Глава двадцать первая 10 страница

И всё‑таки, ничего особенного сделать не удавалось. Понянчила Вовку – так все девчонки нянчат. Решать примеры и зубрить грамматику – тоже не велик подвиг: все учатся. Так Лида и не узнает никогда, что лишилась хорошей подруги, которая тоже может совершать хорошие поступки.

Вечером папа рассказывал, что его выбрали в президиум на общем профсоюзном собрании. Видимо, он хорошо готовил специалистов. Но плохие отметки ставил попрежнему и прослыл, несмотря на свою молодость, самым строгим профессором. О нем студенты так и говорили: «очень он принципиальный».

Его полюбили за качество, которого нехватало многим другим преподавателям: наука на его занятиях всегда тесно связывалась с жизнью. Рассказывая об истории культурных растений или домашних животных, он вселял мысль о постоянном изменении, господствовавшем в природе. Рост, движение, изменение были законом, но человек мог и должен был использовать этот закон, как ему нужно, ускорить и направить изменение. Борис Петрович много рассказывал о том, как выводились различные сорта яблок, черешен, породы лошадей, свиней, кур.

– Откуда вы знаете всё это? – простодушно спрашивали его студенты. Он называл литературу, но в книжках нельзя было найти и сотой доли того, о чем он рассказывал в лекциях. «Знает человек землю, сельское хозяйство», – отзывались о нем слушатели, но только комиссару удалось вызвать профессора Лозу на откровенность. В праздничный день за рюмкой вина комиссар услышал об отце Бориса Петровича – Петре Спиридоныче Лозе, который служил садовником у богатого коннозаводчика. Старик не ограничивался поливкой сада и стрижкой декоративных кустарников: он разводил невиданные в их губернии сорта яблонь и слив, выводил новые, улучшал. Георгины в его саду давали огромные косматые цветы размером с хороший подсолнух.

Борис был младшим сыном садовника и часто помогал отцу в уходе за растениями. Любознательный и молчаливый, он копил и копил запасы своих наблюдений и сведений, а когда вырос, – решил посвятить себя изучению природы.

С годами коннозаводчик разорился и продал свой диковинный сад соседнему помещику. У того имелся свой, садовник, и старику Лозе пришлось расстаться с должностью. Но расстаться с садом он не мог, нанялся в простые сторожа и попрежнему проводил свои дни в саду среди молодых выращенных им деревьев, на которых смотрел, как на детей.

Новый садовник притеснял его, боясь ущемления своей власти, мешал его опытам, высмеивал их. Петр Спиридоныч, человек по характеру мягкий и добрый, вынужден был сносить молча злые шутки и насмешки, – он рисковал потерять даже место сторожа. Семья узнала нужду, жена корила старика за его слепую привязанность к чужому саду, за безденежье. «Из недояди впроголодь живем», – упрекала она и отдала Бориса в ученики сапожнику – хоть ремесло будет у парня, кусок хлеба. Помогли старшие сыновья, успевшие стать на ноги, – они посылали матери деньги и настаивали, чтобы Борис окончил гимназию.

Петр Спиридоныч умер. Сад, которому он отдал лучшие годы жизни, наполовину вырубленный и запущенный, достался коммуне «Светоч», – коммуну организовала сельская беднота в первые же годы советской власти. Многое из того, что говорил и делал старый садовник, сохранилось в памяти его односельчан, сохранилось оно и в памяти его младшего сына. Запомнилась Борису Петровичу и дружба с коневодами, рассказывавшими ему о длинных родословных лучших рысаков, об их вкусах, привычках и прихотях.

Машин отец любил свою преподавательскую работу, и всё же, наука продолжала завлекать его всё дальше и дальше в свои неизведанные глубины. Он читал курсы ботаники и зоологии, но сердце его больше лежало к бессловесной растительности, к немым деревьям и травам, задававшим загадки на каждом шагу. Они были более беспомощны, чем любое животное или птица. Они не могли перебежать на другую, лучшую почву, найти себе корм, приблизить влагу. Они нуждались в человеке и, охотно подчиняясь ему, хорошели и плодоносили, будто благодарили за понимание и заботу.

Но если растения послушны, нельзя ли научить их продвигаться на север, давать более ранние и более обильные урожаи?..

Да, человек знал землю и мечтал умножить ее богатство и красоту.

 

Днем Маше пришлось убегать от мальчишек, которые грозили ей перочинным ножиком. Ночью она проснулась от страшного сна: огромный дядька в рубахе без пояса крался за ней по высокой лестничной клетке, хотел зарезать. А на лестнице не хватало ступенек, приходилось шагать через зияющие дыры, а перила были изогнуты, сломаны… Она бежала, падала и вдруг открыла глаза: из темной детской дверь была чуточку приотворена в соседнюю комнату. Там горел свет. Папа и мама сидели за столом, а на столе лежали восемь столовых серебряных ложек, шесть чайных, стопочкой несколько штук золотых монет и золотые дамские часы на цепочке.

– Вот и рассчитывай, Нюся, – говорил папа вполголоса, указывая глазами на лежащее на столе «богатство»: – Иду на ставку сорок один рубль в месяц. Ты там работы не найдешь, – на бирже труда огромные очереди. С Татьяной Дмитриевной придется расстаться. Питаться будем картошкой и кашей, такого приволья, как здесь, не будет. Во время командировки туда я забегал на рынок: всё очень дорого по сравнению с Харьковом.

– Боря, нам не стать привыкать. Хуже было, и то не пропали. Разве я допущу, чтобы семья стояла на твоем пути, как препятствие? Я верю в тебя, Боря. А там, может, и печататься будешь, еще деньжонки набегут.

– Обещали в Доме безбожника привлечь меня читать лекции. Но я нарочно не называю тебе этих сумм: надо приготовиться к худшему. Серебряные ложки и эти часы в случае непредвиденных расходов придется продать. Понимаешь ты, девочка, с кем связалась? Жить бы тебе да жить здесь, при зоотехникуме, с фермы молока вдоволь, в сарае поросенок хрюкает, по двору куры‑несушки бегают, огород свой. А я тащу тебя за тридевять земель, из чистого эгоизма: хочу расти, как ученый, чтобы построже судьи были вокруг, чтобы науку двигать.

– Это не эгоизм, Боря. Я понимаю.

– Трое ребят… Трудновато нам будет, Анечка. И климат… боюсь я климата этого: как наши дети перенесут его? И сам я с бронхитом всегда. Но если бы ты видела, Аня, их коллекции, их рабочие кабинеты! А библиотека…

– Решено, Боря. Буду готовиться. Натоплю сала впрок, захватим продуктов на первое время.

– Я выеду за две недели до вас, заберу Севу и багаж. Подыщу квартиру, сделаю ремонт. А ты по пути навестишь вместе с Машей и Володей маму. Пробудешь у нее дня три – и в Петроград.

Так вот оно что! Едем в Петроград. Маша задумалась. Она знала Петроград по «Медному всаднику» Пушкина. «Тяжело‑звонкое скаканье по потрясенной мостовой»… «как живые, стояли львы сторожевые». Какой‑то большой город, в нем Невский (Невский мы знаем какой, у нас тут имеется тоже), посередине на площади – Медный всадник, сбоку у особняка – сторожевые львы. Приедем – увидим!

Как‑то за столом, когда Маша не хотела есть вареного лука в борще, мама сказала:

– Всё ешь. В Петрограде одну картошку есть будем, привыкай.

Сева выслушал замечание, сделанное сестре, и стал подчищать всё со своей тарелки, морщась от лука, которого он тоже не любил.

После обеда они сидели в детской вдвоем. Маша сказала:

– В Петрограде – знаешь? – все едят только кашу и картошку. Там ничего нет, а на базаре всё дорого. Зато есть Медный всадник, памятник Петру Великому. Говорят, он ночью оживает и ездит по городу.

– Мало ли что говорят, – ответил солидно Сева. – Вот приедем, сами хорошенько посмотрим. Тогда узнаем.

– Наш папа будет там заниматься научной работой. Он же профессор, – Маша говорила с украинским акцентом, у нее получалось «прохвессор». Она постаралась объяснить брату, что папа очень важный и что он обязательно сделает открытие, – все ученые делают открытия. Ученые хотят всё узнать. Сева слушал задумчиво, а потом спросил:

– Как ты думаешь, а я могу стать ученым?

– Конечно, можешь. Только надо хорошо учиться. Ленин, когда был маленький, очень хорошо учился.

Больше Сева вопросов не задавал. Он вертел в руках ножницы и пробовал, как они режут бумагу, картон. Потом отвернул одеяло и попробовал надрезать простыню. Ножницы резали материю не так хорошо.

Потом его заинтересовала мамина соломенная шляпа. Она была твердой и блестящей, как жесть, – возьмут ли ее ножницы? Улучив момент, он надрезал край шляпы.

Мама долго отчитывала его, а он в ответ на вопрос «зачем ты это сделал?» отвечал тихо:

– Я хотел знать, как она режется.

 

Глава семнадцатая

 

До Маши дошел слух, что в зоотехникуме устроили музей. Что такое музей? Маша стала приставать к отцу, и он пообещал показать музей детям.

Обойдя корпус общежития, они увидели дверь с вывеской.

– Нечего задерживаться, идемте скорее, – сказал отец, толкнув ребят к двери. – Говорил я Ильченко снять эту рекламу, так нет, уперлись. Нет у людей чувства юмора, – бормотал он себе под нос.

Маша всё‑таки успела прочесть вывеску: «Музей научного общества естествоиспытателей имени профессора Б. П. Лозы.»

В музее стояли чучела лисы, волка, зайца и разных птиц. Здесь был и орел, раскинувший свои огромные темные крылья, и ястреб, и тетерев. В наглухо закрытых банках плавали заспиртованные рыбы, лягушки, тритоны. В картонных коробках под стеклом на булавках торчали красивые бабочки – махаон, павлиний глаз, мертвая голова.

В закрытом стеклянном ящике Маша увидела знакомого ужа́. В другом углу комнаты стояли и лежали гербарии с засушенными растениями. Сухие, они потеряли яркость красок и показались Маше неинтересными.

Сева чуть не наступил на живую черепаху, ползавшую по музею. Она тоже была экспонатом, – Ильченко в шутку приклеил ей на спину беленькую этикетку с наименованием по‑русски и по‑латыни. Но этот экспонат был живой – студенты пасли его время от времени на лугу, где он с аппетитом уплетал листья подорожника. А потом мог долгое время не есть.

Маша скоро заскучала в музее, дожидаясь пока отец освободится. Он сидел за маленьким столиком и правил какую‑то рукопись. На столе лежали два номера рукописного журнала Общества натуралистов. Студенты выпускали свой научный журнал.

Сева не скучал: он заучивал, повторяя вполголоса, названия растений в гербариях.

Маша подошла к отцу.

– Теперь ты расскажешь нам, откуда что взялось, – попросила она. – Ну ладно, человек произошел от обезьяны, а обезьяна от кого?

– Не от обезьяны, а от общего с обезьяной предка, – пояснил отец.

И он рассказал ей, как мог проще, о происхождении жизни на земле.

– А первая, самая первая микробина, или там амёба, – она откуда взялась? Неужели, прямо из воды или из камня? Я не понимаю. То – живое существо, а то – так, камень, предмет.

– Вот так и взялась, – сказал отец и рассмеялся. – Понимаешь, история развития жизни – это длинная‑длинная цепочка разных изменений. Это всё длилось миллионы и миллиарды лет. Ученые нашли еще не все звенья этой цепочки, о некоторых мы только догадываемся. Но эти догадки – основательные. А придет время, отыщем и доказательства.

Маша задумалась. Вот тебе и на… Живешь‑живешь, ходишь, высоко подняв голову, а оказывается какая‑то микробина или даже камень, лежащий на земле, – твои прабабушка и прадедушка… Пусть даже очень дальние родственники, но всё же не чужие.

В лесу она вздумала разговаривать с камнем. Долго гладила его, объясняла что‑то, а потом шлепнула сверху рукой, встала и сказала:

– А всё‑таки, я человек. Я могу думать, а ты нет. Ну, лежи, а я побежала!

Понять рассказ отца было трудно, но Маша усвоила одно: весь мир всё время меняется и улучшается. И самая улучшенная частица природы – это человек, в том числе и она – Маша.

– Прощайтесь с зоотехникумом, дети, – сказал однажды отец. – Завтра мы уезжаем отсюда. И может быть, больше никогда не вернемся.

– Никогда?

Только в этот момент Маша осознала, что должно произойти. Больше она никогда не увидит кузницу, клуб имени товарища Буденного, «Петруся», Клаву, Лиду… Что? Не увидит Лиду?

Обо всем остальном думалось легко, чуть‑чуть грустно, но легко. Ну, не увидит «Петруся» – жаль, ну так что же? Она и так видит его редко, а больше и не хочется. Его даже интересней не видеть, а воображать. Но Лида вошла в ее жизнь, Лида рассказала о Ленине. Лида… Она должна всё выяснить, так нельзя уезжать.

Наступал вечер, тихий летний вечер после сухого теплого дня. В клубе шло партийное собрание – Маша знала это по объявлению на «Невском». На улице никого не было видно.

Маша сунула руку под ступеньки крыльца и вытащила коробку от папиросных гильз. Там лежали лучшие стеклышки, найденные ею: нежноабрикосовое с золотыми и зелеными веточками, стеклышко густовишневого цвета с медальоном, в котором был портрет хорошенькой маркизы, – отбито только плечо, головка целая; и, наконец, тоненький, как ноготь, осколок настоящей китайской чашки с рисунком руки, держащей листок с иероглифами.

Это были настоящие редкости. За них девчонки готовы были дать в обмен целый мешочек разноцветных стеклышек, но Маша не брала.

Захватив свои богатства, она пошла к Лидиному дому. Вбежала на второй этаж – вот квартира комиссара. Дверь приоткрыта. Она вошла без стука и увидела Лиду. Всё ту же стриженную под машинку Лиду в голубом выгоревшем платье, смуглолицую и смуглорукую. Лида стояла у стола одна. Никого не было дома.

– Мы уезжаем завтра, – сказала Маша, сделав шаг навстречу. – Совсем. В Ленинград (она знала, что город переименован, и не считала возможным сказать Лиде, как еще многие говорили, «Петроград»). Возьми на память…

Она положила перед Лидой свои сокровища.

– И до свидания… – дрожащим голосом закончила Маша. – И… не сердись…

И тут произошло нечто: неожиданное для них обеих. Лида подошла к ней, быстро обняла ее, поцеловала куда‑то в щеку или в лоб и обе заплакали, заревели. Они стояли посреди комнаты, прижавшись друг к другу, и плакали. И если б кто‑нибудь спросил, в это время, отчего они плачут, девочки не сумели бы ответить. Целое лето они косились друг на друга, не разговаривая и держась на расстоянии.

– Ой! – сказала Лида первая. – Зачем ты уезжаешь? Мне будет так скучно без тебя. Я не успела рассказать тебе: мы устраиваем из пионеров такую бригаду, учить будем взрослых, неграмотных. И ты бы могла, ты же хорошо читаешь и пишешь. Я давно хотела тебе сказать…

– Мне самой не хочется ехать отсюда, – сказала Маша от души. – Я ведь о тебе всё время буду думать Ты же мне первая всё объяснила. Мне никто никогда не объяснял про это… про Ленина и вообще.

Щеки их высохли, глаза блестели. Они говорили совершенно серьезно, потому что и в десять лет можно говорить очень серьезно. Лида усадила Машу рядом на диванчике, и они говорили без умолку, перебивая друг друга, объясняя свои поступки, раскрывая святая святых. Они были совсем не похожи друг на друга: Маша – курносая, сероглазая, с немного всклокоченными светло‑русыми вихрами и толстыми негритянскими губами, Лида – стриженная под машинку, черноглазая, смуглая, маленьким твердым ртом и тоненьким точеным носиком. Лида говорила тверже, ясней, Маша то и дело восклицала, не договаривала от волнения фразы, перескакивала с одного на другое.

Лида не была бахвалкой, ей хотелось объяснить подруге, что если она понимает некоторые серьезные вещи, то только потому, что многое ей пришлось испытать и повидать вместе с отцом и матерью. А у нее не только папа – комиссар, мама у нее тоже партийная, она сейчас на собрании. А папа стал партийным еще раньше, в царское время, тогда они жили в Тифлисе, «они были еще без меня», сказала Лида. Его тогда жандармы ловили. А во время гражданской войны он воевал против белых.

– Если б не родители, я б тоже была совсем темная, ты не думай, – закончила Лида, ободряя подругу.

– Ты даже сочиняешь стихи. Как это получается у тебя? – спросила Маша.

– Не знаю, просто надо было своими словами что‑нибудь сказать. Папа говорит, что получается не очень‑то хорошо, потому что у меня сказано «иди на баррикады», а баррикад давно уже нет.

– Я бы и так не написала. Лида, как же я уеду? Я без тебя…

– Мы будем писать письма. Ты мой адрес знаешь, напишешь мне свой и я отвечу. А пока… Подожди, я дам тебе на память ракушек. Из Анапы.

Лида достала с этажерки коробку от конфет. В ней лежали ракушки, собранные ею когда‑то на берегу Черного моря. Белые, овальные, с лиловатой изнанкой; длинные, как палец; маленькие круглые, веером.

Девочки засиделись до полночи, и только когда в дверях показалась Лидина мама, они стали Прощаться. Лида проводила подругу вниз, на улицу, и там сказала ей:

– Завтра я буду тебя провожать. Вы до станции на телеге поедете? И я с вами, меня отпустят.

Умытые утренней росой, в траве потягивались стройные ромашки и колокольчики, красовались полевые мальвы и синие звездочки туфелек, звенели кукушкины слёзки. Птицы окликали детей с верхушек придорожных тополей и сосен, а Маша и Сева, сидя рядом с Лидой на краю телеги и болтая ногами, кричали в ответ:

– До свиданья, дятлы и сизоворонки! До свиданья, сосенки и елки! До свиданья, ромашки и львиный зев! До свиданья, зоотехникум! Мы уезжаем далеко‑далеко, мы вас никогда не забудем!

 

 

Часть вторая

 

Глава первая

 

На бабушкином окне – белые кружевные занавески и цветы в горшках: бальзамин с мясистым прозрачным стволом, усаженным розовыми мотыльками, красная герань, фикус. Цветы и занавески отделяют комнату бабушки от всего мира. Перед окном – стол. На столе – начатое шитье и железная красивая коробка с надписью: «Уфимский натуральный липовый сотовый мед». Но в коробке не мед, а клубочки ниток и разные пуговицы.

В верхнем углу комнаты иконы. Бабушкины боги, все худощавые, голодные, строгие. Даже у богородицы и младенца щеки бледные, без румянца. Перед иконами зеленая стеклянная лампадка с маслом, она зажжена день и ночь. Зачем? Наверно, чтобы богам было светло и не страшно.

Папа и Сева уже в Ленинграде, а Маша с мамой и Володей по пути заехали в гости к бабушке, папиной маме. Она живет в маленьком деревянном городке, при ней – ее двоюродная сестра Глафира Ивановна. Обе старушки ходят в черном, на головах у них в будни черные ситцевые платки, в праздник – черные кружевные шали. Они староверки.

Бабушкины сыновья все разъехались по разным городам и оттуда посылают ей деньги на жизнь. На эти деньги бабушка и живет вместе с Глафирой Ивановной. Навещают ее редко. Илье некогда, заводские дела не пускают, Тимофей – артист, всё время в разъездах, Леонид учительствует на Урале, далеко отсюда.

Бабушка рада приезду внуков. Маленького Володьку она видит впервые. Машеньку ей привозили показать, когда девочке было шесть месяцев. Бабушка взяла ее тогда на руки, стала забавлять и увидела, что на девочке нет креста. Борис Петрович и Анна Васильевна смутились, начали что‑то говорить о прогрессе, о праве каждого на свой образ мыслей. Бабушка оглядела их с осуждением и, ни слова не говоря, на другой день окрестила внучку. «Каково мне было перед батюшкой, – корила она сына. – Младенец‑то ваш все размеры приличные перерос, срам один. Спасибо, батюшка знакомый, долго не рассуждал. Окунул девку в воду и дело с концом. Она – орать, да уж поздно: крещеная…»

На Володе тоже нет креста, но мама теперь научена горьким опытом: свекровь – старуха упрямая, ее не переспоришь. Староверка, из тех, что живьем себя сжигали в знак протеста против петровых новшеств. И мама вежливо обманывает бабушку: «Крестили Володеньку, да вот затерялся крестик где‑то…» Бабушка тотчас достает из круглой жестяной коробочки серебряный крестик и вешает Володьке на шею. Он удивлен – в первый раз видит такую игрушку. Хватает руками, теребит. Мама сидит молча, опустив глаза. Она знает, что врать нехорошо, но ведь иногда приходится…

– С дороги в баньку надо бы, – говорит бабушка. – Вот Глафира отведет вас, тут недалеко. А внучка я вам не дам. Сама его вымою, дома.

Глафира Ивановна ведет Машу и маму в баню. Маша никогда не была в бане: дома ее всегда купали в большом деревянном корыте. Отчего‑то становится ужасно стыдно: все раздеваются без стеснения, и Маша раздевается. Она боязливо входит из предбанника в мыльную, держа в руке бабушкин зеленый эмалированный таз. Глафира бесцеремонно оглядывает ее, приторно улыбаясь.

Маша торопливо моется. Придумали, тоже! Зачем это мыться всем вместе? Лучше дома. Счастливый Володька, его дома купают!

Домой возвращаются розовые, распаренные. Бабушка торжественно вставляет в Машины вихры круглую гребенку. Гребенка должна изменить направление волос: они у Маши растут вперед, на лоб, а бабушка старается завернуть их все к затылку и закрепить гребенкой. Волосы не согласны. Над круглым Машиным лбом появляются торчащие во все стороны петушиные вихры, выскользнувшие из‑под зубцов гребня. Вот и зачесали! Всё не как у людей.

– У Ниночки волосы белей были и мягче, как у Бори в детстве, – задумчиво говорит бабушка.

– Ниночку мы при Деникине потеряли, – говорит мама, взглянув на бабушкиных богов.

Маша слушает и ей становится страшно. Потеряли! Точно она ехала вместе со всеми на телеге, упала на дорогу, а они и не заметили. Потеряли маленькую девочку. Она сидит теперь в лесу, на обочине дороги, зовет маму, сестру, а никто и не оглянулся. Потеряли! Когда теряют, то можно найти и вернуть. Зачем так говорят?

– Вот переезжаем, – продолжает мама. – Каково там будет, на новом месте? Всем заново обзаводиться придется. Прежде у нас цветы на окнах были, целый сад, а на новом месте…

Бабушка встает и начинает шарить на верхней полочке старенького самодельного буфета. Отыскав, подзывает Машу и протягивает ей синюю жестяную коробочку от леденцов:

– Вот возьми, дедово наследство… Семена тут цветочные в пакетиках… Дед твой великий цветочник был, вот как любил красоту земную.

Маша вынимает из коробочки крохотный пакетик, похожий на порошки от кашля. – А как он цветет, бабушка?

– Вот посадишь, вырастет, – и узнаешь. Только поливать не ленись.

Интересно! А вдруг вырастут диковинные голубые лилии с золотыми тычинками, как в сказках? А зернышки мелкие, кривенькие, ни за что не поверишь, что это и есть будущий цветок!

– Пойду с внучкой деньги мотать, – говорит бабушка, хитро прищурясь. Она набрасывает на себя кружевную шаль и берет внучку за руку. Они ходят по лавкам. Вот игрушечный магазин: сколько тут всякой всячины!

– Что тебе купить?

Что купить! Тут глаза разбегаются. Но Маше не трудно догадаться, что денег у бабушки, наверно, мало. Надо попросить такое, что стоит недорого, иначе завтра бабушке не на что будет купить капусты для щей. Маша останавливается на крошечной кукле из папье‑маше, с подвижными руками и ногами. Кукла умещается на бабушкиной ладони, платье ей легко сшить из любого маленького лоскутка.

Бабушка довольна умеренностью внучки. Для Володьки она покупает тряпичного зайца с длинными ушами, а для Севы – целый поезд из металлических вагончиков разного цвета. Шикарный подарок! Он еле умещается в бабушкиной кошёлке.

Дома Глафира кормит гостей грибным супом и жареной рыбкой, – оказывается, у старушек сейчас пост. Ну ладно, и суп и рыба – вкусные.

– В баньке ты очистила от грязи свое тело, а теперь надо очистить душу, – говорит после обеда Глафира, обращаясь к Маше. – Пойдем в церковь на исповедь. Ты исповедывалась прежде?

– Нет, – мрачно отвечает Маша, почему‑то вспоминая баню, наполненную голыми женщинами и детьми.

– Ну вот и пойдем. Расскажешь батюшке о своих грехах, покаешься, он тебе их отпустит и будет тебе легко на душе.

– Мне не хочется… – вполголоса говорит Маша, уставившись на ножку стола, торчащую из‑под холщовой скатерти. Хоть бы кто‑нибудь помог!

Но выручить никто не хочет. Бабушка даже не обратила внимания на ее слова. «Ну вот и пойдете завтра с утра», – говорит она Глафире, словно это дело решенное. А мама возится с Володькой и ничего не слышит. Или делает вид, что не слышит? Боится упрямой бабушки?

Бога же нет! Маша знает это, и мама согласна, и отец. Почему же ее заставляют идти исповедываться! Притворяться? «Батюшке надо говорить только правду», – поучает Глафира. Противная старушенция. Какое дело ей до Машиной души? «Очистить душу»! Все секреты узнать!

– Не хочу исповедываться, – говорит она вечером матери, выбрав минуту, когда Глафиры, и бабушки в комнате нет.

Мама изменилась с тех пор, как не работает в школе. Маша хорошо помнит, как строго и беспощадно сказала мама кухарке детдома, укравшей сахар: «Я вас увольняю». А сейчас она сговорчивей. Наверно, не вступится за свою несчастную дочку.

И действительно, мама говорит:

– Не придавай значения. Бабушке это приятно, значит, надо сходить. Она вам игрушек накупила и всего… Это недолго, – отвечает мама.

Ах, игрушек! Хотели подкупить ее, что ли? Маленькая кукла становится почему‑то противной, в руки бы ее не брать! Маша готова возразить, что она привыкла говорить правду, что в бога она не верит, что это будет для нее мучение… Но в комнату входит Глафира в длинной ночной сорочке, и Маша умолкает. Ночью ей не спится. Как же быть завтра? Врать этому батюшке? Не хотелось бы врать, но говорить правду о своей душе какому‑то незнакомому дядьке она не желает. И не скажет. Придется занять его какими‑нибудь пустяками – взяла один раз без спроса коржик, укусила папу, когда он высек ее… Хватит с этого батюшки. Не болтать же ему о некоторых, совершенно секретных Люськиных рассказах, которые Маша слушала с интересом и которые безусловно относятся к грехам…

Утром в церкви светло, но всё равно не весело. Людей мало. Кто‑то заунывно читает по книге какую‑то молитву или поучение. По обоим бокам – кулисы, как в театре. В одну из кулис справа Глафира приводит Машу и говорит ей шёпотом:

– Сейчас батюшка кончит исповедывать одну тетеньку, она выйдет от него, а ты иди. Это недолго.

Маша ждет. Тетенька исповедывается неторопливо, со вкусом. Она рассказывает свои грехи обстоятельно и достаточно громко, так что Маше всё хорошо слышно.

– Не знаю, как и приступить, грешна… Намедни приснились мне вы, батюшка. И таково‑то приятно, что не знаю, как рассказать… Будто прочитали вы проповедь, подошли ко мне… И вдруг всё исчезает, и я – в какой‑то яме…

«Неужели ей не стыдно такие сны рассказывать какому‑то старичку?» – возмущенно думает Маша. Как на беду, тетка говорит очень внятно. Чтобы отвлечься от назойливых рассказов, Маша начинает рассматривать церковные кулисы на противоположной стороне. Там – куда интересней: там несколько мальчишек‑подростков в длинных до пят облачениях. Что это напялили на них? Наверно, они наряжены в ангелов, у них – вроде церковного драмкружка…

«Ангелам» явно скучно. Увидев ожидающую исповеди курносую девчонку со вздернутой губой, они оживают. Один показывает ей «нос», приставив к своему носу обе ладони с растопыренными пальцами. Маша хочет ответить тем же, но вспоминает, что нельзя. Они тут свои, им не попадет, а ей…

Другой мальчишка высовывает язык и дразнит ее. Она опять принимает безразличный вид. Это еще пуще раззадоривает «ангелов». Самый изобретательный из них начинает лепить что‑то из кусочка желтого воска. Вылепив смешного чёртика с хвостом и рожками, он сажает его сверху на большую свечу и показывает Маше: каково? Маше очень смешно, она еле сдерживается, чтоб не расхохотаться. Мальчишкам только этого и надо! Маша весело разглядывает чёртика, вытягивая шею, – всё‑таки, он маленький и – далеко. Но вдруг из отделения батюшки выходит тетка, которая исповедывалась. Вся красная, потная, она крестится и прячет свои бесстыжие глаза, уходя из церкви. Теперь Машина очередь.

Нет, она не станет раскрывать души перед этим старичком. Но, подняв глаза на батюшку, Маша видит, что это совсем не старичок. У него даже седых волос нет, бородка подстриженная, глаза вкрадчивые. Вот так на поминках Ниночки выглядел один гость, вытиравший салфеткой усы и бороду. Рядом – высокая стопка книг в кожаных переплетах с металлическими застежками. Интересно, что это за книги?

Батюшка начинает подсказывать ей грехи. Маша монотонно отвечает: «было»… Отвращение и чувство протеста испытывает она к этому дядьке, положившему ей руку на голову. Скорей бы кончилось. Какое он имеет право!

Священник отпускает грехи, что‑то говорит в напутствие, и Маша торопливо выходит из церкви на свежий воздух. Как легко дышится на улице, под зелеными липами!

«Зачем я подчинилась, зачем согласилась на эту комедию? Разве могу я поверить свои мысли чужому несимпатичному человеку? Лиде бы я исповедалась, даже Севке, даже маме. Но не этому попу. Открывать душу можно только хорошему человеку, которого любишь и уважаешь и которому не хочется врать.

Лиде бы я исповедалась. А что если бы Лида попала в такое положение? Она ни за что не согласилась бы. Меня заставили, но… Не надо было подчиняться, слушаться. Но ведь нельзя не слушаться маму… Вообще‑то мама очень хорошая, справедливая и честная, только тут она сплоховала. Нет, я поступила худо, согласившись идти на исповедь. Больше никогда не пойду. Если бабушка верит, пусть сама и молится. Лучше я ей полы вымою, лучше целое ведро картошки начищу, а в церковь больше не пойду».

Видно, такой у тебя склад, Машенька: последнюю свою ошибку ты делаешь, почти понимая, что это ошибка. И от этого она становится особенно горькой. Хорошенько обозлившись на самое себя, ты ее уже никогда не повторишь.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: