Студент принимает сторону Лермонтова 4 страница

— Носорог прежде всего знак, — сказала Михаэла.

— Да, но если даже признать, что они превратились не в настоящих носорогов, а лишь в знак, то почему они превратились именно в этот знак, а не в другой?

— Да, это, конечно, проблема, — печально сказала Михаэла, и обе девушки, спешившие в студенческое общежитие, надолго замолчали.

Молчание нарушила Габриэла: — Не считаешь ли ты, что это фаллический символ?

— Что? — спросила Михаэла.

— Рог, — сказала Габриэла.

— Точно! — просияла Михаэла, но затем засомневалась: — Но почему тогда все превращаются в символ фаллоса? И мужчины и женщины?

Обе девушки, направлявшиеся в общежитие, опять примолкли.

— Кое-что осенило меня, — внезапно сказала Михаэла.

— Что? — полюбопытствовала Габриэла.

— Кстати, мадам Рафаэль тонко намекнула на это, — сказала Михаэла, еще больше разжигая любопытство Габриэлы.

— Ну скажи что! — нетерпеливо настаивала Габриэла.

— Автор хотел произвести комическое впечатление!

Мысль, высказанная подругой, настолько захватила Габриэлу, что она, целиком сосредоточившись на происходящем в ее голове, забыла о ногах и замедлила шаг. Девушки почти остановились.

— Ты думаешь, что символ носорога должен произвести комическое впечатление? — спросила она.

Михаэла улыбнулась гордой улыбкой открывателя: — Да.

— Ты права, — согласилась Габриэла.

Обе девушки смотрели друг на друга, очарованные собственной смелостью, и уголки их губ подергивались от гордости. Затем вдруг они издали высокий, короткий, отрывистый звук, который очень трудно описать словами.

 

 

«Смех? Разве кому-нибудь еще интересен смех? Я имею в виду настоящий смех, не имеющий ничего общего с шуткой, насмешкой или потешностью. Смех, бесконечное и восхитительное наслаждение, наслаждение само по себе…

Я говорила моей сестре, или она говорила мне, поди сюда, давай играть в смех? Мы, ложились рядом на кровать и приступали. Сперва, конечно, это было только притворство. Смех принужденный. Смех потешный. Смех до того потешный, что заставлял нас смеяться над ним. И вот тогда начинался настоящий смех, смех всеохватный, уносящий нас, словно мощный прибой. Смех взрывной, многократный, беспорядочный, неистовый, великолепные, роскошные и безумные взрывы смеха… Мы до бесконечности смеялись над смехом нашего смеха… О смех! Смех наслаждения, наслаждение смехом; смеяться — это такая глубина жизни…» Цитируемый текст взят мною из книги «Слово женщины». Ее написала в 1974 году одна из страстных феминисток, оставивших выразительный след в климате нашей эпохи. Это мистический манифест радости. В противовес сексуальному влечению мужчины, зависящему от мимолетных вспышек эрекции, а стало быть, фатально обрученному с насилием, угасанием и закатом, автор как положительный антипод воспевает женскую радость, сладостную, вездесущую и непрерывную, одним французским словом «jouissance». Для женщины, пока она остается верной своей природе, все является удовольствием: «есть, пить, мочиться, испражняться, дотрагиваться, слышать или просто быть здесь». Это перечисление наслаждений проходит по всей книге, как прекрасная литания. «Жить — это счастье: видеть, слышать, дотрагиваться, пить, есть, мочиться, испражняться, окунаться в воду и смотреть в небо, смеяться и плакать». И если соитие прекрасно, то потому, что является «суммою всех возможных наслаждений жизни: осязать, видеть, слышать, говорить, обонять, а также пить, есть, испражняться, познавать и танцевать». И кормление грудью — наслаждение, и роды — удовольствие, и менструация — сладость, этот «теплый и будто сладкий поток крови, эта теплая слюна живота, это загадочное молоко, эта боль с палящим вкусом счастья».

Только глупец мог бы посмеяться этому манифесту наслаждения. Любая мистика — преувеличение. Мистик не должен бояться быть смешным, если хочет дойти до самого конца, до конца смирения или до конца блаженства. Так же, как святая Тереза улыбалась в своей агонии, и святая Анни Леклер (ибо так зовут автора книги, откуда я взял цитаты) утверждает, что смерть есть частица радости и что только мужчина боится ее, потому что убого привязан «к своему маленькому «я» и к своей маленькой власти».

Наверху, подобно своду этого храма счастья, звучит смех, этот «сладкий транс счастья, наивысший пик наслаждения. Смех наслаждения, наслаждение смеха». Нет ни малейшего сомнения в том, что этот смех не имеет «ничего общего с шуткой, насмешкой или потешностью». Две сестры на своей кровати смеются не чему-то конкретному, их смех беспредметен, он — выражение радости бытия. Подобно тому, как стоном человек привязывается к настоящей секунде своего страждущего тела (и он целиком за пределами прошлого и будущего), так и в этом экстатическом смехе человек свободен от воспоминаний и даже от желаний, ибо обращает свой крик к настоящему мгновению мира и ничего другого не хочет знать.

Вы, несомненно, помните эту сцену по десяткам плохих фильмов; держась за руки, юноша и девушка бегут на фоне весенней (возможно, летней) природы. Они бегут, бегут, бегут и смеются. Смех обоих бегущих должен возгласить всему миру и всем зрителям всех кинематографов: мы счастливы, мы рады, что живем на свете, мы принимаем бытие таким, каким оно есть! Сцена дурацкая, это не что иное, как кич, но в нем содержится одна из самых основных человеческих позиций: смех серьезный, смех, «не имеющий ничего общего с шуткой».

Все церкви, все производители белья, все генералы, все политические партии сходятся на этом смехе и помещают образ этих двух смеющихся бегунов на своих плакатах, пропагандирующих их религию, их продукцию, их идеологию, их народ, их пол, их чистящий порошок.

Именно таким смехом смеются Михаэла и Габриэла. Они идут из магазина канцелярских товаров, держатся за руки, а в свободной руке у каждой из них покачивается небольшой сверток, в котором цветная бумага, клей и резинка.

— Мадам Рафаэль будет в восторге! Вот увидишь! — говорит Габриэла, издавая при этом высокий прерывистый звук. Михаэла соглашается с ней и отвечает подобным же звуком.

 

 

Вскоре после того, как мою страну в 1968 году оккупировали русские, я (как тысячи и тысячи других чехов) был выброшен с работы, и на любую иную меня было запрещено брать. Тогда стали приходить ко мне молодые друзья: будучи слишком молодыми, чтобы значиться в списках у русских, они могли еще оставаться в редакциях, школах и киностудиях. Эти прекрасные молодые люди, которых я никогда не выдам, предлагали мне писать под их именами инсценировки для радио и телевидения, пьесы для театра, статьи, репортажи, киносценарии и таким путем зарабатывать себе на хлеб. Несколько раз я воспользовался такого рода услугами, но по большей части отказывался от них: во-первых, не успевал делать все, что мне предлагали, и во-вторых, это было небезопасно. Не для меня, а для них. Тайная полиция хотела уморить нас голодом, загнать в угол, принудить капитулировать и публично покаяться. А посему она тщательно отслеживала запасные выходы, которыми мы могли выскользнуть из осады, и строго карала тех, кто дарил свои имена.

Среди таких добрых дарителей была и девушка Р. (Поскольку замысел провалился, в данном случае мне утаивать нечего.) Эта застенчивая, тонкая и умная девушка была редактором одного иллюстрированного еженедельника для молодежи, выходившего огромным тиражом. В то время журналу приходилось публиковать великое множество неудобоваримых статей, воспевающих братский русский народ, и потому редакция, выискивая все возможные способы привлечь внимание толпы, решила нарушить исключительную чистоту марксистской идеологии и открыть астрологическую рубрику.

В годы моего отлучения я сделал несколько тысяч гороскопов. Что ж, если великий Ярослав Гашек мог торговать собаками (он продал много краденых собак и много метисов выдал за собак редчайшей породы), то почему бы мне не стать астрологом? Когда-то я получил от своих парижских друзей все астрологические труды Андре Барбо, имя которого было украшено гордым званием «президента международного астрологического центра»; на первой странице, изменив почерк, пером я написал: A Milan Kundera avec admiration, Andre Barbault.[1]Книги с автографом я скромно оставил на столе, а своим изумленным пражским клиентам пояснял, что когда-то в Париже несколько месяцев я проработал ассистентом у знаменитого Барбо.

Когда Р. предложила мне тайно вести астрологическую рубрику ее еженедельника я, разумеется, пришел в восторг и велел ей объявить в редакции, что автором текстов будет известный физик-атомщик, не желающий открывать свое имя во избежание насмешек коллег. Тем самым наше предприятие казалось мне застрахованным вдвойне: несуществующим ученым и его псевдонимом.

Итак, под вымышленным именем я написал одну длинную и прекрасную статью об астрологии, а каждый месяц помещал короткий и довольно нелепый текст об отдельных знаках, к которым сам пририсовывал заставки Тельца, Овна, Девы, Рыб. Заработок был ничтожным, да и само занятие не представлялось ни увлекательным, ни примечательным. Забавным в нем было лишь мое существование, существование человека, изъятого из истории, из литературных справочников и телефонной книга, человека мертвого, который теперь, ожив в удивительном перевоплощении, вещает сотням тысяч молодых людей страны социализма о великой истине астрологии.

Однажды Р. сообщила мне, что главный редактор весьма заинтересовался своим астрологом и хочет получить от него гороскоп. Это меня восхитило. Главный редактор, назначенный в журнал русскими, полжизни провел на курсах марксизма— ленинизма в Праге и Москве!

— Он немного смущался, когда говорил мне это, — смеялась Р. — Ему бы не хотелось, чтобы пошли слухи, что он верит в такие средневековые предрассудки. Но это его страшно увлекает.

— Хорошо, — сказал я, испытывая немалую радость. Главного редактора я знал. Помимо всего, он был шефом Р., входил в высшую партийную комиссию по кадрам и испортил жизнь многим моим друзьям.

— Он хочет сохранить абсолютную анонимность. Я должна сообщить вам дату его рождения, но вам не положено знать, о ком идет речь.

— Тем лучше, — обрадовался я.

— Он заплатит вам за гороскоп сотню.

— Сотню? — рассмеялся я. — За кого он меня принимает, этот скупердяй?

Ему пришлось прислать мне тысячу крон. На десяти страницах я описал его характер, его прошлое (о нем я был достаточно осведомлен) и будущее. Над своим произведением я трудился целую неделю, обсуждая с Р. все подробности. Ведь с помощью гороскопа можно потрясающе воздействовать на людей, даже управлять их поступками. С его помощью можно внушать им определенные действия, от иных предостерегать и мягким намеком на грядущие катастрофы наставлять их на путь смирения.

Встретившись через какое-то время с Р., мы ужасно смеялись. Она утверждала, что главный редактор после прочтения гороскопа стал лучше. Меньше кричал. Начал опасаться своей строгости, от какой гороскоп предостерегал его, гордился и той толикой доброты, на которую был способен, и в его взгляде, часто устремленном в пустоту, сквозила печаль человека, узнавшего, что звезды в будущем ничего, кроме страдания, ему не сулят.

 

О двух видах смеха)

 

Воспринимать дьявола как приверженца Зла и ангела как поборника Добра означает принимать демагогию ангелов. Разумеется, дело обстоит гораздо сложнее.

Ангелы — приверженцы не Добра, а Божьего творения. Дьявол, напротив, это тот, кто не признает за Божьим миром рационального смысла.

Как известно, дьяволы и ангелы делят между собой власть над миром. Добро мира, однако, не требует, чтобы ангелы обладали превосходством над дьяволами (как думал я ребенком), а чтобы власть одних и других была приблизительно уравновешена. Если в мире слишком много неопровержимого смысла (власть ангелов), человек изнемогает под его тяжестью. Если же мир полностью теряет свой смысл (власть дьяволов), жить также невозможно.

Вещи, внезапно лишенные предполагаемого смысла, места, кое им отведено в мнимом ряду вещей (марксист, вышколенный в Москве, верит в гороскопы), вызывают у нас смех. Смех, стало быть, изначально исходит от дьявола. В нем есть доля злорадства (вещи вдруг предстают иными, чем хотели казаться), но и доля благостного облегчения (вещи легче, чем казались, с ними можно жить свободнее, они не давят на нас своей строгой серьезностью).

Когда ангел впервые услыхал смех дьявола, он оцепенел. Это случилось на каком-то пиру, в зале было полно народу, и постепенно все, друг за другом, присоединились к дьявольскому смеху, чрезвычайно заразительному. Ангел прекрасно сознавал, что этот смех направлен против Бога и против достоинства его творения. Он понимал, что должен как— то быстро откликнуться, но чувствовал себя беззащитным и слабым. Не сумев ничего придумать сам, он скопировал своего противника. Открыл рот и издал отрывистый, неровный звук на самых высоких нотах своего вокального регистра (звук, напоминающий тот, что издали на улице приморского городка Габриэла и Михаэла), но придал ему противоположный смысл: в то время как смех дьявола указывал на бессмысленность вещей, ангел, напротив, хотел выразить им радость по поводу того, как все на свете четко упорядочено, разумно придумано, прекрасно, хорошо и осмысленно.

И так они стояли, дьявол и ангел, друг против друга, открывали рот и издавали приблизительно один и тот же звук, но каждый выражал им нечто совершенно противоположное. И дьявол, глядя на смеющегося ангела, смеялся все больше и больше, сильнее и искреннее, потому что смеющийся ангел был бесконечно смешон.

Смех потешный — это катастрофа! Но все-таки ангелам кое-что удалось. Они надули нас всех, прибегнув к семантическому обману. Их имитированный смех и смех исконный (дьявольский) называется одним и тем же словом. Люди нынче уже не осознают, что одно и то же внешнее проявление скрывает в себе две совершенно противоположные внутренние позиции. Существуют два вида смеха, и у нас нет слова, которым можно было бы их различить.

 

 

В иллюстрированном еженедельнике была помещена такая фотография: шеренга мужчин в униформе, с ружьями на плече, в касках, снабженных плексигласовым забралом, смотрит на группку молодых людей в джинсах и майках, которые, держась за руки, танцуют перед ними коло.

Вероятно, это минута ожидания перед стычкой с полицией, охраняющей безопасность атомной электростанции, учебного плаца, секретариата некой политической партии или окон некоего посольства. Молодые люди, воспользовавшись этим мертвым временем, встали в круг и под аккомпанемент незатейливой народной песенки принялись без устали делать два шага на месте, один шаг вперед и затем выбрасывать вверх сначала одну, потом другую ногу.

Думается, я понимаю их: им кажется, что круг, который они описывают по земле, — круг магический и что они связаны им, точно кольцом. И грудь их раздувает сильнейшее чувство невинности: они связаны не маршем, как солдаты или фашистские коммандос, а танцем, как дети. Свою невинность они хотят плюнуть фараонам в лицо.

Так их увидел фотограф, подчеркнув этот выразительный контраст: на одной стороне полиция в своем искаженном (навязанном, приказном) единстве шеренги, на другой — молодые люди в своем подлинном (искреннем и естественном) единстве круга; на одной стороне полиция в угрюмой надзирательской деятельности, на другой — они в радости игры.

Танец коло — магический танец, обращенный к нам из тысячелетней глубины памяти. Преподавательница, мадам Рафаэль, вырезала эту фотографию из журнала и мечтательно на нее смотрит. Она тоже мечтала бы танцевать в таком коло. На протяжении всей своей жизни она ищет круг людей, с которыми, держась за руки, могла бы танцевать коло, сначала она искала его в методистской церкви (отец был религиозным фанатиком), затем в коммунистической партии, затем в троцкистской партии, затем в партии отколовшихся троцкистов, затем в борьбе против абортов (ребенок имеет право на жизнь!), затем в борьбе за легализацию абортов (женщина имеет право на свое тело!), она искала его у марксистов, потом у структуралистов, искала его у Ленина, в дзэн-буддизме, у Мао-ЦзеДуна, среди адептов йоги, в школе нового романа, в театре Брехта, в «театре паники» и, наконец, мечтала слиться в единое целое по крайней мере со своими учениками, а это означало, что она всегда принуждала их думать и говорить то, что думала и говорила она, и таким образом быть с ней одним телом и одной душой в одном круге и одном танце.

Ее две ученицы, Габриэла и Михаэла, сейчас как раз дома, в комнате студенческого общежития. Они склоняются над текстом «Носорога» Ионеско, и Михаэла читает вслух: «Логик — старому господину: Возьмите лист бумаги и сосчитайте. Отнимите две лапки у двух кошек. Сколько лапок останется у каждой кошки?

Старый господин — логику: Есть множество возможных решений. У одной кошки может быть четыре лапки, у другой — две. Может быть одна кошка с пятью лапками, а другая — только с одной. Если же мы отнимем из восьми лапок две, то у одной кошки может быть шесть лапок, а у второй — ни одной».

Михаэла прервала чтение: — Не понимаю, как можно отнимать у кошек лапки. Он что, способен их отрубить?

— Михаэла! — вскричала Габриэла.

— И еще я не понимаю, как может быть у одной кошки шесть лапок?

— Михаэла! — снова вскричала Габриэла.

— Что? — спросила Михаэла.

— Разве ты уже забыла? Сама же говорила!

— Что? — снова спросила Михаэла.

— Этот диалог должен производить комическое впечатление!

— Ты права, — сказала Михаэла, обратив к Габриэле счастливый взгляд.

Какое-то время обе девушки смотрели друг другу в глаза, потом от гордости задергались у них уголки губ и наконец уста издали короткий, прерывистый звук на самой высокой ноте своего вокального регистра. И потом еще один такой звук и следующий такой же звук. «Смех принужденный. Смех потешный… Смех взрывной, многократный, беспорядочным, неистовый, великолепные, роскошные и безумные взрывы смеха… О смех! Смех наслаждения, наслаждение смеха…» А где-то по улицам приморского городка бродила одинокая мадам Рафаэль. Вдруг она подняла голову, словно откуда-то издалека донесся до нее на крыльях ветра обрывок мелодии или словно далекий запах коснулся ее ноздрей. Она остановилась и в душе своей услыхала, как звучит крик пустоты, бунтующей и мечтающей быть заполненной. Ей казалось, что где-то поблизости трепещет пламя великого смеха, что где-то поблизости, возможно, какие-то люди держатся за руки и танцуют коло…

Она постояла какое-то время, нервозно оглядываясь по сторонам, а потом вдруг эта таинственная музыка смолкла (Михаэла и Габриэла перестали смеяться: у них сделались скучающие лица, предстояла пустая безлюбая ночь), и мадам Рафаэль, странно взволнованная и неудовлетворенная, направилась по теплым улицам приморского городка к дому.

 

 

Я тоже танцевал коло. Была весна 1948 года, в моей стране как раз одержали победу коммунисты, министры — социалисты и христианские демократы — бежали за границу, а я держался за руки или за плечи с другими студентами— коммунистами и танцевал: мы делали два шага на месте, один шаг вперед, потом выбрасывали правую ногу в одну сторону, затем левую ногу — в другую, и делали это чуть ли не каждый месяц, ибо постоянно что-то отмечали, какую-то годовщину или какое-то событие, прежние несправедливости устранялись, новые — совершались, фабрики были национализированы, тысячи людей заполонили тюрьмы, медицинская помощь стала бесплатной, у владельцев табачных киосков описывали киоски, старые рабочие впервые отправлялись на отдых в конфискованные виллы, и у нас на лицах была улыбка счастья. Потом однажды я что-то сказал, чего не следовало говорить, меня исключили из партии, и мне пришлось выйти из коло.

Я тогда впервые осознал магическое значение круга. Если вы выйдете из ряда, вы снова можете в него встать. Ряд — это открытое образование. Но круг замыкается, и в него нет возврата. Не случайно планеты движутся по кругу, и если от них отрывается камень, центробежной силой его неотвратимо уносит прочь. Подобно оторвавшемуся метеориту вылетел из круга и я, да так и лечу по сей день. Есть люди, которым суждено умереть в кружении, но есть и такие, что в конце падения разбиваются вдребезги. И эти вторые (к ним отношусь и я) постоянно ощущают в душе тихую тоску по утраченному танцу в коло, поскольку все мы прежде всего обитатели вселенной, где все вертится кругами.

И снова была годовщина бог весть чего, и снова на пражских улицах молодые люди танцевали коло. Я бродил среди них, стоял рядом с ними, но не смел вступить ни в один их круг. Шел июнь 1950 года, и вчера была повешена Милена Горакова, депутат от социалистической партии, обвиненная коммунистическим судом в антигосударственном заговоре. Вместе с ней был повешен и Завиш Каландра, чешский сюрреалист, друг Андре Бретона и Поля Элюара. А молодые чехи танцевали, зная, что вчера в этом же городе качались на виселице одна женщина и один сюрреалист, и танцевали они тем исступленнее, что танец был манифестацией их невинности, их чистоты, ослепительно выделявшейся на фоне черной виновности двух повешенных, предателей народа и его надежд.

Андре Бретон не верил, что Каландра предал народ и его надежды и призвал в Париже Элюара (в открытом письме от 13 июня 1950 года) выступить против абсурдного обвинения и попытаться спасти старого пражского друга. Но Элюар как раз танцевал в огромном коло между Парижем, Москвой, Варшавой, Прагой, Софией и Грецией, между всеми социалистическими странами и всеми коммунистическими партиями мира и повсюду читал свои прекрасные стихи о радости и братстве. Прочитав письмо Бретона, он сделал два шага на месте, один шаг вперед, покачал головой, отказался защитить предателя народа (в журнале «Action» от 19 июня 1950 года) и вместо этого возвестил металлическим голосом:

«Невинность насытим мы Силой которой так долго Нам не хватало И уже никогда одиноки не будем».

А я бродил по улицам Праги, вокруг меня танцевали коло смеющиеся чехи, но я знал, что я не на их стороне, а на стороне Каландры, который также вырвался из круговой траектории и падал, падал, пока не упал в тюремный гроб; но даже будучи не на их стороне, я все-таки с завистью и грустью смотрел, как они танцуют, и был не в силах оторвать от них глаз. И тогда я увидел его прямо перед собой!

Он держался с ними за плечи и, напевая две-три простые ноты, выбрасывал то левую ногу в одну сторону, то правую — в другую. Да, это был он, любимец Праги, Элюар! И вдруг те, с кем он танцевал, замолчали, двигаясь дальше уже в абсолютной тишине, а он скандировал в ритме их ног:

«Мы отвергнем отдых мы отвергнем сон Мы обгоним весну и рассветы И приравняем дни и года времена К масштабу наших грез».

А потом вдруг снова все затянули эти простые ноты и ускорили шаги танца. Они отвергали отдых и сон, обгоняли время и насыщали силой свою невинность. Все улыбались, и Элюар наклонился к девушке, которую держал за плечи:

«Миру отдавший себя улыбается вечно».

И она, засмеявшись, стукнула ногой оземь так сильно, что вознеслась над мостовой на три-четыре сантиметра, увлекая за собою ввысь остальных, и минуту спустя никто из них уже не касался земли, они делали в воздухе два шага на месте и один шаг вперед, да, они возносились над Вацлавской площадью, их танцевальное коло походило на большой возносящийся венок, а я бежал внизу по земле и глядел вверх им вослед, а они плыли все дальше, выбрасывая левую ногу в одну сторону, потом правую ногу — в другую, под ними была Прага со своими кофейнями, полными поэтов, и тюрьмами, полными изменников народа, а в крематории тем временем предавали огню одну женщину — депутата от социалистической партии, и одного поэта-сюрреалиста, дым поднимался к небу, словно счастливое пророчество, и я слышал металлический голос Элюара:

«Любовь что отдана труду неутомима».

И бежал по улицам за этим голосом, чтобы не упустить из виду прекрасный венок тел, возносящийся над городом, и с тоской в сердце сознавал, что они летят как птицы, а я падаю как камень, что у них есть крылья, а я навсегда бескрылый.

 

 

Спустя семнадцать лет после казни Каландра был полностью реабилитирован, но через несколько месяцев русские танки вторглись в Чехию, и уже десятки тысяч других были обвинены в измене народу и его надеждам, меньшая их часть арестована, большая — выброшена с работы, и один из этих новых обвиняемых (я) на протяжении двух последующих лет (стало быть, ровно через двадцать лет после того, как Элюар вознесся над Вацлавской площадью) вел астрологическую рубрику в иллюстрированном еженедельнике чешской молодежи. Однажды, по прошествии года после публикации моей последней статьи о Стрельце (это было в декабре 1971 года), меня навестил незнакомый молодой человек. Он молча вручил мне конверт. Вскрыв его, я стал читать и лишь минутой позже догадался, что письмо от Р. Ее почерк был неузнаваемо изменен. Несомненно, она писала письмо в страшном волнении. Старалась сформулировать фразы так, чтобы никто, кроме меня, не понял их смысла, но и я понимал его лишь отчасти. Единственное, что было для меня очевидно: по прошествии этого года мое авторство открылось.

В то время я занимал в Праге на Бартоломейской улице однокомнатную квартирку. Улица эта маленькая, но известная. Все дома, кроме двух (в одном проживал я), принадлежат полиции. Глядя из своего широкого окна на пятом этаже, я видел возвышающиеся над крышами башни пражского Града, а опустив глаза — полицейские дворы. Наверху шествовала прославленная история чешских королей, внизу — история прославленных заключенных. Этими дворами прошли все, в том числе Каландра и Горакова, Сланский и Клементис, и мои друзья: Шабата и Гюбл.

Молодой человек (вероятнее всего, это был жених Р.) неуверенно озирался по сторонам. Он явно предполагал, что тайные микрофоны установлены полицией и в моей квартире. Молча кивнув друг другу, мы вышли на улицу. Какое-то время мы шли, не произнося ни слова, и лишь когда оказались на шумном Национальном проспекте, он сказал мне, что Р. хотела бы со мной встретиться и что его друг, мне неведомый, готов для нашей тайной встречи предоставить свою квартиру на окраине Праги.

На другой день я долго ехал трамваем на эту пражскую окраину, стоял декабрь, у меня зябли руки, и район в эти послеобеденные часы был совершенно безлюден По описанию я нашел нужный дом, поднялся в лифте на четвертый этаж и, проглядев дверные таблички, позвонил. В квартире стояла полная тишина. Я снова позвонил, но мне никто так и не открыл. Я вышел на улицу. Полчаса бродил на морозе вокруг дома, предполагая, что Р. опоздала и я встречу ее, когда она пойдет от трамвайной остановки по пустынному тротуару. Но никто нигде не показывался. Я снова поднялся в лифте на четвертый этаж и снова позвонил. Через секунду-другую я услыхал из глубины квартиры звук спускаемой воды. В это мгновение словно кто-то вложил в меня ледяной кубик тревоги. Вдруг внутри своего тела я почувствовал страх девушки, которая не в силах была открыть мне дверь, ибо этот страх выворачивал ее внутренности наизнанку.

Она открыла; была бледна, но улыбалась и старалась быть милой, как обычно. Даже отпустила несколько шуток насчет того, что мы наконец будем одни в пустой квартире. Мы сели, и она рассказала, что недавно ее вызвали в полицию. Допрашивали целый день. Первые два часа интересовались множеством совершенно пустяковых вещей, и она уж было почувствовала себя хозяйкой положения, шутила с ними и даже дерзко спросила, не думают ли они, что ради такой ерунды она должна обойтись без обеда. Вот тут-то они и задали ей вопрос: милая барышня Р., кто же все-таки пишет в ваш журнал статьи по астрологии? Она покраснела, попыталась говорить об известном физике, чье имя обещала хранить в тайне, но ее оборвали: а знаете ли вы пана Кундеру? Она сказала, что знает меня. Но что в этом такого плохого? Ей ответили: в этом нет абсолютно ничего плохого. Но знаете ли вы, что пан Кундера занимается астрологией? Я об этом ничего не знаю, ответила она. Вы об этом ничего не знаете? засмеялись они. Вся Прага говорит об этом, а вы ничего не знаете? Еще минуту-другую она твердила им об атомщике-физике, но один из фараонов крикнул ей: хватит отпираться!

Она выложила им правду. В редакции журнала решили открыть читабельную рубрику по астрологии, но не знали, к кому обратиться, она же была знакома со мной и попросила меня помочь им. Она уверена, что тем самым не нарушила никакого закона. Да, согласились они, никакого закона она не нарушила. Нарушила лишь внутренние служебные предписания, запрещающие сотрудничать с теми людьми, которые обманули доверие партии и государства. Она возразила, заявив, что ничего такого серьезного не случилось: имя пана Кундеры, так и оставшись скрытым под псевдонимом, никого не могло возмутить. А о гонорарах, полученных паном Кундерой, не стоит и говорить. Они снова с ней согласились: в самом деле, ничего серьезного не происходит, они лишь составят протокол о том, что имело место, а она подпишет его, не опасаясь никаких последствий.

Она подписала протокол, а через два дня ее вызвал главный редактор и сообщил ей о ее немедленном увольнении. Еще в тот же день она отправилась на радио, где у нее были друзья, давно предлагавшие ей там работать. Они радостно встретили ее, но, когда на следующий день она пришла оформить документы, начальник кадров, благоволивший к ней, состроил печальную мину: «Какую глупость вы сделали, девочка. Испортили себе жизнь. Ничем не могу вам помочь».

Поначалу она остерегалась говорить со мной, ибо вынуждена была обещать полицейским никому о допросе не рассказывать. Но, получив следующую повестку в полицию (ей предстояло идти туда завтра), решила тайно встретиться со мной и все обговорить во избежание противоречивых показаний, если вдруг меня тоже вызовут.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: