Пиджаки на мосту

У самого Бродского, в 22 года написавшего эти строки о себе, жизньсложилась ровно наоборот. Двумя годами позже в сочиненных по мотивам Байрона"Новых стансах к Августе" он - как оказалось позже, полемически и пророчески- сформулировал: "Мне юг не нужен". Ему в самом деле нужен и дорог всегдабыл Запад и Север, а не Восток и Юг. Он и в Ялту, и в Венецию ездил - зимой."Я предпочел бы Медею любой женщине", - сказал Байрон. По Бродскому, Медея -внедрение восточной дикости в эллинскую цивилизацию: наведение ужаса. Иперемещение из Турции в Грецию - антибайроновское. Под "Путешествием вСтамбул" значится: "Стамбул - Афины, июнь 1985", и эта строка - не справка,а важный эпилог с обозначением культурных и эмоциональных полюсов, где тире- выдох: выход. Возвращение к норме. Турция сопрягается с Грецией -по-байроновски, только с обратным знаком. Эссе написано под Афинами, на Сунийском мысу, где на колоннеизящнейшего храма Посейдона видна глубоко процарапанная подпись Байрона. Тотрасписывался всюду. Я видел его автограф на руинах храма в Дельфах: он почтинезаметен, но опытные гиды смачивают мрамор водой, и имя проступает. Байронбыл настоящий турист: "Должен сказать, я никогда не считал удачной мысльюNil Admirari". Этот антитуристический принцип - "ничему не удивляться" - вравной степени чужд и Бродскому. Он начисто лишен столь распространенногосреди соотечественников снобизма, этакой оттопыренной губы: "видали". Тем более примечательно его раздражение, уже почти брюзжание по поводуувиденного и пережитого в Стамбуле. Бродский - путешественник, восторгавшийся глухими страшноватымигородками Сицилии, обожавший шумный, грязный, опасный Неаполь, находившийочарование в неприглядных мексиканских базарах, - решительно не воспринимаетСтамбул. При этом никаких особых неприятных обстоятельств не было: короткийвизит протекал гладко и стандартно. Бродский жил в пяти минутах ходьбы от британского консульства, гдебывал Байрон, - в гостинице "Пера палас", напротив моей "Лондры". Украшеннаятеперь сателлитной тарелкой на крыше, "Пера" - по-прежнему самыйпримечательный отель Стамбула, как и во времена, когда тут жили Грета Гарбои Агата Кристи, с тяжелой гаремной роскошью интерьера арт-нуво. Вечером вресторане какой-то гнесинский виртуоз за роялем чередует "Очи черные",шопеновский вальс, "Из-за острова на стрежень". В меню - шиш-кебаб Карс. Какпротянулись турецкие щупальца: в самом деле, Карс-то у них, как и Арарат. Бродский вспоминает в эссе самаркандские мечети - но этот абрис знакомему с детства: импозантное сооружение на Петроградской стороне. Не четажалкой московской мечети в Выползовом переулке, единственной на огромныйгород советских времен, в котором татары занимали второе место почисленности после русских: грязный двор, сломанные двери в сортире сузкогорлыми кувшинами для подмывания, но в скромном молельном зале - вдругроскошные синие ковры, подарок иранского шаха. Ленинградская мечетьнапоминает стамбульские - может, и это сыграло роль? Так или иначе, что-то ведь побуждает Бродского сказать про одно иззначительнейших мест мировой истории: "...Город этот - все в нем - оченьсильно отдает Астраханью и Самаркандом". И еще усугубляя, уточняя за счетзнакового имени: "...Помесь Астрахани и Сталинабада". Тень Сталина неизбежно осеняет российского человека в Турции. А ведьБродский не видал мавзолей Ататюрка в Анкаре: высокий, широкий и пустойгород на холме над столицей - не сравнить с крохотными кубиками на Краснойплощади. Впрочем, культ Ататюрка - в стране повсюду. Бюсты у любогоказенного заведения, будь то полицейский участок или школа. На сувенирныхтарелках в обрамлении одинакового орнамента - Ататюрк, СулейманВеликолепный, Ататюрк, Богоматерь с Младенцем, Ататюрк. Фотографии вождя вкаждой парикмахерской, овощной лавке, автобусе - чего не было с образомСталина, который не позволяли так профанировать. Здесь же демократия исвобода, запретить или навязать портрет нельзя - значит, это любовь. Отсюда, надо думать, и всплыл Сталинабад. Но Стамбул не виноват.Виноват - Константинополь. Второй Рим, за которым последовал Третий. Империя, рухнувшая ровно за полтысячи лет до смерти могущественнейшегоиз императоров XX века. "Путешествие в Стамбул" - самое, вероятно, уязвимое сочинениеБродского: с точки зрения историка, богослова, филолога, логика. Эссе,временами почти статья, едва не трактат, существует по законам лирическогостихотворения. Неуязвимость же "Путешествия" в том, что автор то и дело -как ни в одном из своих сочинений - признается в субъективности. И главное -постоянно перемежает утверждения самоопровержениями. Эссе о Стамбуле -наглядный пример той жизненной позиции, которую Бродский сформулировал вобращенном к Томасу Венцлова "Литовском ноктюрне": "...Вся жизнь какнетвердая честная фраза на пути к запятой". Запятая необходима и посленазвания города, о котором идет речь, - перед уточняющим историческим егоименем. Для Бродского Стамбул - город, который был Константинополем. Не зря он,сравнив мечети с жабами, а минареты с угрожающими ракетами, все жеоговаривается: "На фоне заката, на гребне холма, их силуэты производятсильное впечатление..."; не зря оправдывается: "Наверное, следовало...взглянуть на жизнь этого места изнутри, а не сбрасывать местное население сосчетов как чуждую толпу... психологическую пыль". Говоря о том, что наВостоке нет "хоть какого-нибудь подобия демократической традиции", онподчеркивает: "Речь... идет о Византии до турецкого владычества... оВизантии христианской". В позднем, 1992 года, стихотворении "К переговорам в Кабуле" - сноваантивосточная, антиисламская декларация. И снова понятно, что речь несобственно о Востоке и исламе как таковых, а о подавлении личности, обавторитарности, всяческой несвободе вообще. "Путешествие в Стамбул" разбито на сорок три короткие главки - отчетверти до двух страниц. Как нигде, Бродский иллюстрирует здесь свой тезисо сугубой важности композиции - "самое главное, что за чем идет", как онвыражался. Чередование живых зарисовок и "теоретических" фрагментов. Первые- стихи в прозе: "Бред и ужас Востока. Пыльная катастрофа Азии. Зеленьтолько на знамени пророка. Здесь ничего не растет опричь усов. Черноглазая,зарастающая к вечеру трехдневной щетиной часть света..." Вторые - сутьисторико-этико-эстетические обоснования яростного неприятияСтамбула-Византии. У Льва Лосева, лучшего знатока Бродского, есть стихотворение, геройкоторого, легко опознаваемый поэт, говорит: "...Оскорбительны наши святыни,/ все рассчитаны на дурака, / и живительной чистой латыни / мимо наспротекала река". Река с живым течением - антитеза церемониальнойнеподвижности византийской культуры. За то тысячелетие, что существовалаВизантия, на Западе были Августин и "Беовульф", Вестминстерское аббатство и"Песнь о Роланде", Абеляр и Болонский университет, трубадуры и Нотр-Дам,Марко Поло и Данте, Джотто и Боккаччо, Ганза и Чосер, Гус и Брунеллески,Жанна д'Арк и Гутенберг. Речь - о колоссальном многообразии явлений.Византия на восточный лад наслаждалась изысками нюансов. С. Аверинцев называет "загадочной" византийскую "отрешенность отсодержательной связи с историческим временем". И далее: "Каким образомобитатель богохранимого града Константинополя, родившийся черезполтысячелетия после окончательной победы христианской веры, сумел с такойлегкостью надеть маску язычника?.." Не предположить ли в этой "чрезвычайно знаменательной черте"византинизма" - известное равнодушие к категории содержательности вообще? Ине усмотреть ли в византийском происхождении - истоки той легкости, скоторой пала тысячелетняя христианская вера в 1917 году? Мгновенностьраспада подтверждается множеством разных свидетельств - "Окаянными днями"Бунина, "Десятью днями" Рида, мемуарами Коковцева, стихами Георгия Иванова,дневниками Чуковского... Ярче всего - "Апокалипсисом наших дней" Розанова:"Русь слиняла в два дня. Самое большее - в три... Поразительно, что онаразом рассыпалась вся, до подробностей, до частностей". Ритуал сменилсяритуалом. Имя Аверинцева возникает здесь не случайно. Есть ощущение (хоть и нетпрямых тому подтверждений), что Бродский полемизирует с ним, давая оценкуследствиям исторического явления, которое Аверинцев описал так:"Христианство смогло стать духовным коррелятом абсолютистского государства".Бродский в "Путешествии в Стамбул" настаивает: "...Политеизм синонимичендемократии. Абсолютная власть, автократия синонимична, увы, единобожию.Ежели можно представить себе человека непредвзятого, то ему, из одноготолько инстинкта самосохранения исходя, политеизм должен быть кудасимпатичнее монотеизма". На этом инстинкте самосохранения - нравственного! - стоит задержаться.Тезис Аверинцева: "Мудрость Востока - это мудрость битых, но бывают времена,когда, по пословице, за битого двух небитых дают. На пространствах старыхвосточных деспотий был накоплен такой опыт нравственного поведения вусловиях укоренившейся политической несвободы, который и не снилсягреко-римскому миру..." Бродский против такого кошмарного сна, тем более -яви, "мира с совершенно отличными представлениями о ценности человеческогосуществования, нежели те, что были в ходу на Западе". Против мазохистскойустановки на "битость". Любопытно подыскать тут Бродскому неожиданногосоюзника - Солженицына. Герой и пациент "Ракового корпуса" Костоглотовразговаривает с интеллигентной санитаркой о западных людях и их литературе:"Какая-то легкомысленная их перебросочка. Так и хочется их осадить: эй,друзья! а - вкалывать вы как? а на черняшке без приварка, а? - Этонесправедливо. Значит, они ушли от черняшки. Заслужили". Страшный "опыт нравственного поведения", вызванный условиями деспотии,не возвышает, а унижает. Растворяет в массе - уже почти и не человеческой.Награждает "почетным статусом жертвы истории" - саркастически пишетБродский, отказываясь от этого статуса: "Я... жертва географии. Не истории,заметьте себе, географии. Это то, что роднит меня до сих пор с державой, вкоторой мне выпало родиться..." "Роднит с державой" - фигура не противо-, но сопоставления. Бродский -не беглец, не жертва политических репрессий, а изгнанник, не откуда-то, авообще. Свой самый лирический сборник - единственную в русской словесностикнигу, все стихотворения которой посвящены одной женщине, - он назвал "Новыестансы к Августе", с обложки введя мотив принципиального байроновскогоизгнанничества. В этой теме и в самой его позиции изгнанника "Путешествие в Стамбул"занимает особое место. Евразийская судьба Руси, сравнение СССР с Оттоманскойимперией, Суслова - с Великим муфтием и т.д. В тех сорока пятистихотворениях и циклах Бродского, которые можно отнести к жанрупутешествия, не найти столь прямого - и сразу - обозначения идейной точкиотсчета, какой у русских авторов в этом жанре выступает родина. В эссе ужево второй главке отмечено, что Ленинград и Стамбул - почти на одноммеридиане. И на протяжении всего длинного (тридцать пять страниц) сочиненияавтор ни на миг об этом не забывает. Стамбулу достается не по заслугам:город расплачивается за Россию и Советский Союз, или, как всегда говорилБродский, избегая обоих названий, - за отечество. Точка отсчета в этом "Путешествии" совпадает с гипотетической точкойприбытия, тем местом, которое Бродский не называл ни "Ленинградом", ни"Петербургом", предпочитая - "родной город". Таким умозрительным совмещениемможно объяснить болезненную остроту его стамбульских ощущений: раздражение игнев вызывает лишь небезразличное, близкое, родное. Заостряя - и в этомследуя примеру эссе Бродского, - можно сказать, что в Стамбуле онпрорепетировал возвращение в родной город. Поэт уже по роду своих занятий - эксцентрик и изгой, и тем болеедраматизируется его судьба, когда метафизическая чуждость дополняется иусугубляется физическим изгнанием или самоизгнанием: Овидий, Данте, Гюго,Байрон... Плеяда русских после 17-го. Бродский. Прожив на Западе около четверти века, он так и не съездил в Россию.Тема невозвращения, нежелания вернуться - хоть на короткое время - какнеотъемлемая часть поэтического образа всегда будет волновать и побуждать кдогадкам. При жизни Бродского можно было задать вопрос, и он отвечал:говорил о том, что туристом в отечестве быть не хочет, что если ехать, тонавсегда, а это по многим причинам невозможно. Может быть, "Путешествие вСтамбул" - путешествие в Стамбул - дает некоторое уточнение. О побудительных мотивах поездки на Босфор ("плавания в Византию")Бродский не говорит - вернее, называет опять-таки много причин, что обычноскрывает одну истинную. Все перечисленные в начале эссе самому авторупредставляются "легкомысленными и второ-, третьестепенными", включая"главную" - проверку гипотезы крестного знамения императору Константину:этот повод Бродский называет "верхом надуманности". И тут же мельком,походя, роняет: "В конце концов, я прожил 32 года в Третьем Риме, примерно сгод - в Первом. Следовало - для коллекции - добрать Второй". Не предположитьли, что в такой почти проговорке и содержится основная причина: испытать то,что невозможно было в 85-м испытать в отечестве, в родном городе; проверитьвариант возвращения, что было тогда даже не гипотезой, а фантастикой. Примечательно беглое просторечие - "добрать до коллекции". Небрежность- смысловая, стилистическая - встречается в эссе постоянно: автор настаиваетна необязательности своих суждений, высказанных нарочито легким тоном,именно для того, чтобы снизить градус собственной страстности, стольнеобычной для Бродского-прозаика, чтобы затушевать степень личнойзаинтересованности, одержимости предметом. Слишком явственно Бродский увидалза Вторым Римом - Третий. "Взглянуть на отечество извне можно, толькооказавшись вне стен отечества". Репетиция возвращения состоялась. Результатизвестен. Разумеется, Стамбул - метафора. Нагнетание стамбульских ужасов - жара ивонь, теснота и узость, грязь и пыль и т.п. - резко преувеличенное: я был вСтамбуле тремя месяцами позже - в конце лета 85-го. В прекрасной статье"Путешествие из Петербурга в Стамбул" Т.Венцлова, перечисляя атрибуты ада вэссе Бродского, указывает на более глубокую, чем просто геополитическая,метафору, говорит о катабазисе, нисхождении в царство мертвых. Метафора - несомненно. Но есть и неприятие эстетики. Оскорблениезрения, обоняния, слуха. Есть простая нелюбовь к неряшливому выбросу эмоций,базару чувств. (Снова Лев Лосев: "Не люблю этих пьяных ночей, / покаяннуюискренность пьяниц, / достоевский надрыв стукачей...") Обрушиваясь на целый народ и страну, Бродский дает беглое афористичноепояснение: "Расизм? Но он всего лишь форма мизантропии". Мотив принципиальной - расовой - чуждости в связи со Стамбулом оказалсяустойчивым. В стихотворении "Ritratto di donna", написанном восемь летспустя, тезисы эссе словно прессуются в краткие стихотворные строчки:...Зима. Стамбул. Ухмылки консула. Настырный гул базара в полдень. Минареты класса земля-земля или земля-чалма (иначе - облако). Хурма, сурьма. Другая раса. Можно даже предположить, кто этот консул, во всяком случае, кто это могбы быть - Константин Леонтьев, умерший в тот год, когда Россия получиласвободный проход через Босфор (Достоевский не дожил до своей заветной мечтыдесяти лет). О Леонтьеве вспоминает Бродский в "Путешествии" - о его "крике,раздавшемся именно в Стамбуле, где он служил при русском посольстве: "Россиядолжна править бесстыдно!" Что мы слышим в этом паскудном пророческомвозгласе? Дух века? Дух нации? Или дух места?" Если и был таков дух места, то он сильно переменился: когда видишь вСтамбуле - Стамбул. С утренних паромов, которые приходят к Галатскому мосту из разныхрайонов города, выгружаются толпы, распределяясь по автобусам и долмушам.Это маршуртные такси, и когда я впервые попал в Стамбул в 85-м, долмушамибыли бьюики 40-50-х, полученнные по плану Маршалла. Все, отдаленнонапоминавшее роскошь, выдиралось изнутри, и в бьюик набивалось до двенадцатичеловек - зависело от толщины пассажиров, громоздкости багажа, дальностирейса. Такой автороскоши, смутно памятной по американской выставке в Москве(одна из эффектных побед Штатов в холодной войне), в Стамбуле уже почти неосталось. Теперь долмуши - аккуратные желтые микроавтобусы. С минаретов кричат громкоговорители голосами муэдзинов, по Галатскомумосту через Золотой Рог движется огромная однородная масса в кепках -вспомнилась Махачкала. Настоящий мусульманин не может носить головной убор сполями или козырьком, потому что во время молитвы надо касаться лбом пола,не обнажая головы. Так что нынешние кепки - яркий знак вольнодумства страны.Кепка как инакомыслие: ничего для нас удивительного - а узкие брюки, адлинные волосы? Кепки и темные пиджаки - почти униформа. Я вдруг понял: это и есть та"пиджачная цивилизация", которой страшился Константин Леонтьев, недогадываясь о ее будущем реальном облике, - он-то имел в виду пиджакипарижских буржуа. Увидел бы эти в своем любимом Константинополе - отрекся быот города-тезки. Нынешний усредненный базар - не то, о чем Леонтьев, пожив в Стамбуле,тосковал всю жизнь; не то, что привлекало Байрона, бывшего для Леонтьеваобразцом. "Пишут поэзию, а сами ее не соблюдают в жизни... Очень некрасивафизически нынешняя слава писателей. Вот слава и жизнь - это Байрона... Этомуможно и позавидовать, и порадоваться. Странствия в далеких местах Турции,фантастические костюмы, оригинальный образ жизни, молодость, красота,известность такая, что одной поэмы расходилось в 2 недели 40000экземпляров... Сама ранняя смерть в Миссалонгах, хотя и не в бою, - венецэтой прекрасной, хотя, разумеется, нехристианской жизни". Характерная оговорка в конце. Леонтьев считал, что "Байрон дляхристианства истинного очень вреден" - языческой красотой жизни и отношенияк жизни, надо думать. Но "вредность" Байрона - это уже леонтьевскийпредпоследний год, Оптина пустынь, перед пострижением. Прежде он скорбел отщетности великолепных Байроновых усилий, о том, что он выбрал не ту сторонубаррикад: "...Интересная Греция "Корсара"... - есть лишь плод азиатскогодавления, спасительного для поэзии, и освобожденный от турка корсар наденетдешевый сюртучишко и пойдет болтать всякий вздор на скамьях афинской"говорильни". Логика Леонтьева византийски безжалостна: "Пока было жить страшно, покатурки часто насиловали, грабили, убивали, казнили... пока христианин былсобака, он был более человек". Леонтьевская "цветущая сложность" более всегострашится пиджака и носителей пиджака, которые пытаются "разлитиемвсемирного равенства и распространением всемирной свободы сделать жизньчеловеческую на земном шаре уже совсем невозможной...". Иосиф Бродский знал то, чего не мог знать Леонтьев, тем более - Байрон.За Бродским - опыт XX века, с его страшными героями, масштабы и деяниякоторых не мнились деспотам Востока. "Цветущая сложность" оборачиваласьтаким образом, что единственным - бескровным и достойным - противовесомоказывалась "пиджачная цивилизация". Отношение Бродского к контрастам бытия лучше всего выражено в его эссес декларативным заглавием "Похвала скуке", в американских стихах, которые оноднажды прокомментировал: "Ощущение скуки, которое здесь описано,действительное. Но это было и замечательно. Мне именно это и нравилось.Жизнь на самом деле скучна. В ней процент монотонного выше, чем процентэкстраординарного. И в монотонности, вот в этой скуке - гораздо большеправды, хотя бы Чехова можно вспомнить... В этой скуке есть прелесть. Когдатебя оставляют в покое, ты становишься частью пейзажа... Нам все пытаютсядоказать, что мы - центр существования, что о нас кто-то думает, что мы вкаком-то кино в главной роли. Ничего подобного". В знаменитом стихотворении Бродского есть строка: "Что сказать мне ожизни? Что оказалась длинной". В этих словах - и ужас, и восторг, игордость, и смирение. Мы, оглядываясь назад или вглядываясь вперед, видимвершины. Взгляд поэта проходит по всему рельефу бытия, охватывая прошлые,настоящие, будущие равнины и низменности - идти по которым трудно и скучно,но надо. Учитывая место, о котором идет речь, можно назвать такой пафос -антилеонтьевским. Антибайроновским, в конечном счете. От этого отношения и пострадал Стамбул. Бродский, обыгравший ванглийской версии своего эссе стихотворение Йейтса, по-иному истолковал духвремени, о котором в йейтсовском "Плавании в Византию" сказано -"рукотворная вечность". Город, так напоминающий об империи к северу -империи, по всем тогдашним признакам вечной, - размещен на пространстве,которое вызывает физическое отвращение автора, он не жалеет эпитетов идеталей, описывая шум, грязь и особенно пыль. Пространство, по Бродскому, вообще иерархически ниже времени,подчиненнее, несущественней: ставка на пространство - характеристикакочевника, завоевателя, разрушителя; на время - цивилизатора, философа,поэта. К тому же стамбульское пространство присыпано пылью. В "Путешествии"навязчива тема пыли - вещи, безусловно, негативной, противной. Однаковспомним, что в стихах Бродского пыль именуется "загар эпох". Время у негоотождествляется чаще всего с тремя материальными субстанциями, способнымипокрывать пространство: это пыль, снег и вода. Снег в Стамбуле редкость, новоды и пыли - сколько угодно. Времени на Босфоре-в избытке. То есть -истории.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: