Изображение пошлости не становилось для Чехова самоцелью, оно служило важнейшему: "Я хотел только честно сказать людям: "Посмотрите на себя, посмотрите, как вы все плохо и скучно живёте!.." Самое главное, чтобы люди это поняли, а когда они это поймут, они непременно создадут себе другую, лучшую жизнь... Я её не увижу, но я знаю, — она будет совсем иная, не похожая на ту, что есть... А пока её нет, я опять и опять буду говорить людям: "Поймите же, как вы плохо и скучно живёте" — так передаёт слова Чехова в воспоминаниях о нём А.Серебров (Тихонов).
В одной из записных книжек писателя эта важная мысль выражена у него как афоризм: "Тогда человек станет лучше, когда вы покажете ему, каков он есть...".
Быть может, мысль отчасти и наивна, даже утопична, но таков Чехов. Человеку трудно не позволить себе этой слабости: надеяться на лучшую жизнь на земле — и работать ради этого.
Чехов никогда не был унылым пессимистом, но и беззаботный смех недолго царил в его творчестве. Пошлость жизни и самообособление человека вначале лишь веселили его. Герои многих ранних рассказов Чехова замыкаются в своём убогом мире, как в скорлупе, как в раковине, и не желают ни видеть, ни признавать ничего вокруг себя, выходящее за пределы их понимания. Таков уже персонаж "Письма к учёному соседу" (1880), первого опубликованного чеховского рассказа. Он настолько замкнут в себе, что не способен понять убожества собственных воззрений и "научных изысканий", — и это вызывает смех и автора, и читателя.
Но очень скоро эта весёлость сменяется у него иным настроением. Там, где многие способны разглядеть лишь анекдот, Чехов научился замечать страдание человека. Чехов обладал поразительной способностью переосмыслять анекдотическую, водевильную ситуацию, раскрывая её внутренний трагизм, раскрывая не в привычных для трагедии столкновениях возвышенных страстей, но в низменной пошлости обыденных положений.
Чехов показывает, что порой люди не просто замкнуты в себе, но даже и их внутренние настроения существуют в них обособленно, замкнуто одно от другого, так что человек может одновременно производить из себя чувства совершенно противоречивые. В рассказе "Жених" (1883) некий молодой человек, провожая на вокзале невесту, просит её передать знакомому двадцать пять рублей, а когда поезд уже трогается, вдруг вспоминает, что не взял с неё "расписочку" на означенную сумму. Это становится предметом его терзаний, перемежающихся с сентиментальным вздохом об уехавшей девушке: "Ведь этакий я дурак! — подумал он, когда поезд исчез из вида. — Даю деньги без расписки! А? Какая оплошность, мальчишество! (Вздох.) К станции, должно быть, подъезжает теперь... Голубушка!"
Вначале автор изображает подобные ситуации слишком отстранённо, так что и читатель смотрит на них со стороны лишь, оставаясь замкнутым в себе. Но со временем Чехов всё настойчивее пытается разрушить эту замкнутость, достучаться до души человеческой. Он употребляет все творческие усилия на возбуждение в читателе чувства сострадания. И настойчиво — начинаешь поражаться этой настойчивости — Чехов на разные лады повторяет одно и то же: несчастье людей в том, что они не способны услышать друг друга, достучаться друг до друга.
На четырёх страницах рассказа "Егерь" (1885) писатель раскрывает, психологически точно и убедительно, трагедию одиночества простой деревенской женщины, жалкого брошенного существа, которая тоскует по мужу, пренебрегающему ею и презирающему её. Автору уже не требуются вспомогательные приёмы, побочные пояснения, побуждающие сердце читателя дрогнуть, — он лаконично скуп на описания, точен в подробностях, и в завершении внешне бесстрастного рассказа о случайном свидании робеющей женщины с равнодушным мужем поднимается до высот истинной трагедии.
И в долгом совместном проживании, как будто бы в близком единстве, в супружестве, люди тоже могут оставаться разъединёнными слишком часто. В рассказе "Горе" (1885) старик-токарь, везущий к доктору свою умирающую старуху, которая все-таки умирает по дороге, недоумевает: "...как на этом свете всё быстро делается! Не успело начаться его горе, как уже готова развязка. Не успел он пожить со старухой, высказать ей, пожалеть её, как она уже умерла. Жил он с нею сорок лет, но ведь эти сорок лет прошли словно в тумане. За пьянством, драками и нуждой не чувствовалась жизнь. И, как на зло, старуха умерла как раз в то самое время, когда он почувствовал, что жалеет её, жить без неё не может, страшно виноват перед ней".
Позже Чехов вернётся к той же теме в рассказе "Скрипка Ротшильда" (1894). Ненависть и злоба, разъединяющие людей, — вот что делает всех нищими и несчастными. Мысль как будто не новая, но великое искусство превращает её в вечно новую, вечно относящуюся к жизни каждого человека.
Все истины давно уже открыты. Ничего нового никто сказать уже не сможет. Понять, как эти истины проявляются в жизни, вот что должно. Сознать непреходящую злободневность, неустареваемость сказанного тысячи лет назад — важно, чтобы не потерпеть подлинных убытков. "Да будут все едино..." — нарушение этой заповеди губит душу в вечности и делает человека несчастным во времени.
Вершинным из ранних шедевров Чехова, посвященных этой теме разобщённости людей, стал рассказ "Тоска" (1886).
Мир разобщён и движется сам не зная куда в этой разобщённости. Близость лишь манит как мираж и часто оборачивается обманом. Случается, что кто-то жестоко шутит над тягой человека к счастью, близости, любви ("Шуточка"; 1886). Однако даже ощущение возможности этого счастья становится для человека "самым счастливым, самым трогательным и прекрасным воспоминанием в жизни...".
Так же о том, что одиночество особенно тягостно, когда счастье близости обманным миражом поманит, но оказывается предназначенным другому, — рассказ "Поцелуй" (1887).
И о том же — рассказ "Володя" (1887). Молодой человек, которого подурачили обманом, начинает видеть ложь во всём и во всех. Не в силах справиться с одиночеством и фальшью окружающей жизни, он добровольно уходит из неё.
И сколько ещё иных, неприкаянных и одиноких, замечает писатель в окружающем бытии — не счесть их в его произведениях. Замкнувшиеся в себе люди просто не способны увидеть в человеке именно ближнего своего, подобного им самим, обладающего собственным достоинством, как бы низко он ни пал в какой-то момент. Самозамкнутость разжигает гордыню, увлекающую к унижению достоинства ближнего, хотя оскорбляющий ни на миг не сомневается в своей правоте, будучи не способным ощущать и сознавать страдания других. И так всюду. И так на каждом шагу.
Два человека в переживании тяжкого несчастья своей жизни способны видеть только собственную беду, не желают вникать в страдания ближнего, и в самозамкнутости этой наносят друг другу тяжкие оскорбления ("Враги", 1887).
Зато с каким жадным вниманием ищет Чехов малейшее проявление того взаимного сочувствия людей, которое обнаруживает себя наперекор этому всеобщему движению к разъединённости. Один из самых светлых рассказов раннего Чехова "День за городом" (1886) — повествование о бескорыстной любви сапожника Терентия к таким же бесприютным, как и он сам, малолетним сиротам. И не случайна завершающая подробность: "Засыпают дети, думая о бесприютном сапожнике. А ночью приходит к ним Терентий, крестит их и кладёт им под головы хлеба. И такую любовь не видит никто. Видит её разве одна только луна, которая плывёт по небу и ласково, сквозь дырявую стреху, заглядывает в заброшенный сарай".
Посещение храма, очищение души от греха, от того, что питает вражду между людьми, — вот верное средство к восстановлению единства. Это острее всего ощущает ребёнок, после исповеди в церкви по иному взирающий на мир. Рассказ "На Страстной неделе" (1887), повествующий о том, можно назвать одним из лучших в отечественной словесности произведений о духовных моментах в жизни ребёнка, предвосхищающим "Лето Господне" И.С. Шмелёва.
Безрадостное настроение, нередко встречающееся в произведениях Чехова, создало ему ещё при жизни репутацию хмурого описателя хмурых людей. Он возражал: "А какой я нытик? Какой я "хмурый человек", какая я "холодная кровь", как называют меня критики? Какой я "пессимист"? Ведь из моих вещей самый любимый мой рассказ — "Студент".
Рассказ "Студент" (1894) — о преодолении ненавистной розни мира сего через обращение к духовным началам, положенным в основу домостроительства спасения.
Сын сельского дьячка и студент духовной академии Иван Великопольский в пятницу Страстной седмицы, в Великий Пяток, отправляется на охоту, на весеннюю тягу, и к концу дня его охватывает тяжёлое мрачное настроение. Он представляет себе долгую череду времён, и мысли об ушедшем наводят на него безнадёжную тоску.
Проходя огородами, он встречает двух женщин, двух бедных вдов, и, греясь у их вечернего костра, он вдруг вспоминает события, происходившие много веков назад, в такую же холодную ночь во дворе иудейского первосвященника. Евангельские события никогда не поминаются всуе — через них только и можно постигнуть авторский замысел.
В событиях рассказа на иной основе, в иной конкретной ситуации повторяется история предательства и раскаяния апостола Петра. Стоит вспомнить, что всякий православный верующий человек в пятницу на Страстной неделе проводит почти всё время в храме — такова особенность богослужений в этот день, наполненных особою скорбью по распятому и умершему на Кресте Спасителю. Иван Великопольский, не только по рождению принадлежащий к духовному сословию, но и по образованию и воспитанию тесно связанный с основами церковной жизни, на весь день уходит с ружьём в лес. Он, таким образом, становится прямым предателем Христа, он своим поступком ясно говорит: "Я не знаю Его". Рассказывая об апостоле, студент рассказывает и о себе, недаром сравнивает: "Пётр грелся, как вот я теперь".
Женщины, слушающие студента, несомненно, переживают рассказываемое в своей душе, и тем сопереживают и его душевной муке. И студент понял, что через это переживание совершается то незримое единение душ во Христе, какое только и может противостоять бытующим на земле греху и унынию. Восстанавливается связь времён.
"...Всё течёт и соприкасается, в одном месте тронешь — в другом конце мира отдаётся", — говорит у Достоевского старец Зосима. Трудно сказать, повлияли ли эти слова на чеховский замысел, но совпадение с ними, вольное или невольное, определяемое только сходством типа мышления, в рассказе несомненно: "Прошлое, думал он, связано с настоящим непрерывною цепью событий, вытекающих одно из другого. И ему казалось, что он только что видел оба конца этой цепи: дотронулся до одного конца, как дрогнул другой".
Переживание предательства апостола как своего собственного помогает студенту очиститься душою — и по-иному сознать жизнь: "А когда он переправлялся на пароме через реку и потом, поднимаясь на гору, глядел на свою родную деревню и на запад, где узкою полосой светилась холодная багровая заря, то думал о том, что правда и красота, направлявшие человеческую жизнь там, в саду и во дворе первосвященника, продолжались непрерывно до сего дня и, по-видимому, всегда составляли главное в человеческой жизни и вообще на земле; и чувство молодости, здоровья, силы, — ему было только 22 года, — и невыразимо сладкое ожидание счастья, неведомого, таинственного счастья овладевали им мало-помалу, и жизнь казалась ему восхитительной, чудесной и полной высокого смысла".
Подозревать того, кто смог написать эти строки, в пессимизме и безверии — значит не обладать способностью понимания художественной литературы, внутренней жизни человека вообще.
Рассказ "Студент" отчасти соприкасается с темой, нашедшей место в творчестве Чехова, — с темой изображения жизни духовного сословия.
О духовенстве у писателя доводится встретить высказывания разного свойства. Он не проходит мимо дурного в среде духовенства, но всё же чеховские претензии к духовенству имеют совсем иной характер, нежели тот, что мы встречаем у Толстого или Лескова. Толстой пытается обличить "иерархию" в служении неправде, обману; Лесков сосредоточивает внимание на нравственных недостатках служителей алтаря. Чехов же упрекает духовенство за недостаточное служение народу, который оно призвано окормлять. Следует признать особое качество такой критики.
Зато с каким уважением пишет Чехов об о. Василии Бандакове, таганрогском протоиерее, отзываясь некрологом на его смерть. Чехов ценит о. Василия прежде всего как проповедника, близкого практическим заботам и нуждам народным.
И с каким затаённым благоговением рассказал писатель о скромном сахалинском священнике, подлинном подвижнике о. Симеоне Казанском ("Остров Сахалин"):
"В истории сахалинской церкви до сих пор самое видное место занимает о. Симеон Казанский, или, как его называло население, поп Семён, бывший в семидесятых годах священником анивской или корсаковской церкви. Он работал ещё в те "доисторические времена", когда в Южном Сахалине не было дорог и русское население, особенно военное, было разбросано небольшими группами по всему югу. Почти всё время поп Семён проводил в пустыне, передвигаясь от одной группы к другой на собаках и оленях, а летом по морю на парусной лодке или пешком, через тайгу; он замерзал, заносило его снегом, захватывали по дороге болезни, донимали комары и медведи, опрокидывались на быстрых реках лодки и приходилось купаться в холодной воде; но всё это переносил он с необыкновенною лёгкостью, пустыню называл любезной и не жаловался, что ему тяжело живётся. В личных сношениях с чиновниками и офицерами он держал себя как отличный товарищ, никогда не отказывался от компании и среди весёлой беседы умел кстати вставить какой-нибудь церковный текст. О каторжных он судил так: "Для Создателя мира мы все равны", и это — в официальной бумаге. В его время сахалинские церкви были бедно обставлены. Как-то, освящая иконостас в анивской церкви, он так выразился по поводу этой бедности: "У нас нет ни одного колокола, нет богослужебных книг, но для нас важно то, что есть Господь на месте сем".
Вот такими пастырями сильно всегда было Православие. И в чеховском описании мы видим, что перед нами не фанатик, но глубоко верующий и глубоко верный Церкви иерей.
Должно согласиться, что если писатель со сдержанным восхищением указывает на подобные действия священника как на великое достоинство его, то это характеризует и писателя вполне определённо: атеист в лучшем случае внимания не обратит, недоуменно плечами пожмёт, а то и обругать поторопится. Свидетельства Чехова вызывают к себе подлинное доверие, поскольку он внешне беспристрастен, и не закрывает глаза на дурные проявления в церковной жизни.
В целом же отношение Чехова к духовенству — сочувственное, уважительное, нередко сострадательное.
Б.Зайцев дал своеобразный вывод относительно чеховского изображения духовенства: "...Чехов <...> даёт удивительную защиту и даже превознесение того самого духовенства, которому готовили уже буревестники мученический венец. Чехов превосходно знал жизнь и не склонен был к односторонности, приглаживанию. И вот оказывается, если взять его изображения духовного сословия, почти вовсе нет обликов отрицательных".
В рассказе "Кошмар" (1886) писатель впервые касается бытовой стороны жизни сельского духовенства. Примерно в это же время Лесков писал о необходимости решить проблему материального обеспечения сельских священников, поскольку они пребывают в жалкой нищете. О тяжком положении сельского попа писал гораздо прежде Некрасов (в главе "Поп" поэмы "Кому на Руси жить хорошо"). Известно, что противником государственного решения этой проблемы был К.Победоносцев, полагавший, что получение вознаграждения за труд непосредственно от паствы должно укрепить связь между нею и духовным пастырем. Пример умозрительного суждения, весьма далёкого от жизни. Чеховский отец Яков, главный персонаж "Кошмара", как бы отвечает обер-прокурору: "Замучил голод... Извините великодушно, но нет уже сил моих... Я знаю, попроси я, поклонись, и всякий поможет, но... не могу! Совестно мне! Как я стану у мужиков просить?...Какая рука подымется просить у нищего? А просить у кого побогаче, у помещиков, не могу! Гордость! Совестно!"
Вот это последнее замечание очень важно: отец Яков сознаёт в себе самом причину всех бед своих, как в отсутствие должного смирения: "Стыжусь своей одежды, вот этих латок... риз своих стыжусь, голода... А прилична ли гордость священнику?...Извините, всё это... пустое, и вы не обращайте внимания... А только я себя виню и буду винить... Буду!"
Так сострадательное отношение позволило писателю создать один из самых добрых и внутренне прекрасных характеров среди всех изображений русского православного священника в отечественной литературе.
То же можно сказать о рассказе "Святой ночью" (1886), где образы послушника Иеронима, смиренного перевозчика на монастырском пароме, и иеродьякона Николая, отошедшего в вечность на Литургии Великой Субботы, — настолько духовно прекрасны и возвышены, что мало сыщется им равных у русских писателей.
Чехов умел почувствовать людей, полных верой и благоговением перед красотой творения, умел сопереживать им, а для этого нужно иметь в душе те же чувства и мысли.
О вере он сказал так: "Вера есть способность духа" (рассказ "На пути", 1886).
О необходимости веры рассуждает в рассказе "Письмо" (1887) благочинный о. Феодор, диктуя для простодушного дьякона письмо неверующему его сыну.
Одним из самых совершенных в художественном отношении произведений Чехова, посвященных духовному сословию, стал рассказ "Архиерей" (1902).
Писатель опять обращает творческое внимание на важную для себя тему. Епископ Петр, главный персонаж рассказа, чувствует, что его сан создаёт неодолимую преграду между ним и людьми, даже самыми близкими ему.
Архиерей всей душой отдаётся своему служению, любит Церковь, ощущает свою уходящую в глубь времени связь с ней. Автор как бы ловит те немногие мгновения, когда души молящихся в храме сливаются в соборном единстве, хотя бы ненадолго:
"И почему-то слёзы потекли у него по лицу. На душе было покойно, всё было благополучно, но он неподвижно глядел на левый клирос, где читали, где в вечерней мгле уже нельзя было узнать ни одного человека, и — плакал. Слёзы заблестели у него на лице, на бороде. Вот вблизи ещё кто-то заплакал, потом дальше кто-то другой, потом ещё и ещё, и мало-помалу церковь наполнилась тихим плачем. А немного погодя, минут через пять, монашеский хор пел, уже не плакали, всё было по-прежнему".
Но суета повседневной жизни угнетает преосвященного Петра. Превращение духовного лица в чиновника — не может не быть пагубным, хоть в малой мере. Может быть, именно это создавало преграду между ним и окружающими? Может быть, именно оттого не покидало архиерея чувство какой-то неполноты. Лишь перед лицом смерти, в минуты, когда он кажется себе самому умалённым перед всеми людьми, он обретает в смирении подлинное счастье покоя.
Рассказ "Архиерей" один из последних в ряду созданного Чеховым. Речь в нем идет скорее не об архиерее (хотя и о нём несомненно), а о сущностных законах бытия, как понимал их писатель. Человек, каким бы он ни был в жизни, уходит в неизведанное, и память о нём теряется во времени.
Начиная с повести "Степь" (1888), Чехов осваивает новую для себя жанровую форму, более объёмную, не вполне ещё привычную (о чём признавался сам в письмах). Он вступал в эту новую форму, как его герой, мальчик Егорушка, вступал в новую для себя жизнь.
"Какова-то будет эта жизнь?"
Вся Россия постепенно вступала в новую жизнь в ту пору, и чеховский Егорушка становится в этом смысле фигурой символической. И всё, что видит он, выбравшись за рамки прежней привычной жизни, олицетворяет те силы, которые вступают в активное бытие, в будущее противоборство. И это не просто силы социальные, отчасти экономические, но именно бытийственные — и поэтому от качества их действий будут зависеть и судьбы не только их собственные, но и мальчика Егорушки, и всего народа, в который они органически включены.
Первым из тех, кто наставляет отправляющегося на учение мальчика, становится священник о. Христофор, добросердечный, справедливый человек, радостно воспринимающий окружающий мир. Чехов не случайно отмечает не единожды важную особенность его внешнего облика, уже на первой странице описания замечая, как священник "влажными глазками удивлённо глядел на мир Божий и улыбался так широко, что, казалось, улыбка захватывала даже края цилиндра". И через несколько страниц то же: "Отец же Христофор не переставал удивлённо глядеть на мир Божий и улыбался. Молча, он думал о чём-то хорошем и весёлом, и добрая, благодушная улыбка застыла на его лице". Способность радостно удивляться красоте творения отличает истинно чистые души. А священнику уже восемьдесят.
О. Христофор раскрывает перед Егорушкой важность учения, но он же на собственном примере, не нарочито, а естественно, даёт представление о подлинной иерархии ценностей.
С житейской точки зрения о. Христофор неудачник, упустивший открывавшиеся перед ним перспективы, по меркам же "единого на потребу" он полно выразил своё предназначение — и оттого он так радостен в этом мире, без страха приближаясь к завершению жизни.
Забегая вперёд, сравним о. Христофора с человеком, который достиг многих высот на научном поприще, с Николаем Степановичем из "Скучной истории" (1889), несчастным, тоскующим перед смертью человеком. Вся их разница: один в вере живёт, другой в безверии.
Прощаясь с Егорушкой, священник даёт ему наставление, которое проникнуто глубокой религиозной мудростью в понимании того, что должен постигать человек в науках земных, и как постигать: со святыми соображайся... Это и важнейшее жизненное наставление — от премудрости Церкви, а не от разумения одного священника.
Чехов пристальнейше прослеживает все проявления народной веры, а они как бы исподволь, естественно обнаруживают себя в миросозерцании случайных попутчиков, выпавших Егорушке, входят в душу человека, постигающего жизнь. Сам Егорушка уже привычен к церковной жизни, и посещение храма уже вошло в его сознание как необходимость; хотя в службе он ещё мало понимает, но должное соблюдает с внутренним тщанием.
Должно признать, что для писателя атеистически настроенного все подобные подробности составляли бы мало интереса.
Разъединяющую людей силу олицетворяет кружащий по степи Варламов, могущественный властитель несметных богатств, внешне обыденный человек, но завораживающий своею вездесущностью и неуловимостью одновременно. Его таинственному кружению поддаются все, не только сухой Кузьмичов, дядя Егорушки, но даже и о. Христофор отчасти, хотя он-то пустился в торговые дела больше для разнообразия жизненных впечатлений, чем ради выгоды.
Внешне противостоит Варламову, и вообще всему стяжательному кружению в степи, — еврей Соломон, сжегший в печи все свои деньги (весьма немалую сумму) и презирающий всех корыстолюбцев:
"Варламов хоть и русский, но в душе он жид пархатый; вся жизнь у него в деньгах и в наживе, а я свои деньги спалил в печке. Мне не нужны ни деньги, ни земля, ни овцы, и не нужно, чтоб меня боялись и снимали шапки, когда я еду. Значит, я умней вашего Варламова и больше похож на человека".
Но противопоставление это мнимое, идёт от ещё большей гордыни, нашедшей для себя иной способ возвыситься над окружающими. Противоположности сходятся, как видим. Нестяжание Соломона ничтожно именно потому, что истекает из гордости и рождает не любовь, но презрение, ведёт к крайнему самообособлению человека. Соломон так же одинок, как и Варламов. И нет радости от его мнимой свободы.
Другая фигура, резко противящаяся всему течению степной жизни, — озорник Дымов. Таких несколько позднее склонен был любовно изображать Горький. Чехов же показывает Дымова как губителя всего живого, бессмысленно жестокого и отвращающего от себя всякое приязненное чувство. "Его шальной насмешливый взгляд скользил по дороге, по обозу и по небу, ни на чём не останавливался и, казалось, искал, кого бы ещё убить от нечего делать и над чем бы ещё посмеяться. По-видимому, он никого не боялся, ничем не стеснял себя..."
Недаром с таким искренне-детским отчаянием кричит Егорушка:
"Ты хуже всех! Я тебя терпеть не могу!...На том свете ты будешь гореть в аду!"
Устами младенца глаголет истина.
Дымов томится в степи, томится в жизни, и от этого томления ни степь, ни жизнь вообще не могут ждать добра. Важно авторское замечание об этом персонаже:
"Такие натуры, как озорник Дымов, создаются жизнью не для раскола, не для бродяжничества, не для оседлого житья, а прямёхонько для революции... Революции в России никогда не будет, и Дымов кончит тем, что сопьётся или попадёт в острог. Это лишний человек".
Наблюдение пророческое: таких людей много обнаружилось в революции. Хотя относительно революции в России Чехов оказался плохим прорицателем, но душевную пустоту совершителей смуты усмотрел верно. Важно это замечание: не для раскола, а для революции подобные предназначены, ибо как ни относиться к раскольникам, но внутреннею опустошённостью они не грешны. Пуста душа человека, который опустошает степь, опустошает жизнь — жаждой убийства.
Так в степи открывается человеку слишком многое из того, что она укрывает в себе: и поэзия, и таинственно прекрасная жизнь, и тоска, и соблазн, и гроза, и предощущение счастья, и вражда, и беспредельность простора, и красота человека... И вечная загадка жизни.
Какова-то будет эта жизнь?
Жизнь эту сам Чехов часто видел погружённой в апостасийную стихию достаточно откровенно. Люди живут во вражде, в дрянной суетности, в разобщённости, в хаосе отсутствия целей бытия, в растерянности, в стыде перед собою за всё недостойное, что совершено ими. "Неприятность" (1888), "Именины" (1888), "Припадок" (1888), "Княгиня" (1889) — все о том, как скверно живут люди, бессмысленно толкущиеся во времени, отпущенном им для чего-то более важного и высокого.
Вдруг мелькнуло и увлечение толстовскими идеями: "Сапожник и нечистая сила" (1888), "Письмо" (1888), "Пари" (1889)... Никакого серьёзного толстовства, впрочем, Чехову приписать нельзя: к самому Толстому, как к гениальному писателю и человеку, Чехов относился с неизбывным уважением, преклонением даже, но и без ослеплённости блеском величия, трезвенно, — к учению же Толстого был скептически равнодушен. Чехов имел иной религиозный настрой.
В повести "Скучная история" (1889) Чехов сознательно ставит перед собой проблему религиозного восприятия жизни, вернее, проблему отказа от такого восприятия. Он ясно увидел, что привыкающий к аналитическому типу мышления, разум человеческий теряет целостность, и от дробящегося сознания ускользает подлинное понимание жизни:
"И сколько бы я ни думал и куда бы ни разбрасывал мои мысли, для меня ясно, что в моих желаниях нет чего-то главного, чего-то очень важного. В моём пристрастии к науке, в моём желании жить, в этом сиденье на чужой кровати и в стремлении познать самого себя, во всех мыслях, чувствах и понятиях, какие я составляю обо всём, нет чего-то общего, что связывало бы всё это в одно целое. Каждое чувство и каждая мысль живут во мне особняком, и во всех моих суждениях о науке, театре, литературе, учениках и во всех картинках, которые рисует моё воображение, даже самый искусный аналитик не найдёт того, что называется общей идеей, или Богом живого человека.
А коли нет этого, то, значит, нет и ничего".
Человек не может найти и общую идею для общности с людьми. Старый профессор, достигший в своей науке подлинных высот, не обладает цело-мудрием (в истинном, а не в расхожем обыденном смысле слова), и поэтому он раз-общён с самыми близкими людьми. Николай Степанович оказывается банкротом, подлинная жизнь с её трагедиями так и осталась для него, "умного и образованного", загадкою. Это заколдованный круг, и старый знаменитый учёный не может разорвать его именно потому, что не знает подлинной веры, но упрямо держится за суррогат веры: за свою науку. Но жизнь доказывает ему, что на важнейшие вопросы наука не может дать ответа.
В "Скучной истории" дан ещё один вариант противоположения двух типов познания бытия: на уровне религиозного опыта и на уровне рациональном. Николай Степанович страдает именно от отсутствия религиозного осмысления своей жизни, но не понимает этого и всё тупо цепляется за основу своего собственного бессилия.
Недаром, конечно, Чехов вывел учёного-медика. Тут не только биографическая причина, но и историко-литературная. Ведь принципы научного типа познания, основанные на слепой вере в дважды два четыре, утверждал не кто иной, а медик Базаров. Теперь крах этих основ "научной" веры как будто с убедительностью обнаружился. Сам Чехов распростился в "скучной истории" со своей верой в науку, которою отчасти жил. И отверг её как основу жизни вообще. Найдётся ли после этого хоть кто-то, кто захочет держаться за убогую веру единственно в науку, пренебрегая более важным? Ведь вера в дважды два приведёт человека к банкротству, к пустоте, к одиночеству...