Халил-бек Мусаясул страна последних рыцарей 10 страница

А между тем было уже поздно, и я проводил ее домой. Расставаясь, я поцеловал ей руку. В глазах девушки стояли слезы, и чтобы успокоить, я ласково обнял ее, после чего тяжелые ворота захлопнулись за нею. Полный каких-то странных и смутных предчувствий, я поспешил домой. На душе у меня было то приятно, то больно, и я уже не испытывал желания идти в веселое общество друзей. Когда с улицы раздались шум и выстрелы, возвещавшие о начале Нового года, я уже лежал в постели. Издалека до меня донесся колокольный звон, и персонажи христианских преданий, а среди них, будто принадлежащий к ним, изящный образ Нины прошли через мое сердце…

Новогоднее утро принесло с собой ясную, солнечную погоду, и около полудня я взял экипаж, чтобы нанести визиты. Сначала я собирался зайти к отцу Нины и принести ему и его семье свои поздравления. На бульваре у дома стояло много людей: студенты, гимназисты, молодые офицеры, которых я знал лишь в лицо, как обычно знают друг друга в маленьких городах. Я обратил внимание, что все стояли какие-то подавленные и растерянные. Смущенно поздоровавшись со мной, они пропустили меня к хорошо знакомым воротам.

Еще ничего не подозревая, я перешагнул порог дома. И тут рука судьбы обрушила на меня тяжелое горе: Нина застрелилась ночью! Вокруг плач и причитания. Она еще не умерла, но находилась в безнадежном состоянии. Бессознательно бросившись вверх по лестнице к ее комнате, я отчаянно старался избавиться от оков этого кошмарного сна. Мне хотелось вновь проснуться для беззаботного дня, в котором предстояло лишь поздравлять друг друга с праздником. Ведь я пришел, чтобы пожелать счастья. Дверь открывается, и я вижу Нину, неподвижно лежащую на своей кровати. Реальность огромного горя охватывает меня. Она лежит без сознания, голова ее плотно забинтована. «Что же ты наделал, голубиный король?» На покрывале безжизненно лежит ее рука с черным камнем на пальце. Не понимая еще поступка Нины, я слышу послание, которое мне приносит черное кольцо, мое кольцо. События вчерашнего вечера, которые принадлежат бесконечно далекому прошлому, всплывают передо мной. А ведь еще вчера все было так хорошо! Проходит вечность, пока я, наконец, со страхом решаюсь молчащей Нине задать свои немые вопросы. И я понял, что все происходившее было жестоким воплощением той мечты, которую она уже давно вынашивала в себе. Ты своенравно домечтала ее, моя бедная и злая Нина!

Я посмотрел на нее с отчаянной нежностью и безумной преданностью. Ах, если бы она сейчас пожелала моей любви, я бы с готовностью исполнил ее волю. А она так безжалостно ушла от меня! Как отважный воин, она хотела только победы, какой бы то ни было ценой!

После того как это произошло, она, казалось, не спешила умирать. Ее отец всячески избегал встреч со мной, а здоровая сиделка осторожно передвигалась по комнате, пока я девять дней сидел у постели умирающей. Нина лежала вся белая, с полуоткрытыми глазами, безмолвная, а может быть погруженная в свои смутные фантазии. Только красоте семнадцатилетней было дозволено так невинно торжествовать над разрушительной силой смерти.

Я был сломлен этим роковым ударом настолько, что был готов вместе с Ниной уйти во мрак ночи, когда Мохама решил положить конец этим мучениям. Вечером восьмого дня он прислал за мной адъютанта, и я безвольно последовал за ним. Мохама приказал мне жить, он вырвал меня из цепких смертельных объятий Нины. И тогда меня одолел глубокий сон, более мягкая разновидность смерти. А утром нам сообщили, что ночью Нина скончалась.

Весь маленький город участвовал в этих торжественно-пышных похоронах с большим душевным состраданием, вызванным смертью такой молодой и красивой девушки. Музыка, цветы, экипажи, речи и молитвы, огромная масса людей… Шесть молодых мужчин, среди них и я, больше шатаясь, чем поддерживая, несли усыпанный цветами гроб. Это было ужасно для меня, оттого что все происходило в точности так, как об этом мечтала маленькая Нина. И как часть этой слишком дорого оплаченной мечты (а я чувствовал это именно так), оно имело свое оправдание. Что касалось моей роли во всем этом, то покойная не хотела, чтобы что-то меня миновало. Я испил свою чашу до дна, выполнив тем самым ее последнее желание.

Когда люди после окончания похорон снова вернулись к своим повседневным делам, моя жизнь обнажилась передо мной во всей своей пустоте. Даже журнал «Танг чолпан», игравший такую большую роль в моей судьбе, и тот потерял для меня свою значимость. Смерть Нины сделала мою жизнь бессмысленной и безрадостной.

Прошло некоторое время, и отец Нины пригласил всех друзей своего дома, в том числе меня и моего брата Мохаму, на поминки. Мне очень тяжело было идти туда, но мое отсутствие могло быть неправильно понято, и я пошел. Несмотря на то, что времена были трудные, многого недоставало, местного вина на столах было в изобилии, и под его воздействием недоверие и холод убитого горем отца по отношению ко мне постепенно прошли. Бог мой! Ведь он ничего обо мне не знал. А я мог бы стать для него хорошим сыном и зятем! «Но женщины, женщины, кто может в них разобраться! Трудное это дело — иметь дочерей, особенно в эти времена!» Его слова относились к той настоящей Нине, какой она была на самом деле. Ну что уж на него обижаться, он говорил об этом по-доброму.

Постепенно горе ослабевало, и Нина превратилась в нежный образ на туманно-сером фоне прошлого, все более и более похожая на священную икону в старой церкви, которую я иногда посещал, чтобы найти там утешение.

Через несколько месяцев после смерти Нины большевики начали продвигаться в Дагестан. Возглавляемые революционером Махачом {76}, они завоевали страну, несмотря на сильнейшее сопротивление. Махач был уроженцем аварского селения Гимры, родины Шамиля. (Родиной Махача является аул Унцукуль.— Прим. ред.). Сын простолюдина, он обладал темпераментом прирожденного бунтаря. После учебы в Петербурге он женился на внучке Шамиля, выросшей в России.

Махач получил европейское образование. Цивилизованный человек, но в тоже время абрек по натуре, как Зелим-хан, и мятежник, как Хочбар из Гидатля, которого воспевал Галбац, он принял идею революции с рвением, как и некоторые другие кавказцы, которым казалось, что она может свергнуть господство России и открыть путь к независимости. Все это было, конечно, роковой ошибкой, которая могла привести к хаосу.

Первым же правительственным распоряжением, после того как он занял Темир-Хан-Шуру, было обвязать памятник князю Аргутинскому-Долгорукому канатами и с помощью рабочих сбросить огромную фигуру с постамента. Безвкусно выполненная статуя завоевателя Дагестана в течение нескольких дней лежала на земле перед зданием правительства с вытянутыми руками и ногами, представляя собой ужасное зрелище. Но народ радовался этому, а Махач завоевал себе симпатии, потому что именно благодаря ему был снесен памятник русскому господству.

Он стал жить в городе вместе с женой и, благодаря нашим старым связям с семьей Шамиля, я приходил иногда в его дом. Если Темир-Хан-Шура и была в его руках, то горы еще не были покорены, там закрепились националисты-патриоты. Со временем им удалось занять отдельные территории в горах и начать продвигаться вперед. А в городе, где успехи первого после неожиданного нападения еще не достаточно закрепились, жители стали отходить от Махача, и вождь националистов издал приказ поймать его.

Тогда Махач решил временно поехать к туркам. Но перед отъездом он послал за мной и попросил остаться с его женой, чтобы охранять ее во время его короткого отсутствия. Я тут же пришел, еще не зная о его действительных намерениях. Запланированная поездка к туркам не удалась, и уже на следующий день конвоиры привезли изрешеченное пулями тело Махача обратно. Весь город был взволнован, ежедневно ждали беспрепятственного вступления националистов. Мусульманское духовенство решило как можно скорее похоронить Махача, так как существовала опасность инцидентов и массовых столкновений. Все было очень быстро подготовлено, и вскоре небольшая траурная процессия вышла из его дома. Никто из соратников и сторонников не сопровождал его в последний путь, кроме нескольких родственников Шамиля, за телом шли еще пять или шесть земляков, и на улице присоединилось несколько русских рабочих. Я участвовал в похоронах из уважения к его жене, внучке Шамиля.

Кладбище находилось у проселочной дороги, ведущей в Гуниб, и наша небольшая похоронная процессия шла по ней бесшумно и быстро.

Неожиданно мы услышали музыку и вскоре поняли, что это дагестанский национальный марш. Под его бодрые, победные звуки приближался головной отряд национал-патриотов под предводительством Алтая и Мохамы. Я поспешил им навстречу, чтобы поздороваться, в то время как траурное шествие продолжало медленно двигаться сзади. «Кого вы несете хоронить?» — спросил Алтай. Я сказал, что это Махач, зная, что произнес имя его злейшего врага. «Что? Махач? — воскликнул Алтай.— Хоронят Махача, и никто больше не сопровождает его? А где же остальные?» С этими словами он приказал своим конникам спешиться. Затем Алтай и Мохама отдали последние воинские почести покойному и прочитали заупокойную молитву — «Аль-фатиха». После этого они сели на коней и направились в город, а мы двинулись к кладбищу. Благородство Алтая наполнило мое сердце гордостью.

Вернувшись после похорон домой, я застал у себя в комнате студента Казибекова, своего бывшего школьного знакомого, который был народным комиссаром при Махаче. Он пришел, чтобы найти у меня защиту, так как мой родственник Алтай приказал расстрелять его. Он настоятельно просил меня укрыть его где-нибудь. Это была очень неприятная неожиданность! Будь я во время его визита дома, я мог бы его не впустить. Но тут, когда он уже оказался в моем доме, я не мог дать ему погибнуть и пообещал свою помощь. Четыре ночи он провел у меня. В один из дней, к моему ужасу, пришел Алтай, чтобы навестить меня, и я вынужден был спрятать Казибекова за ковром. Моя тайна ужасно угнетала меня, я лишился покоя и так похудел, что все стали спрашивать, не болит ли у меня что-нибудь, и почему я среди всеобщего веселья такой печальный. Все это дело не доставляло мне удовольствия еще и потому, что этот Казибеков мне вообще никогда не нравился, и я не был ему ничем обязан. Но он, как только ему понадобилось, вспомнил о старинном обычае, по которому жизнь гостя для хозяина священна. Теперь никуда не денешься, я был связан данным мною обещанием!

Однако это не могло продолжаться долго, и я заказал, наконец, носильщика с базара, купил у него его одежду и дал одеть Казибекову. Затем, наклеив ему рыжую бороду и загримировав, я благословил его в дорогу. Он сначала спокойно шел по главной, очень людной улице, потом вышел за пределы города и так продолжил свой путь до Дербента. После этого я почувствовал облегчение и свободу, и у меня сразу поднялось настроение. Но никто не может избежать своей судьбы. Вот и Казибекова, в конце концов, все же расстреляли.

Лишь много лет спустя в Самсуне {77} я решился рассказать брату Мохама об этом случае, и он осудил мое легкомыслие, которое могло навлечь на меня беду. И я не мог тут не сослаться на наши древние обычаи, которые так гордо и достойно продолжают жить и в наше новое, смутное время.

Теперь, казалось, наступили более спокойные дни. У наших националистов-патриотов были достойные начальники в лице имама Нажмудина и Узун-хаджи {78}. Разумеется, за Петровск шли еще бои с большими потерями, разбойничьи банды рыскали в окрестностях Темир-Хан-Шуры и ежедневно совершали набеги.

Постепенно слабела надежда на победу национального правительства. Происходило это, в основном, из-за активного наступления армии Деникина. Этот генерал рассчитывал подавить стремление горцев к независимости, ставшей теперь естественной необходимостью для всех кавказских народов. Из-за своей недальновидности он все еще пытался, борясь за химерическую Россию, отвоевывать для нее Кавказ. Но он был разбит и вынужден бежать в Крым. Однако в боях с его армией дагестанские национал-патриоты тоже понесли большие потери, и поэтому большевикам с их огромной массой народа ничего не стоило расправиться с их малочисленным войском. Со всех сторон они наступали на обессиленные национальные отряды, одновременно и в городах их сторонники начали поднимать голову. Вот так рухнуло все, что мы хотели создать. Старая вековая мечта о независимости наших гор была снова разбита. Остатки национальных отрядов вернулись в горы.

В Петровске арестовали Алтая.

 

* * *

Медленно прошли два года, в течение которых воздух вокруг, казалось, становился все более гнетущим и ядовитым. Даже просто дышать им было все более тягостно, унизительно и недостойно. Поэтому, когда Советы приказали мне в 1920 году оформить поезд-люкс, предназначенный для Ленина, картинами побежденного Кавказа {79}, я согласился для видимости, но при первой же возможности решил уехать в Германию. А после того, как нашего родственника, как и многих других, под ложным предлогом вызвали в Темир-Хан-Шуру, подло расстреляли, а его голое тело бросили в лесу, чаша моего терпения лопнула. И я, под предлогом, что мне надо купить новые краски, поехал в Баку.

В огромном трудовом городе нефтяников, где только что было свергнуто национальное правительство, коммунизм был в полном разгаре. Я снял квартиру у одной старой приятельницы нашей семьи и приступил к тягостной работе: с утра до позднего вечера бегать по учреждениям, чтобы получить загранпаспорт, который мне был нужен для поездки в Тифлис, так как у меня с собой не было никаких документов. Для этого мне нужно было попасть в народный комиссариат и к военному министру, и я подружился с секретаршей президента и нарисовал ее портрет. Таким образом мне удалось собрать три рекомендательных письма; но за несколько месяцев ни один из чиновников даже не удосужился прочитать мои письма. Наконец, сам военный комиссар, знавший меня еще с оптимистических времен журнала «Танг чолпан», обратился в ЧК и попросил выдать мне разрешение для срочной поездки в Тифлис. Почти уверенный в том, что получу необходимую бумагу, я явился в здание ЧК. После нескольких часов бессмысленного ожидания меня впустили. Но в каком состоянии я возвращался оттуда? В кабинете председателя я не услышал ничего, кроме суровых слов в свой адрес, прозвучавших как явная угроза. Он обещал пристрелить офицерского выродка, то есть меня, если я еще раз покажусь ему на глаза.

С этого дня, потеряв всякую надежду, я бесцельно бродил в дымной черной сутолоке безжалостного города, ужасно обеспокоенный письмами, в которых мне сообщали об арестах и намекали, чтобы я как можно быстрее покинул Баку.

Как-то раз я снова стоял на прекрасной набережной и смотрел на Каспийское море. Мимо проезжали машины. И вдруг из окна одной из них я услышал свое имя. Но так как в этом городе у меня не было друзей, я подумал, что это ловушка, и не ответил. Меня опять окликнули, и я, поняв, что голос женский, подошел к автомобилю. Из него, действительно, вышла женщина, в которой я узнал ту самую медсестру, которая ухаживала за Ниной и которая в то время была влюблена в Мохама. Ее нынешний наряд сильно отличался от ее скромного халата медицинской сестры. Она стояла передо мной в кожанке с револьвером на поясе, в фуражке с красной звездой. Высокая, сильная и грубая женщина, превратившаяся в фанатичную большевичку. Она была послана Лениным в Баку в качестве политического комиссара для выполнения специальных заданий. Видно, она все же обрадовалась встрече со мной и пригласила меня пообедать в поезде, в котором она приехала из Москвы и продолжала жить в Баку. Она действительно повезла меня к поезду, принадлежавшему прежде великому князю. Старомодно-вычурная, в прошлом роскошная, но уже обветшавшая обстановка предстала моим глазам. Почтенный портье старого образца с печальной бородой и грязным поношенным мундиром ходил вокруг нас, как призрак.

Во время обеда она спросила меня, не белогвардеец ли я. Если да, то расстрел мне был бы обеспечен.— Нет, я не белогвардеец. «А что бы ты могла сделать с моим братом, полковником, если бы он сейчас оказался в твоих руках?» — спросил я, улыбаясь. «Приказала бы убить, конечно,— ответила она, тоже улыбаясь.— Я прошу вас, товарищ Андал, не делать глупого лица. Я вот этой своей рукой уже стольких людей убила. В этом нет ничего особенного. Только в самом начале немного неприятно». А ведь эту женщину я видел в последний раз у постели умирающей Нины, за которой она все девять дней самоотверженно ухаживала.

Все равно, будь она даже хищным зверем, я постараюсь ее использовать. Я доверяю ей в очень осторожной форме свои проблемы, и она тут же предлагает мне свою помощь в получении азербайджанского паспорта.

На следующий день она поехала со мной в своем автомобиле к зданию ЧК, которое я несколько дней назад покинул с уверенностью, что никогда больше сюда не войду. Она постучала в какую-то дверь с задней стороны здания; открылась щель, из которой высунулся штык, а за ним фуражка с красной звездой на лысом черепе. «Кто здесь?» Моя спутница предъявила свои документы, и ворота открылись. Меня тоже пропустили, не обратив внимания ни на револьвер, ни на кинжал. Мы вошли в пустое помещение, где, кроме двух стульев и двух стоящих в углу ружей, ничего не было. Она исчезла, надолго оставив меня одного. Некоторое время я терпеливо ждал, а затем во мне медленно и неудержимо стало расти подозрение, что моя мнимая защитница выдала меня, и что меня отсюда поведут в сырой, отвратительный подвал, чтобы там расстрелять. Именно так они поступили с моим братом, значит, так поступят и со мной. Время шло мучительно долго. Затем открылась дверь, и появилась моя странная знакомая — полуангел добра, полуангел смерти. Она объявила мне, что все в порядке. У меня в руках был законный азербайджанский паспорт! Путь на Тифлис был свободен, и оттуда можно было двигаться дальше. Я выразил свою благодарность живо и искренне, несмотря на своеобразный характер моей покровительницы.

Уже в тот же вечер я ехал в сторону границы в обществе азербайджанца, который должен был доставить нескольким студентам, живущим за границей, ковры и другое имущество. Так как мой спутник плохо говорил по-русски, я выдавал себя за его переводчика. Чем ближе мы подъезжали к пограничной станции, тем больше росло во мне новое опасение, так как ехавшие с нами люди рассказывали о том, что там через каждые два дня появляется председатель Бакинского ЧК и проверяет паспорта и пассажиров. Если мне не повезет и он приедет сегодня, то мне конец. Несмотря на наличие паспорта, он прикажет меня расстрелять. Мне это было обещано в достаточно ясной форме.

Поезд резко остановился. Мы уже прибыли на границу. Здесь стоял деревянный домик, предлагавший себя в качестве «отеля», а на запасном пути стоял вагон, который служил местом пребывания и обитания пограничников и таможенников. Дальше виден был мост через Куру, который и являлся действительной границей, а на другой стороне находилась грузинская железнодорожная станция. Чего бы я только не дал, чтобы уже оказаться на той стороне!

Пассажиры начали выходить из поезда, и когда большинство из них двинулось к гостинице, у меня разом отлегло от сердца, а напряжение переросло в отчаянную смелость. К большому удивлению моего приятеля, я повелительно крикнул нескольким солдатам, чтобы они взяли наши ценные вещи. Это произвело должное впечатление. Тут же услужливо подбежали двое ребят, схватили наш багаж и понесли его, приняв нас за официальных лиц, к поезду, а не в отель. И нам ничего другого не оставалось, как последовать за ними. Исключительно из уважения наш багаж не стали даже досматривать.

Добрым знаком было и то, что солдаты пригласили нас пообедать с ними. Они пожарили шашлык, и я поставил к нему две бутылки водки. Это было рискованно с моей стороны, так как провоз алкоголя был запрещен. Но мой поступок был воспринят благосклонно, и вскоре мы с четырьмя солдатами и комиссаром таможни изрядно выпили. Атмосфера стала легкой и доверительной.

Тут в вагон вошла девушка и резко захлопнула за собой дверь. Она была очень молода, свежа и хороша собой. «Товарищ Маруся!» — представилась красавица в короткой кожаной юбке, помятой блузке, с красным платочком на шее и пистолетом на поясе. Смуглая брюнетка с жирными волосами и крупным смеющимся ртом очень располагала к себе. Ровный ряд белых и крепких зубов придавал ей сходство с молодой и здоровой собакой. А какие глаза! Она садится, ест и пьет. У нее хороший аппетит. Клянусь Аллахом, она всем хороша! Мы продолжаем пить, потом начинаем петь, братаемся и снова пьем. Я вхожу в азарт и могу сегодня вечером красиво говорить. Мой попутчик удивляется, и, как мне кажется, этой ночью будет еще не раз удивлен. Хмель, ощущение висевшей в воздухе, но уже преодоленной опасности, сознание своего леденящего одиночества среди всех этих «товарищей» вызывает во мне потребность в нежности и человеческом прикосновении. Маруся, конечно же, не совсем опрятная, сидит со мною рядом, а ее руки, давно уже играющие с моими, неухожены, но красивы и приятны. (Впрочем, я не должен забывать, что солдаты могут и приревновать.) Я беспрестанно говорю, ив конце концов обращаюсь уже только к ней: «Такая женщина, как ты, Маруся, и в этом богом забытом месте?! Ты бы везде могла иметь успех и должна была бы ходить вся в бриллиантах, мехах и кружевах!» Но, кажется, роскошь ее совсем не интересует. «Такие вещи я вижу каждый день, но мне их не хочется иметь,— отвечает она мне своим низким голосом.— Мне же приходится досматривать знатных дам, когда они проходят. На них бывает тонкое белье, все из шелка, и пахнут они хорошо, но чаще всего они некрасивые. А где они прячут свои бриллианты, ты даже представить себе не можешь». Для своей работы ей хватало энтузиазма, бесцеремонная, но честная «разбойница». Я убежден, что ничего из конфискованных вещей она не присваивала себе, а все честно сдавала. Она выпила за мое здоровье, и я увидел ее сверкающее белизной горло. Красногвардейцам, хотя они и опьянели, нужно было идти в караул. Комиссар с шумом попрощался и пошел спать. Мой попутчик тоже лег на свою полку и неестественно громко захрапел.

Теперь Маруся и я остаемся в жарком вагоне одни. Воздух отвратительный, в середине помещения горит печка буржуйка, яркие коммунистические плакаты украшают деревянные стены, тускло светит лампа. Маруся говорит: «Ты, я очень хочу пить чай. Давай сходим к реке и наберем под мостом воды». За окном темная ночь, и мне очень хочется пойти с нею за водой. Азербайджанец ворочается в постели и бормочет, как во сне (конечно, на своем языке): «Не глупи, солдаты узнают и расстреляют тебя». К сожалению, он прав и не так уж глуп. Тогда я говорю: «На улице холодно. Если ты так хочешь чаю, душенька моя, я прикажу солдату принести воды». Держа чайник в руке, я кричу через окно, красноармеец приносит воды, и Маруся получает свой чай. Теперь она потеряла свою смугло-розовую свежесть, побледнела и обмякла. Глаза увлажнились и затянулись туманной поволокой, напоминая жидкое серебро. В таком виде она была просто великолепна. Какими привлекательными казались мне обычно на женщинах кружевные оборочки, шелковые чулки, ухоженная и благоухающая кожа, розовые зеркальца наманикюренных ногтей. А у Маруси, в отличие от них, были крепкие, огрубевшие от ветра ноги в стоптанных туфлях, а под жесткой кожаной юбкой ничего, кроме хлопчатобумажной рубашки грубого покроя. Зато она вся такая, какая есть, и я не желаю для себя ничего другого и ничего лучшего. Мы уже больше не разговариваем. Тут меня своим храпом останавливает азербайджанец, он ворчит: «Отстань от нее, она, наверное, больна!» Черт бы его побрал! Кто назначил его моим сторожем?

Теперь я немного трезвею, совсем чуть-чуть, но и этого достаточно, и я понимаю, что мне снова надо начать разговаривать. Тут ко мне возвращаются мои тревоги и отравляют мое сердце: «А не приедет ли сегодня председатель ЧК? Как ты думаешь?» — «Нет,— отвечает она,— сегодня наверняка нет. Он же вчера и позавчера был здесь. А почему? Ты что, знаешь его?» — «Разумеется,— отвечаю я.— Он мой друг. Я надеялся увидеть его здесь, ты можешь передать ему от меня привет, дитя мое». Она смотрит на меня с почтением. Теперь, вероятно, я в ее глазах стал полубогом, так как она доброе существо — доверчивая крестьянская душа!

Тут в ночи раздается далекий пронзительный свист, он приближается, усиливается. Поезд, в который мы садимся, едет на грузинскую пограничную станцию, расположенную на противоположном берегу реки. Шесть часов утра. Азербайджанец тут же просыпается и встает, его деловитость передается и мне. Нетерпеливо и настойчиво я стучу к комиссару и говорю, что наши вещи еще не проверены. Не совсем протрезвев после вчерашней пьянки, он благодушно отвечает: «Ну что мы будем проверять вас? И так все хорошо». Нам быстро ставят печати в паспорта. Два солдата берут багаж, и мы идем к мосту. Маруся шагает рядом со мной, ее рука в моей руке. Она растрогана. «Обещай мне, что ты будешь думать обо мне в Тифлисе» (что я могу уехать дальше Тифлиса, ей и в голову не приходит).— «Конечно, конечно, милая, как же иначе!» Мы дошли до моста, Маруся должна была возвращаться. Еще минуту мы стояли рядом, и тут я достал из кармана пакетик с импортным туалетным мылом, которое я получил в подарок от гостеприимной хозяйки квартиры в Баку, где мне был оказан радушный прием. Я дарю его Марусе и говорю: «Смотри, Маруся, это тебе от меня маленький подарок на прощание. Понюхай-ка, это очень нежное мыло. Умывайся им и каждый раз, когда ты будешь вдыхать его запах, думай обо мне. Хорошо? А теперь прощай!» Короткое рукопожатие, и мы расстаемся. Уже перейдя мост, я оборачиваюсь и вижу, что на другом берегу все еще стоит отважная разбойница и усердно машет мне своим красным платочком. «Прощай, Маруся! — кричу я изо всех сил.— Я как-нибудь еще приеду!» Затем я наклоняюсь, набираю горсть грузинской земли, прикладываю ее к своим губам со словами: «Да здравствует свобода!»

«Тоже мне ухажер!» — ворчит мой попутчик, недовольный и одновременно восхищенный. Мы подходим к своему поезду. Иншаллах!

В Тифлисе я провел пять очень радостных и беззаботных дней — впервые за долгое время. Красивый город пробудил во мне воспоминания о прежней жизни. Все время с утра до ночи я проводил с друзьями, спасенный и счастливый, как только что освобожденный пленник. У меня было рекомендательное письмо к турецкому послу Касим-бею, который должен был помочь мне в дальнейшем. Ведь мне нужно было срочно покинуть Грузию. Каждый день я повторял своим друзьям, что завтра обязательно должен уехать.

Однако время шло, а вопрос о моем отъезде оставался все еще нерешенным, как вдруг раздался гром пушек. Большевики обрушили на город бомбовые удары. Начались замешательство и паника. Моего приподнятого настроения как ни бывало. Сломя голову и бросив прямо на вокзале на произвол судьбы мои чемоданы, азербайджанец уехал обратно. И вот так, без багажа, оставшись лишь в том, в чем был, я в обществе нескольких дипломатов покинул Тифлис и уехал в Кутаис. Но и тут нам нельзя было долго оставаться. И волна беженцев отнесла нас дальше, в Батум.

Там мы надеялись оказаться в безопасности и целыми днями и ночами праздновали свое спасение, запивая его вином. Почти вырвавшись из всех оков и по молодости быстро привыкнув к своей новой бродячей жизни, окруженный только людьми, разделявшими со мной похожую судьбу, я начал находить удовольствие в попойках. Этому особенно способствовало вызываемое алкоголем легкое и приподнятое настроение, которое превращало наше несчастье в яркую авантюру, стиравшую наше прошлое. А неопределенное будущее представало перед глазами беженцев как сверкающая фата-моргана, то есть мираж. Именно в это время случилось так, что я встретил невесту своего знакомого, приехавшую из Владикавказа. Мы часто проводили время вместе. Я находил ее очаровательной, и, видимо, я ей тоже нравился, так как жених, молодой офицер, был далеко, а помолвки в то время были чем-то очень непрочным. Однако нам обоим судьба отвела совсем немного времени, так как через четыре дня, когда преследователи уже в который раз стояли перед городом, нам было предложено срочно покинуть его.

Для меня были подготовлены все бумаги для отъезда в Константинополь. Надо было торопиться, но перед отъездом я должен был еще раз увидеть свою новую подругу. Война и опасность не должны были, по крайней мере в этот день, испортить моего свидания с ней. Когда я подошел к знакомому дому, ее уже здесь не было. Я расстроился, что не смог попрощаться, но именно это и спасло меня. Так как, побежав сразу после этого в порт, я увидел, что мой корабль уже ушел. А последнее судно, стоявшее на якоре, собиралось уже отплывать. Мне необходимо было успеть на него, независимо от того, куда оно направлялось, лишь бы уехать прочь! Это была последняя возможность, и час, проведенный с красивой девушкой, мог стоить мне жизни или свободы. Корабль принадлежал кубанским казакам и черкесам, боровшимся против большевиков, но он был переполнен и массой других беженцев, к которым принадлежал и я.

Не попрощавшись, не имея при себе даже самых необходимых вещей, один среди чужих, «как одинокое яйцо», как говорят у нас на родине, покинул я Батум. Капитан корабля попытался сначала причалиться в Трапезунде {80}, но турки не разрешили. И это стало началом наших мучительных морских блужданий. Еще в четырех или пяти портах с нами произошло то же самое, никто не хотел нас принимать. И тогда уныние и тоска стали овладевать тесно скученными на судне людьми, которые были сначала так счастливы, что просто остались в живых. Мужчины, женщины и плачущие дети лежали вплотную друг к другу на палубе, так как здесь не было кают. Это было простое грузовое судно с медикаментами и одеждой на борту, предназначавшимися для национального правительства.

От пронизывающего ночного холода меня защищала только моя бурка, и я с сожалением думал о своем пропавшем багаже. Между тем запасы еды все уменьшались, и не было никаких напитков, кроме выделяемого каждому рациона пресной воды. Не было даже вина, чтобы как-то скрасить эту убогую жизнь. К тому же через несколько дней меня начали мучить насекомые, так как здесь не было возможности ни помыться, ни переодеться. Постепенно многие пассажиры заболели; как на проклятом корабле призраков, мы уже несколько недель слонялись по Черному морю, бесцельно и беспомощно, не находя пристанища. Чаще всего море было зеркально-гладким, и в такие дни за нами следовали дельфины, и я стрелял в них из карабина. Это было единственным развлечением в нашей невеселой жизни.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: