Из разговоров Аверинцева

Разговоры эти начались почти пятьдесят лет назад. Я учился на последнем курсе классического отделения, а он на первом Ко мне подошел высокий застенчивый молодой человек и спросил моего мнения, почему имя такого-то пифагорейца отсутствует в списке Ямвлиха. Я честно сказал, что никакого мнения на этот счет не имею. Знакомство состоялось, рекомендации были предъявлены самые авторитетные — от Пифагора. Как этот первый разговор продолжался дальше, я не помню. Второй разговор, через несколько дней, был проще: собеседник попросил помочь перевести ему фразу с первой страницы латинского учебника. Это была строчка из «Энеиды» Nn ignre mali, nuseris succurrere disc. Я ее очень люблю, он оказался тоже к ней неравнодушен. Думаю, что это единственный раз я в чем-то помог Ансринцеву: потом уже помощь была только от него — мне

Когда-то мы обещали друг другу написать некрологи друг о друге Мне очень не хотелось выступать в этом жанре Я хотел только пересказать кое-что из его суждений на разные темы — то, что запомнилось или записалось. Односторонний интерес к темам целиком на моей совести. Стиль — тоже: это не стенограммы, а конспекты. Сенеке случалось мимоходом пересказывать несколько фраз Цицерона (специалисты знают эти места), — так вот, стиль этих записей относится к настоящему стилю Аверинцева так, как стиль Сенеки к стилю Цицерона. Кое-что из этого вошло потом в опубликованные им работы. Но мне это лучше запомнилось в том виде, в каком проговаривалось в беседах или докладах задолго до публикаций.

Античная пластика? Пластика — совсем не универсальный ключ к пониманию античности, скорее уж ключ — это слово. Средневековье из античной культуры усваивало именно словесность. Это теперь античность — зримая и молчащая, потому что туристов стало больше а знающих язык — меньше».

«Романтизм насильственно отвеял из античности ее рационалистичность, и осталась только козьмопрутковская классика — "Древний пластический грек", "Спор древних греческих философов об изящном"». (Теперь мне самому пришлось читать курс «Античность в русской поэзии конца XIX-начала XX в. — и начинать его именно со «Спора философов об изящном».)

«Пушкин стоит на переломе отношения к античности как к образцу и как к истории, отсюда его мгновенная исключительность. Такова же и веймарская классика».

«Мы уже научились легко говорить "средневековый гуманист"; гораздо труднее научиться говорить (и представлять себе): "ренессансный аскет", как Томас Мор».

«Риторика есть продолжение логики другими средствами». (Да, риторика — это не значит говорить не то, что думаешь; это значит: говорить то, что думаешь ты, но на языке тех, кто тебя слушает. Будем ли мы сразу подозревать в неискренности человека, который говорит по-английски? Некоторым хочется.)

Пока похвала человеку и поношение человека розданы двум собеседникам, это нторика; когда они совмещаются в речи Гамлета, они уже не риторика». Вердену была нужна риторика со свернутой шеей, но все-таки риторика». Время выражается словами чем дальше, тем косвеннее: чем лет двадцать назад возмущались словесно, сейчас возмущаются в лучшем случае пожатием плеч». — «А в прошлом?» — «Может быть, все Просвещение, erklahrte Aufldahrung, и было попыткой высказать все словами».

Новаторство — это традиция ломать традиции».

В "Хулио Хуренито" одно интеллигентное семейство в революцию оплакивает культурные ценности, в том числе такие, о которых раньше и не думали барышня Леля — великодержавность, а гимназист Федя — промышленность и финансы. Вот так и Анна Ахматова после революции вдруг почувствовала себя хранительницей дворянской культуры и таких традиций, как светский этикет <".> А у Надежды Яковлевны точно таким же образом слагался ретроспективный миф о гимназическом образовании, при котором Мандельштам даже с фрагментами Сапфо знакомился не по переводам Вяч Иванова, а прямо на школьной скамье».

«Мне бы хотелось написать репутацию историософии Пастернака в "Охранной грамоте": венецианская купеческая республика осуждается человеком 1912 г., окруженным Европой 1012 г. то есть той самой разросшейся купеческой республикой, с выводом: к счастью, искусство к этому не имело никакого отношения».

«Как Пастернак был несправедлив к Венеции и буржуазии, так В. Розанов — к журналистике: не тем, что бранил ее, а тем, что бранил ее не как журналист, а как некто высший. Каждый из нас кричит, как в "Русалке": "Я не мельник, я ворон!" — поэтому ворон летает много, а мельница не работает».

В. С. сказал о нем: «Аверинцев по-современному всеяден, а хочет быть классически монокультурен». Я присутствовал при долгой смене его предпочтений — этой погоне вверх по лестнице вкусов стайными извинениями за прежние приязни. Его дразнили словами Ремигия к Хлодвигу «Фьер сикамбр, сожги то, чему поклонялся...» Но сжигать без сожаления он так и не научился.

«Я все чаще думаю, что пока мы ставим мосты над реками невежества, они меняют свое русло, и новое поколение входит в мир вообще без иерархических априорностей».

«Вам на лекциях присылают записки не по теме?» — «Нет, я слишком зануда». — «А мне присылают. Прислали: верители Вы в Бога? Я ответил однозначно, но сказал, что здесь, на кафедре, я получаю зарплату не за это».

В нашей культуре то нехорошо, что нет места для тех, кто к ней относится не прямо, а косвенно, — для меня, например. В Англии нашлось бы оберегаемое культурой место чудака».

X него попросили статью для «Советской культуры», Он отказался, Посланная сказала; «Мне обещали;если вы напишете, меня возьмут в штаг». Он согласился, Как ваш сын?» — спросил он меня. Юдин день ходил в школу и опять заболел; это уже норма, а не исключение». — «Ведь, наверное, о нем, как и обо мне в его возрасте, больше приходится тревожиться, когда он в школе, чем когда он болен?.

У него росла дочь. *Я думаю, с детьми нужно говорить не уменьшительными, а маленькими словами. Я бы говорил ей; пес, но ей, конечно, говорят: собачка*. Ни-чего, сама укоротит.

Сперва я ткался, а потом стал радоваться, что мои друзья друг на друга непохожи н нетерпимы и поэтому невозможен никакой статичный; Aycrim«v-Kfels»,

Как вы живете?» — спросил он, «Я — в беличьем колесе, а вы, как я понимаю, под прессом?* — «Да, если угодно, вы Иксион, а я Сизиф».

Мы с ним очень много лет работали в одном институте и секторе. Привык он к обстановке не сразу. Как-то на общеинпитутском собрании, ридя я дальнем ряду, мы слушали одного докладчика. С An, долго терпел, потом заволновался и шепотом спросил: Неужели этот человек существует в самом деле?» Я ответил: «Это мы с вами, Сережа, существуем как воля и представление, а в самом деле существует именно он* Аверинцсв замолчал, но потом просительно сказал: «Можно я покажу ему язык?», Я разрешил: «Можно». Он на мгновение высунул язык трубочкой, как нотрдамская химера, и после этого успокоился.

Во время другого похожего выступления он написал мне записку латинским» буквами: «Kg n xhect sest?», Я ответил греческими буквами; *nabepnb, шх

ПА Ml, NNE В ПЕРВОУЮУ ОГХЕРЕДЧ

Еще на одном собрании он тихо сказал мне: «Вот так и в византийской литературе; там когда авторы спорят между собою, то они настолько укоренены в одном и том же, что трудно понять, о чем спор. Морально-политическое единство визам* тийской литературы. Мы лучше приспособлены к пониманию этого предмета, чем западные византисты»,

Я заведовал античным сектором в Институте мировой литературы, потом уволился, и заведовать стал С. Ав. Ни охоты, ни вкуса к этому занятию у г. юс одинаково не было. С Ав. сказал: «Наш покровитель — св. Целестин, по единственный римский папа, который сложил сан, когда увидел, что был избран только для политической игры. Избрали нового, и это был Бонифаций VIII»,

Я понимаю, что мы обязаны играть, но не обязаны же выигрывать!» Кажется, это сказал я, но ему понравилось.

«Миша, мне кажется, что мы очень многих раздражаем тем, что не пытаема съесть друг друга». — «И мне так кажется».

Его все-таки приняли в Союз писателей, хотя кто-то и посылал на него в при* емиую настойчивые доносы. На официальном языке доносы назывались ншпалами», а на неофициальном «телегами». «В прошлом веке было слово доносчика теперь? сигнальщик?» — «Тележник», — сказал я. «А я думал, что телега (этимологически) это только о том, что связано с выездами и невыездами».

При первых своих заграничных командировках он говорил; «Посыляющие меня имеют вид тоски, позабавленности и сочувствия»,

Возвращаясь, он со вкусом пересказывал впечатления от pasi iицы местных куль* тур, «Ехал я в Швейцарию, а возвращаюсь из Женевы — это совсем разные вещи». Итальянский коллега мне сказал: напрасно думают, что монашеский устав — нор* ма для соблюдения; он — идеал для вдохновения. Если в уставе написано что в такой-то момент мессы все должны подпрыгнуть на два метра, а вы подпрыгнете на 75 сантиметров, то в Баварии вам сделают выговор за нарушение устава, а у нас причтут к святым за приближение к идеалу». Однажды я усомнился, что австрийская культура существует отдельно от немецкой. «Мой любимый анекдот 1918 года, -сказал С. Ад. — Сидят в окопе берлинец и венец; берлинец говорит: "Положение серьезное, но не безнадежное" — "Нет, говорит венец, положение безнадежное, но не серьезное"». В самые последние годы нам все чаще приходилось вспоминать эти реплики.

Купол св. Петра — все другие купола на него похожи, а он на них — нет».

«Римская культура — открыта, римские развалины вродились в барочный Рим. А греческая — самозамкнута, и Парфенон, повернутый задом к входящему на акрополь, — это все равно, что Т. М, которой я совсем не нужен*. (Здесь была названа наша коллега, прекрасный! человек и ученый, которая, однако, и в правду ни в чем не соприкасалась с тем, что делал С Ав.) «А разве это исключение, а не норма?» — спросил я.

«При ошибках в языке собеседник-фраицуз сразу перестает тебя слушать, англичанин принимает незамечающий вид, немец педантически поправляет каждое слово, а итальянец с радостью начинает ваши ошибки перенимать».

Когда у него была полоса любви к Хайдеггеру, он уговаривал меня: «Почитайте Хайдеггера!» Я отвечал, что слишком плохо знаю немецкий язык. «Но ведь Хайдегер пишет не по-немецки, а по-хайдеггеровски!»

«Мне кажется, для перевода одного стихотворения нужно знать всего поэта. Когда я переводил Готфрида испил, мне случалось переносить в одно стихотворение образы из другого стихотворения. [Его редактор рассказывал мне, как с этим лотом приходилось бороться.] По отношению к каждому стихотворению ты определяешь дистанцию точности и выдерживаешь ее. И если даже есть возможность и соблазн в таких-то строчках подойти к подлиннику ближе, ты от этого удерживаешься*.

Тракль так однообразен, что перевести десять его стихотворений легче, чем одно*.

«Евангелие в переводе к. — это вроде переводов Маршака, Гинзбурга и Любимова».

Переводить плохие стихи — это как пере-белят черновики. Жуковский любил брать для перевода посредственные стихи, чтобы делать из них хорошие. Насколько ЭТО лучше, чем плохие переводы хороших стихов!»

«И. Анненский должен был испытывать сладострастие, заставляя отмеренные стих в стих фразы г. при ж «да выламываться по анжамбеманам». Да, античные переводы Аниснского садистичны, а Фета — мазохичны; но что чувствовали, переводя, Пастернак иди Маршак, не сомневавшиеся в своей конгениальности переводимым?

Тибулл в собственных стихах и в послании Горация совершенно разный, но ни один но реальнее другого.? как одно многомерное тело в разных проекциях».

Киркегор торгуется с Богом о своей душе, требуя расписки, что она дорого стоит, Это виноградарь девятого часа, который ропщет»,

Честертон намалевал беса, с которым (надо] бороться, а Борхес сделал из него бога».

; «Бенн говорил на упрек в атеизме: разве я отрицаю Бога? я отрицаю такое свое Я, которое имеет отношение к Богу».

, Ему неприятно было, что Вяч, Иванов и Фофанов были ровесниками («Они -из разных -jiih!и что Ил. Соловьев, в гроб сходя, одновременно благословил не только Вяч. Иванова, но и Бальмонта.

«Как слабы стихи Пастернака на смерть Цветаевой — к чести человеческого документа и во вред художественному}.-Жорж Нива дал мне анкету об отношении к Пастернаку; почему в ней не было вопроса, — если Вы не хотите отвечать на эту анкету, то почему?*.

Мне всегда казалось, что слово "акмеизм" применительно к Мандельштаму только мешает. Чем меньше было между поэтами сходства, тем громче они о не» кричали. Я пришел с этим к Н. Я. "Акмеистов было шестеро? но ведь Городецкий -изменник? но Нарбут и Зенкевич — разве они акмеисты? но Гумилев — почему он акмеист? " Н. Ял "Во-первых, его расстреляли, во-вторых, Осип всегда его хвалил * — "Достаточно! А Ахматова?" Н. Я. произносит тираду в духе се "Второй книги". Так не лучше ли называть Мандельштама не акмеистом, а Мандельштамом?*

«Игорь Северянин, беззагадочный поэт в эпоху, когда каждому полагалось быть загадочным, на этом фоне оказывался самым непонятным из всех. Как у Тютчев* "природа — сфинкс" и тем верней губит, что "никакой от века загадки нет и не было у ней"».

Когда Волошин говорил по-французски, французы думали, что это он по-русски? У него была патологическая неспособность ко всем языкам, и прежде всего к русскому!*

«Шлет — слишком немец, чтобы писать несвязно, слишком русский, чтобы писать неэмоционально, достаточно немец, чтобы смотреть на русский материал со стороны, достаточно русский, чтобы...» Тут разговор был случайно прерван.

«Равномерная перенапряженность и отсутствие чувства юмора — вот чем тяжел Бердяев*.

Разговор об А Ф. Лосеве (сорокалетней давности). «Он не лицо и маска, он сложный большой агрегат, у которого дальние колеса только начинают вращаться, когда ближние уже остановились. Поэтому не нужно удивляться, если он начинает с того, что только диалектический материализм дает возможность расцвета философии.! кончает. "Не думаете же вы, будто я считаю, что бытие определяет сознание!"».

Вы неточны, когда пишете, что нигилизм Бахтина — от революции. У него нигилизм не революционный, а предреволюционный. В том же смысле, в каком Н Я М. пишет, будто символисты были виновниками революции».

«Бахтин — не антисталинское, а самое сталинское явление: пластический смеховой мир, где все равно всему, — чем это не лысенковская природа?*

Был человек, секретарствовавший одновременно у Лосева и Бахтина; и Лосев на упоминания о Бахтине говорил: "Как, Бахтин? разве его кто-нибудь еще читает?* -а Бахтин на упоминания о Лосеве: "Ах, Ал. Фед., конечно! как хорошо! только вот зачем он на философские тетради Ленина ссылается? мало ли какие конспекты все мы вели, разве это предмет для ссылок?"».

Отсутствие ссылок ни о чем не говорил Бахтин не ссылался на Бубера Я при первой же встрече (к неудовольствию окружающих) спросил его — почему, он неохотно ответил: "Знаете, двадцатые годы..." Хотя антисионизм у нас был выдуман позже».

«Бубера забыли: для одних он слишком мистик, для других недостаточно мистик В Иерусалиме показать мне его могилу мог только Шура кн. Это такой алжирский еврей, сделавший перевод Ветхого Завета, — а для справедливости И Нового, и Корана. Это переводы для переводчиков, читать их невозможно, но у меня при работе они всегда под локтем. Так забудут и Соловьева: для одних — слишком левый, для других — слишком правый».

На своих предшественников я смотрю снизу вверх и поэтому вынужден быть резким, так как не могу быть снисходительным».

Одному автору он сказал, что феодализм в его изображении слишком схематичен, тот обиделся, «Можно ли настолько отождествлять себя с собственными писаниями?!»

«Вы заметили у Н. фразу: "символисты впадали в мистику, и притом католическую"? Как лаконично защищает он сразу и чистоту атеизма, и чистоту православия!»

«В какое время мы живем В., мистик, не выходящий из озарения, выступает паладином точнейшего структурализма, а наш П. — продолжателем Киреевского!»

«Была официальная антропофагия с вескими ярлыками, и был интеллигентский снобизм; синтезировалась же инвективная поэтика самоподразумевающихся необъявленных преступлений. Происходит спиритуализация орудий взаимоистребления».

«Нынешние религиозные неофиты — самые зрелые плоды сталинизма. Остерегайтесь насаждать религию силой: нигилисты вырастали из поповичей».

«Необходимость борьбы против нашей национальной провинциальности и хронологической провинциальности».

Он сдал в журнал статью под заглавием «Риторика как средство обобщения», ему сказали: «В год съезда такое название давать нельзя». Статью напечатали под заглавием «Большая судьба маленького жанра».

История недавнего — военного и околовоенного — времени: 80 процентов общества не желает ее помнить, 20 процентов сделали память и напоминание о ней своей профессией. А вот о татарах или об Иване Грозном помнили все поголовно и без напоминания».

Сталинский режим был амбивалентен и поэтому живучее гитлеровского: Сталин мог объявить себя отцом евреев или антимарровцем, а Гитлер — за А говорить только Б. "Кто здесь еврей, решаю я" — это приписывается Герингу, но сказано было в начале века венским К. Люгером, заигрывавшим одновременно с антисемитами и евреями».

«Становление и конец тоталитаризма одинаково бьют по профессионализму и поощряют дилетантизм- всем приходится делать то, чему не учились».

«Современной контркультуре кажется, что 60-е годы были временем молодых, а нам, современникам, казалось, что это было время оттаявших пятидесятилетних».

Он обиделся, когда его назвали «человеком 70-х годов». Я удивился: а разве были такие годы?

Его выбрали народным депутатом. «Я вспоминал строчку Лукана: Мил победитель богам, побежденный любезен Катону! — и чувствовал себя Катоном тринадцать дней, когда на съезде ни разу не проголосовал с большинством».

На Межрегиональной группе депутатов я однажды сказал: мы здесь не единомышленники, а товарищи по несчастью, поэтому...»

«А. Д. Сахаров составил свой проект конституции, первым пунктом там значилось: "Каждый человек имеет право на жизнь, свободу и счастье". В предпоследнем разговоре я сказал ему. — "Права на счастье государство гарантировать не может". — "Но ведь это, кажется, есть в американской конституции?" — "Нет, в американской Декларации" (и то не "счастье", а "стремление к счастью законными способами"). Текст изменили. В самом деле, гарантировать можно разве только честь и достоинство, да и то бывает очень трудно: например, александрийские евреи очень борешись за то, чтобы их секли так-то и так-то, — не оттого, что менее болезненно, а оттого, что менее унизительно».

Пушкин был слишком эгоцентрист, когда написал Чаадаеву, что не хотел бы себе отечества с иной судьбой. Себе — может быть, а отечеству он мог бы пожелать судьбу и получше».

И вместо заключения: «Нам с вами, Миша, уже поздно писать воспоминания,..

К сожалению, из нас двоих первым умер С. Аверинцев, и некролог пришлось писать мне. Вот он.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: