героев доблестного восстания. — Нет, сударь, мы уже победили! — энергично возразил он. — Пусть генерал извинит, что мы позволили себе сохранить наше заглавие, под ним мы постараемся доказать, что победа действительно близка...»).

Проповедь, произнесенная в Риме удалившимся туда от невзгод гражданской войны высокопреосвященным архиепископом Толедским — и не только высокопреосвященным, но и высоко просвещенным, читавшим если не Достоевского, то, на худой конец, Мережковского и потому объявившим, что в Испании «столкнулись две противоположные идеи: идея России, представляющая собою не что иное, как новую форму варварства, и христианская идея, Христос и Антихрист воюют на нашей земле», — подлила лампадного масла в костер священного негодования клерикалов всех мастей. В соответствующие органы посыпались протесты против «избиения клира и осквернения церквей», совсем как это недавно происходило по другому адресу, недаром во Франции союз священников, участников войны 1914–1918 гг., выражал свое негодование по поводу «зверств безбожников в Испании», напоминая, что «мы уже протестовали в свое время против массовых убийств христиан в России и в Мексике...».

Вообще в этом случае газетные заправилы проявляли необыкновенную оперативность и в нужный момент находили нужную тему. Едва догорели церкви и монастыри, с колоколен которых мятежники вели пулеметный огонь, и едва стало известно о вооруженном вмешательстве в испанские дела Муссолини и Гитлера, как одно английское агентство выпустило в качестве противовеса «полученную из самых [61] достоверных источников» новость о доставке в Испанию 200 советских самолетов и какого-то неправдоподобного числа танков. К сожалению, эта новость не только не подтвердилась, но была тут же опровергнута правительством Ларго Кабальеро.

Среди любых доступных методов обработки читательского сознания печать и радиовещание подчас использовали весьма тонкие психологические приемы. Так, они с незаметной постепенностью произвели полезную словарную модификацию, поставив сначала вместо предосудительного термина «мятежники» более приличное определение «повстанцы», заменив его в свою очередь почтительным «националисты». А тут же рядом, под нос общественному мнению, непрерывно подсовывалось пугало «коммунистической опасности».

Временами казалось, что вся эта пропаганда заранее согласована за кулисами со взбунтовавшимися генералами. Недаром первое программное заявление Франко, переданное сеутской радиостанцией сразу же после очищения испанского Марокко от республиканской скверны и физического уничтожения всех «красных» во главе с как кур в ощип попавшим в их число бедным генералом Ромералесом, было выдержано в самом возвышенном духе, но на ту же заданную тему: «Державы Западной Европы, следуя своим благородным традициям, — льстиво заклинал Франко, — так же, как сама Испания, больше не хотят, чтобы испанские интересы подчинялись контролю и приказам Москвы, Вот почему в разных местах Иберийского полуострова народ восстал против коммунистических махинаций, приносящих огромный вред живым силам нашей возлюбленной Испании...» Правда, уже через несколько дней, получив обещанную щедрую помощь от своих римских и берлинских покровителей, Франко обнаглел и в интервью, данном представителю «Ньюс Кроникл», заговорил уже отнюдь не заискивающим тоном: «Я спасу Испанию от марксизма любой ценой, — пообещал он. — Европа должна понять, что Испания не хочет быть второй коммунистической державой». — «Даже если придется расстрелять половину ее жителей?» — вопросил въедливый английский либерал. «Я повторяю: любой ценой...» По понятным причинам эта, по меньшей мере, беспредметная (программа испанского Народного фронта не содержала ни единого намека на хотя бы отдаленную возможность построения социализма), но выразительная беседа не была доведена до сведения широкого читателя, так же [62] как еще более сочный монолог офицера из ближайшего окружения генерала Франко, произнесенный перед открывшим рот корреспондентом «Чикаго Дейли Ньюс». Свирепая болтливость подчиненного не только шла гораздо дальше, чем рассуждения его шефа, но выражала такой клинически-средневековый, такой феодальный образ мыслей, проявляла такое воистину олимпийское высокомерие, что в профилактических целях этот оголтелый манифест аристократизма следовало бы расклеить на всех заборах Европы, как- никак уже довольно давно совершившей буржуазную революцию. «Нам придется перебить треть населения Испании, — эпически произнес одетый в хаки штабной гранд. — Гигиена, канализация и прочие результаты псевдонаучного прогресса появились в нашей стране в эпоху, когда высшие классы не были достаточно сильны, чтобы поддерживать истинное величие Испании... В добрые старые времена, до распространения канализационных устройств, крысы вроде Ларго Кабальеро не могли не погибнуть, их истребили бы стихийные бедствия и эпидемии. А теперь этим вынуждены заняться мы — истреблением всех, сколько ни есть, крыс, голосовавших за республику...» Таким образом, по мнению надменного сподвижника генерала Франко, самая подача голоса — и не за Народный фронт даже, а просто за Республику — являлась преступлением, караемым смертью. Однако на подобных простыням страницах большинства европейских газет, выходивших громадными тиражами, не нашлось места для этого красочного высказывания. Они предпочитали отводить свои столбцы не приевшимся с 1918 года «зверствам красных...».

Но что оказалось настоящей находкой для большинства редакций, подлинным газетным бумом — это осада толедского Алькасара. Миллионы сердобольных мамаш и добродетельных девиц проливали горючие слезы над печальной участью благородных юношей, которые, презирая нестерпимый голод и невыносимую жажду и смиренно поручив себя покровительству Пресвятой Девы, предводительствуемые своими почтенными наставниками, стойко держались в ветхих развалинах древнего замка, осажденного кровожадными ордами безбожников.

По возвращении из Мадрида Жан Ришар Блок, выступая как-то утром до начала первого сеанса в убогом кино XIV аррондисмана (округа) перед местным комитетом помощи Испании, назвал историю с толедскими кадетами величайшим достижением буржуазной пропаганды. «Даже мы с [63] вами, — сказал он, — втайне жалели этих бедных молодых людей из приличных семейств, так мужественно переносящих продолжительную осаду со всеми ее лишениями. А ведь уж нам-то с вами следовало бы вспомнить, что генеральский путч начался восемнадцатого июля, то есть в разгар летних каникул, которые эта милая молодежь проводит, конечно, не в душном городе, а на модных морских курортах или под сенью родительских поместий». И действительно, когда войска «националистов» вошли в Толедо (а впереди всех в него ворвались Первый табор марокканских наемников во главе с сыном шейха, бывшим воспитанником Алькасара, майором Мохаммедом Эль Мисаали и Пятая бандера иностранного легиона, предводительствуемая другим «чистокровным испанцем» — капитаном Тиденом, которого агентство «Гавас», ничтоже сумняшеся, наименовало «германским националистом») и вызволили 1600 человек, выдержавших осаду за массивными стенами крепости, среди них алькасарских кадетов, или, как их правильнее называть по-русски, юнкеров, оказалось всего лишь 8; зато жандармов было 600, офицеров разных родов войск — 150, учеников армейской гимнастической школы — свыше 150, фалангистов — 60, фашистов прочих мастей — 31 и даже еще 15 каких-то «независимых». Остальные — немногим менее шестисот — были женщины (некоторые с детьми), причем значительная часть насильственно уведена в виде заложниц из ближайших к Алькасару кварталов.

Само собой понятно, что накопление в подвалах замка оружия и продовольствия производилось заблаговременно и продолжалось вплоть до самого мятежа. Один из героев, отсидевшихся за несокрушимыми стенами, выложил журналистам подтвердившую это характернейшую деталь: «Подготовляясь к восстанию, мы захватили с толедской оружейной фабрики миллион патронов, которые восемнадцатого июля правительство с опозданием приказало отправить в Мадрид».

Трудновато осажденным приходилось только с водой, трудновато, но не катастрофично, ибо когда дипломатический корпус, выступивший посредником, предложил выпустить из Алькасара женщин, детей и глубоких стариков, гарантируя их безопасность, командовавший бунтовщиками полковник Москардо отказался даже вести переговоры. Поскольку ни от голода, ни от жажды находившиеся в осаде не умирали, общие их потери, если учесть, что она длилась два месяца, были ничтожны. Впрочем, в какой-то газете мне [64] однажды попалась заметка, с прискорбием сообщавшая, что в Алькасаре пал смертью храбрых от шальной пули доблестный офицер, отличившийся в 1934 году при подавлении астурийского восстания. Мне еще подумалось, что пуля, видно, была не совсем шальная и нашла виновного, — ведь в Астурии офицер мог отличиться только жестокостью...


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: