Глава XVII
(1873 - 1950)
Повседневная действительность нередко кажется безрадостной, порой отталкивающей. И.С. Шмелёв в своём творчестве вовсе не отворачивался от "ужасов жизни", изображая их с суровой реалистичностью, ничего не скрывая и не приукрашивая. Дело в той позиции, с которой писатель изображает эти "ужасы". Творческое credo Шмелёва предельно кратко и точно выражено в его рассказе "Переживания" (1911): "В гримасах жизни находить укрытую красоту".
За внешним увидеть внутреннее, подлинное — вот цель Шмелёва. Но у него нет в таком стремлении символистского тяготения к мистической тайне. Он хочет вызнать земное, но не обманчиво-поверхностное, а глубинно-сущностное.
И это обусловило такую самобытную черту произведений писателя, как сочетание трезвого, порою сурового бытовизма со своеобразной идеализацией действительности. Идеализация у Шмелёва — это нахождение "укрытой красоты" даже среди "гримас жизни". Своеобразие её и в том, что она никогда не выходит у писателя за рамки чисто бытового изображения действительности.
Шмелёв воспринимался всегда как крепкий бытовик. Однако быт не являлся для Шмелёва самоцелью. "Но как бы я ни взлетел, а не оторвусь от земли... везде стараюсь болеющее в душе тащить через осязаемые, видимые, простые и близкие формы... Отсюда через "быт", через бытие типичное, родное. Конечно, я не ищу быт как только быт... Солнце я люблю — ну и предпочту везде его отражение, пусть даже в луже от лошадей, чем в гастрономической трапезе. Ибо лужа может быть искусством, а трапеза никогда. Но, конечно, лужу я не потащу, как только лужу, через свою душу" — так сам он выразил важнейший принцип своего реализма.
Самые мрачные стороны действительности нередко отображались Шмелёвым совсем иначе, нежели многими его современниками. Даже в смерти писатель не видит ни особого трагизма, ни роковой тайны. Смерть, как она изображается, например, в повести "Росстани" (1913), лишена мистического ореола, она закономерна и необходима в общем круговороте жизни, и поэтому похоронный хор в финале повести "сбивается на песню": "И было похоже в солнечной роще, что это не последние проводы, а праздничный гомон деревенского крестного хода".
Отмеченная особенность творчества Шмелёва нашла своё отражение и в его концепции человека, и в концепции народной жизни.
Современники порой обвиняли писателя в слащавости, излишней сентиментальности. Но ещё раз отметим, что Шмелёв не избегал мрачных и жестоких сторон действительности, он просто всегда отдавал предпочтение радостному и светлому в жизни. Вера в человека, любовь к нему заставляют писателя взглянуть с сочувствием даже на "звероподобного" Культяпкина, замоскворецкого купца ("Лихорадка"), вечный предмет для социального обличения в передовой литературе: "И они страдают. И в них живая душа, которая может подыматься!"
Однако сказанное мало что разъясняет в творчестве Шмелёва. Это видимость на поверхности. Что же в основе?
Каково духовное мировидение писателя?
Вспомним в "Детстве" Горького: Алёша, показав язык деду, выслушивает предупреждение бабушки: Бог прикажет ангелам Своим, чтобы дед высек внука за такую провинность. Бог здесь — как источник наказания, позволяющий в страхе держать человека.
У Шмелёва герой "Лета Господня" (1927—1944), семилетний Ваня, плюнул на дворника Гришку — молодого охальника и пустобрёха, грубого, глупого, постоянно готового на всякую пакость. А старый плотник Горкин (образ, кажется, не оценённый ещё вполне, слишком поразительна его духовная красота), мудрый Горкин говорит мальчику:
" — А вот зачем ты на Гришу намедни заплевался?... И у него тоже Ангел есть, Григорий Богослов, а ты... За каждым Ангел стоит, как можно... на него плюнул — на Ангела плюнул!
На Ангела?!. Я это знал, забыл. Я смотрю на образ Архистратига Михаила: весь в серебре, а за ним крылатые воины и копья. Это всё Ангелы, и за каждым стоят они, и за Гришкой тоже, которого все называют охальником.
— И за Гришкой?..
— А как же, и он образ-подобие, а ты плюёшься. А ты вот как: осерчал на кого — сейчас и погляди за него, позадь, и вспомнишь: стоит за ним! И обойдёшься. Хошь царь, хошь вот я, плотник... одинако, при каждом Ангел. Так прабабушка твоя Устинья Васильевна наставляла, святой человек. За тобой Иван Богослов стоит... вот, думает, какого плевальщика Господь мне препоручил! — нешто ему приятно? Чего оглядываешься... боишься?
Стыдно ему открыться, почему я оглядываюсь.
— Так вот всё и оглядывайся, и хороший будешь. И каждому Ангелу день положён, славословить чтобы... вот человек и именинник, и ему почёт-уважение, по Ангелу. Придёт Григорий Богослов — и Гриша именинник будет, и ему уважение, по Ангелу. А завтра моему: "Небесных Воинств Архистратизи... Начальницы Высших Сил бесплотных..." — поётся так. С мечом пишется, на Святых Вратах, и рай стерегёт, — всё мой Ангел. В рай впустит ли? Это как заслужу. Там не по знакомству, а заслужи. А ты плюёшься..."
Нет, не о наказании ведёт речь старик, не грозит Божиим гневом, не дедову порку обещает: он указывает на внутренний духовный смысл происходящего (в форме, доступной детскому сознанию). Он учит за внешним, обыденно-бытовым, узнавать божественное — великое и таинственно-непостижимое, но и в чём-то понятное даже детскому уму.
Вот где исток своеобразного мировидения Шмелёва: за гримасами жизни он в детстве научен, он с детства навыкнул прозревать сущностное, духовное, и — не поверхностное, но внутреннее.
Горкин обращает внутренний взор человека не к страху наказания, но к совести, заставляя через духовное переживание своей вины очистить душу, придти к покаянию. Покаяние выражается конечно, детски-обыденно: мальчик просит прощения у оплеванного им Гришки. Но он пришёл к нему через серьёзное одоление себя, своей страсти (детской, но для него сильной), своего греха.
И эта его победа над собою рождает незримо: доброе движение в душе грубого парня:
"Он смотрит на меня, и лицо у него какое-то другое, будто он думает о чём-то грустном.
— Эна ты про чего... а я и думать забыл... — говорит он раздумчиво и улыбается ласково. — Вот, годи... снегу навалит, сваляем с тобой такую ба-бу... во всей-то сбруе!..
Я бегу-топочу по лестнице, и мне хорошо, легко".
Стяжи дух мирен...
И всё в привычно-бытовом... Шмелёв же — бытовик. Но где, у кого мы увидим: в вознёсшемся над бытом — такую высоту духовную? Шмелёв получил дар узнавать именно духовные движения в человеке.
И ещё одно: здесь незабываемое описание у Шмелева — описание вездеприсутствия Божия. В повести оно вошло тогда же в душу мальчика Вани и незримо там пребыло, вне сознания пребыло, но в свой срок явило себя чудом, — неразрывное с душой знание: Бог — всюду, и с Ним — всё одолеется. Это вошло в него, во всё естество человека (в дни особого духовного переживания близости Божией) в дни Страстной седмицы.
"Кажется мне, что на нашем дворе Христос. И в коровнике, и в конюшнях, и на погребице, и везде. В чёрном крестике от моей свечки — пришёл Христос. И всё — для Него, что делаем. Двор чисто выметен, и все уголки подчищены, и под навесом даже, где был навоз. Необыкновенные эти дни — Страстные, Христовы дни. Мне теперь ничего не страшно: прохожу тёмным сенями — и ничего, потому что везде Христос".
"Аще бо и пойду посреде сени смертныя, не убоюся зла, яко Ты со мной ecu, жезл Твой и палица Твоя, та мя утешиста" (Пс. 22,4).
Пройдёт время, детские страхи покажутся смешными. Но покато они переживаются истинно, и их одолевает чувство: Бог рядом. Пройдёт время, но неизбывным останется вошедшее в глубину души знание: с Богом одолеется всё. Придут иные страхи, придётся идти посреде сени смертныя, но поможет то, что вошло в душу в тёмных сенях отцовского дома, в самой обыденной, в приземлённо-бытовой привычной обстановке детских лет, в коровнике и под навесом, где вычищен навоз, поможет вошедшее в душу знание: ничего не страшно, потому что везде — Христос.
И вот это стало и той темой, к овладению которой писатель шёл долгим путём, сбивался, искал, увлекался ложными вехами на неверных дорогах, но всё же выбирался к истине упорно и достиг того, о чём позднее сказал И.А. Ильин, много писавший о творчестве своего друга: "...В произведениях Шмелёва дело идёт не более и не менее, как о человеческой судьбе, о жизни и смерти, о последних основах и тайнах земного бытия, о священных предметах; и притом — не о судьбе других людей или описываемых персонажей, а о собственной судьбе самого читателя... "
Не сразу это пришло.
В романе "История любовная" (1926—1927) Шмелёв, вспоминая раннюю юность свою, поведал, как вошло в него ощущение некоей двойственности жизни. Нет сомнения, что главный герой романа здесь не совпадает с автором вполне (в том закон искусства), но опытом автор наделил его своим, и таким образом рассказал о себе. Рассказал, как в ранней юности, переживая первые любовные томления, он вдруг ясно постиг совершенно новое для себя:
"...Я особенно глубоко почувствовал, <...> что есть две силы: добро и зло, чистота и грех, — две жизни! Чистота и — грязь... что разлиты они в людях, и люди блуждают в них".
Земное властно вошло и смешалось с небесным. И пошли гримасы... Так он впервые явственно ощутил действие первородного греха в своей жизни. Это потом станет его болью, главным вопросом бытия, творчества: что в этом раздвоении истинное, и что — ложь? Гримас у жизни слишком много, но — укрыта ли под ними красота?
А время шло. Свежесть детского религиозного чувства как будто уходила безвозвратно, подсыхала и очерствевала. Уходя из юности, Шмелёв ощутил себя "шатнувшимся от Церкви".
Жизнь Шмелёва, писательский путь его — это рассказ о действии Промысла Божия. Не знает человек своего пути, о чём-то ином рассчитывает, а Высшая Воля ведёт его, подсказывает, направляет. Он — "почти безбожник", а ему начертано стать великим художником, как никто сумевшим раскрыть православную душу русского народа. "Батюшка Варнава", у Троице-Сергия, предрёк юному студенту: "Кладёт мне на голову руку, раздумчиво так говорит: "превознесёшься своим талантом". Всё. Во мне проходит робкой мыслью: "Каким талантом... этим, писательским?" Страшно думать". А ещё прежде того, ещё ребёнку, заочно предсказал старец будущему писателю тяжёлую жизнь со многими страданиями. Всё сбылось.
О том он поведал сорок лет спустя, в очерке "У старца Варнавы" (1936), раскрыл свою судьбу как следование Промыслу. И важно, что Промысл не был им воспринят как насилие. Нет, он знал, что его собственную волю лишь подправляет Воля промыслительная. Вот задумывает он свадебное путешествие. Куда? Смотрит на карту: Крым, Кавказ, Заволжье... А заложенное в детстве "потянуло... к монастырям" И в детстве же зароненное в душу заставило вспомнить наставление старого Горкина: "Благословиться надобно, касатик". Никто, казалось, не неволил — сам поехал за благословением. И вышел монах-прозорливец на крылечко, благословил, предрёк судьбу.
Шмелёв с юной супругой посетил Валаам и там именно получил ту силу и решимость, которой определена оказалась его жизненная дорога.
О своём паломничестве в северную обитель он выпустил книгу "На скалах Валаама" (1897), по его собственной поздней оценке — "юную, наивную немножко, пожалуй, и задорную, — студент ведь был!.— задержанную цензурой". И в другом месте отозвался о книге этой как о "незрелой и дерзкой". Согласимся, что справедливо цензура заставила переделать многое. Книга все же вышла, имела отзывы, хвалебные и ругательные, но славы не принесла, а жизнь затянула в обыденную суету, заставив забыть на время о писательстве. Другое ещё в душе властвовало, должно было перегореть. Промыслительно давалось ему увлечься соблазнами безбожными.
Сорок лет прошло — и переживший тяжкое испытание писатель обрёл окончательно новое видение мира и по-новому же осмыслил давнее своё паломничество в очерке "Старый Валаам" (1935).
Он понял, что не случайно посетил тогда Валаам. Молодым студентом не смог он когда-то должным образом осмыслить значение для себя столь важного события. Но вошло нечто в душу незримо и несознанно и отложилось в памяти, так что долго спустя он вспомнил всё и осознал с благодарностью ко Господу: то было незримое наставление и укрепление его духа в пору соблазнов, отпадения от веры, шатости душевной. "Всю жизнь хранилось это во мне, крепко забытое, и вот срок пришёл, и всё восстало нетронутым, ярким, до ослепительности".
Шмелёв пересказал свои заблуждения, чтобы собственным опытом помочь тем, кто, спотыкаясь, ищет истины. Писатель верно определил корень всех заблуждений: в порождённом духом Просвещения конфликте между верой и рациональным знанием. Слушает оттого человек — и не разумеет.
Там, на Валааме, он начнёт постигать то, что станет основой его мировидения и мироотображения:
"Многое мне открылось, великое. И ещё, важное. Закрыты человеческие судьбы; в явлениях жизни, случайных и незначительных, таятся, порой, великие содержания: будь осторожен в оценках; в трудную пору испытаний не падай духом, верь в душу человека: Господний она сосуд".
За тем он и приезжал на Валаам, хоть и сам того как будто не сознавал вначале. Прозорливый схимник сказал ему: "Дай вам Господь получить то, за чем приехали". А он и сам не понимал: за чем. Но получил.
Творчество Шмелёва — непревзойдённый в литературе XX века опыт духовного служения Богу средствами искусства. Вот действие Промысла. Брошено было семя в душу. А затем долгий срок был дан, чтобы подготовить почву для его прорастания. Сорок непростых, часто слишком тяжких лет. Он вспомнил о Валааме в 1935 году... Но пока долго ещё до того.
Он не сразу стал великим писателем. Во многих своих опытах долго был эпигоном. Своеобразие шмелёвского восприятия мира в ранних его произведениях отпечатлевалось не вполне совершенно.
Для первых произведений Шмелёва характерно стремление выявить лучшее, доброе и светлое, что присуще душе человека, и что хоть в малой мере выражает присутствие в человеке образа его Творца. Правда, сознательного религиозного осмысления того у автора повестей "Служители правды" (1906), "В новую жизнь" (1907), рассказов "Гассан и его Джедди" (1906), "К солнцу" (1906) и др. по сути нет: чувствуется лишь ясно направленный к тому вектор творчества.
Колебания в мировидении Шмелёва, относящиеся к дореволюционному периоду его творчества, определены слишком заметно его отношением к "социальной истории": писатель то пребывает как бы вне её, то начинает проявлять к ней пристальный интерес, следуя при этом всегда традициям критического реализма, находившегося в те годы на излёте. Само отношение к социальной стороне русской жизни зависело в немалой мере от событий политической жизни С их напряженностью как бы естественно усиливалось и внимание к исторической социальной конкретности бытия. Все критики и исследователи марксистского толка могут смело характеризовать творчество Шмелёва конца 1900-х годов как "передовое", "прогрессивное", "революционное" и т.д. Время слишком захватило его и подчинило своим соблазнам.
Многие заблуждения предстояло преодолевать. Одно из главных — восприятие характера русского революционера. Разумеется, изображая события революции, писатель не мог обойти стороной и вершителей её. Отношение к ним у раннего Шмелёва было неизменно благожелательным. Но при всей симпатии к этим людям их мир остаётся для писателя неведом. Если в произведениях Шмелёва и появляются революционеры, то он смотрит на них чаще глазами "отцов", как бы со стороны, с точки зрения иного мира. Самое большее, на что способен писатель, — это лишь на пассивное сочувствие. Он показывает нравственное превосходство "детей", но суть их деятельности остаётся для читателей чаще всего загадкой. Нет у Шмелёва (что тоже важно) и точной социальной характеристики революционеров: в то время, как у Горького появляются уже "сознательные пролетарские борцы", Шмелёв изображает скорее разночинных террористов. В этом он не отличался от прочих знаньевцев.
И важно то, что в дореволюционных произведениях Шмелёва нет ни одной отрицательной характеристики изображаемых им революционеров. Благородство и нравственная высота деятелей революции определена, по мысли писателя, высотою цели, ради которой они борются и страдают. В рассказе "Жулик" эта цель высказана просто: "А как лучше будет, то и жуликов не будет..." То есть: зло определено несправедливостью внешних обстоятельств. Изменить обстоятельства — победить зло. Чем и занимаются революционеры. Заблуждение стародавнее, давно нам знакомое. И Шмелёву ещё предстоит одолеть его.
А залог того, что для Шмелёва возможно было такое одоление, — это его преимущественное внимание к проблемам совести. С какой бы стороны ни подходил он к изображению революции или её участников, он всегда обращал основное внимание на проблемы нравственные. Его прежде всего интересуют те моральные основы, которыми руководствуется человек в оценке событий, в выборе жизненной позиции. В этом заключается отличие Шмелёва от многих знаньевцев, отражавших революцию в своём творчестве и всегда шедших при этом за внешностью событий, без попытки обобщения и глубокого осмысления. Шмелёва же не интересовали никакие события сами по себе, вне связи их с теми этическими первоосновами жизни, которые пребывали в центре внимания писателя на протяжении всего его творчества. Всё, относящееся к сфере этического, Шмелёв чаще рассматривал независимо от социальной действительности. Нравственность не имела у писателя классовой характеристики.
Именно сосредоточенность на проблемах совести в надклассовом их понимании определило дальнейшее развитие творчества Шмелёва, обусловило тот поворот, наблюдаемый в его творчестве в 1911 — 1912 гг., смысл которого был справедливо определён в советском литературоведении как "отход от социальной истории".
Это проявилось в ходе работы над повестью "Человек из ресторана" (1911), одной из вершин не только в творчестве самого Шмелёва, но и всего русского критического реализма начала XX века. Работа над повестью "Человек из ресторана" приходится на тот переломный момент, когда писатель начал отдавать предпочтение религиозной истине, хотя и не отказался вполне от разработки социальных мотивов.
Старый официант Яков Скороходов, главный герой повести, пройдя через многие муки и жизненные испытания, претерпев тягостные страдания, выпавшие ему в нелёгкой жизни, приходит к своеобразному итогу:
"Можно сказать, один только результат остался, проникновение наскрозь".
Это "проникновение" (то есть умение понять истину жизни, проникнуть в душу каждого человека, осознать, по-своему, смысл бытия) — не существует для "человека из ресторана" само по себе: оно тесно связано в его сознании с "сиянием правды" некоего боголюбивого старичка, образ которого важен для понимания повести:
" — Без Господа не проживёшь....Добрые-то люди имеют внутри себя силу от Господа!..
Вот сказал. Вот! Вот это золотое слово, которое многие не понимают и не желают понимать. Засмеются, если так сказать им. И простое это слово, а не понимают. Потому что так поспешно и бойко стало в жизни, что нет и времени-то понять, как следует. В этом я очень хорошо убедился в своей жизни.
И вот когда осветилось для меня всё. Сила от Господа... Ах, как бы легко было жить, если бы все понимали это и хранили в себе".
В подобном решении нашло отражение то, к чему шёл своими путями сам Шмелёв: без Господа не проживёшь.
В начале 1910-х годов Шмелёв постепенно приходит к выводу, что причина всех зол заключается не в классовом неравенстве, а в нравственном несовершенстве человека. Поэтому задача разоблачения социальной несправедливости отступает для него на второй план, а затем на время становится и вовсе неважною. Писатель всё чаще стремится выявить в людях те моральные основы, которые существуют в них независимо от классовой принадлежности, общественного положения, состояния, чина и т.п., от всех "гримас жизни". Впервые это отчётливо проступило в небольшой повести "Мой Марс" (1910). Автор здесь утверждает прямо: то непривлекательное, часто отталкивающее, что мы постоянно видим в жизни и в людях, — всего лишь нечто вроде обмана зрения. Нужно уметь под грубой оболочкой видеть подлинную сущность, которая всегда прекрасна. И социальные различия также являются такой внешней оболочкой. По мысли автора, они не имеют никакого значения тогда, когда человек сталкивается с какими-то сущностными проявлениями бытия, как, например, борьба за жизнь или ожидание смерти.
В ряде его произведений того времени ещё можно отметить социально-разоблачительный пафос — таковы "Патока" (1911), "Стена" (1912), "Ненастье" (1912), "Пугливая тишина" (1912), но вскоре их окончательно сменяют иные настроения в творчестве, в котором вскоре появляется качественно новая особенность, мысль о независимости человека от среды, в первую очередь от власти социальной обыденности. Человек "уходит" от этой власти в мир нравственных и духовных ценностей, начинает зависеть только от собственных внутренних устоев. Личность уже не рассматривается как "продукт общественного развития", но лишь как результат самоприсущего ей стремления к самосовершенствованию. Именно поэтому писателю и не нужно изображать социальных противоречий. Теперь он ставит своих героев лицом к лицу с вечными проявлениями бытия: с природой, с любовью, со смертью.
В повести "Росстани" (1913), одном из шедевров дореволюционного творчества Шмелёва, главный персонаж — старый человек, ожидающий смерти. Автор настойчиво подчёркивает эту мысль: не богатый купец, наживший громадное состояние, а именно старый человек, радующийся каждому дню, который дарит ему жизнь, потому что дней этих осталось уже немного. Прежняя жизнь, заботы, добывание денег, суета — всё осталось где-то там, как будто в ином мире.
Весьма характерен для этого времени рассказ "Лихорадка" (начало 1915). Герой его, художник Качков, глядя в пасхальную ночь на церковь, украшенную и освещённую на средства некоего купца Культяпкина, проникается чувством всепрощения и любви к людям.
" — Вот, вот оно! — показал на толпу Качков. — Единение! Все одним связаны, тем, что живёт в тайниках души, что не выскажешь. Объединены одним, чем и ты, и я. Только они не скажут. Я сливаюсь с ними, я чувствую их, и они мне близки! Только великие идеи могут так связывать! Родина, вера, самое дорогое, что ни за какие силы нельзя продать!...Понимаешь, я теперь людей чувствую... целовать их хочу! хочу!...Ведь это свет во тьме, эти церкви! Ведь не будь их, что бы было?...Я всё прощаю. Я лабазам этим поклонюсь — пусть в них Культяпкины, пусть, пусть! И они страдают. И в них живая душа, которая может подыматься!"
Показательно, что в "Лихорадке" описано то самое Замоскворечье, которое является местом действия многих пьес А.Н. Островского и традиционно соединяется с понятием "тёмного царства". Шмелёв же заставляет своего героя неявно цитировать пасхальное Евангелие:
"И свет во тьме светит, и тьма не объяла его" (Ин. 1,5).
Писатель всё увереннее обретает в своём творчестве то, что позже заметно выделит его в русской литературе. Необходимо помнить, что утверждение идеи всеединства живого, идеи торжества жизни в тот период, когда в искусстве были широко распространены индивидуалистические стремления, пессимизм, в период разрушения сознания имело несомненную положительную ценность.
В произведениях тех лет для Шмелёва важны были не сами описываемые события (довольно заурядные чаще всего), — а та напряжённая внутренняя жизнь героев, которая одна и имеет, по мнению автора, смысл для человека. Это определило некоторые особенности формы этих произведений. Рассказы Шмелёва середины 1910-х годов (в отличие от Куприна, Андреева, Вересаева и др.), по сути, не имеют сюжетной организации. Писатель стремится показать жизнь "как она есть", не нарушая её литературными условностями, вроде чёткой композиции или сюжета. Он считал, что подлинный смысл жизни всегда выявляется "вне фабулы", и тем был близок Чехову.
Всё это позволяет сделать вывод, что к середине 1910-х годов Шмелёв окончательно сформировался как художник, ищущий свой самобытный путь. Для Шмелёва уже тогда важнейшей мерой при оценке человека стала мера религиозная.
В рассказе "Правда дяди Семёна" простой крестьянин высказывает как основной закон всего русского бытия, да и всего человечества — закон правды Божией:
"Чего это?! — тычет он к церкви. — Церковь Божия?! так? чего на ней стоит? Хрест?! Для чего хрест ставят? сказывай, для чего? <...> А для того, что... спасение! пострадал и... и молись — смотри, помни! Кровь Свою отдал драгоценную, за всякую... за всех змеев и за стервецов! Вот! За всех, хорошие ли, негодящие ли... За дрызг всякий, за воров-разбойников, за убивцев, за кровопивцев! Значит, памятуй. А у нас что?!"
Необходимо заметить, что даже когда Шмелёв критикует действительность, то совершает это прежде всего ради "ухода" человека от власти "заедающей среды", ради слияния его с Божией правдой.
Одновременно с этими открытиями, за Шмелевскими "Божьими людьми" в литературе (в произведениях Арцыбашева, Каменского, Виноградова, Гиппиус, С.Фонвизина, Ф.Сологуба) появляется "новый герой", герой небытия, безнравственный эгоист. Он по-своему активен в стремлении к наслаждениям, но эта активность должна рассматриваться как одна из разновидностей пассивности человека, ибо при таком отношении к действительности он превращается в раба своих желаний, своих привычек, в раба плоти. В раба своего греха. Его поведение становится всё более детерминированным собственными эгоистическими потребностями, бороться с которыми он не в силах. Всё это неминуемо должно было породить (и порождало) фатально-пессимистический взгляд на человека, что особенно проявилось в творчестве Ремизова. Одиночество, безволие, пассивность человека становится в 1910-е годы особенно заметным в произведениях писателей модернистского склада.
Шмелёв видит в абсолютизации "исторической необходимости" призыв к пассивности. Он ратует всё же за активное отношение к жизни. Но на смену социально-активному герою в его творчестве приходит человек, которого можно назвать нравственно-активным. Действительно, если эгоистические стремления можно рассматривать как зависимость от низменных потребностей, как нравственную пассивность, то устремлённость к нравственным ценностям является в сравнении с этим именно активностью, хотя эта активность не обязательно должна проявляться в действии. Всякое стремление освободиться от власти детерминизма — биологического, бытового, социального, исторического, — стремление руководствоваться прежде всего велениями совести нужно рассматривать как проявление активного личностного начала. (Нравственная активность становится таким образом антонимом абсолютизированного детерминизма.) При такой форме активности нравственные ценности обретают особое значение.
Нравственная активность героев всё более начинает вытеснять в произведениях Шмелёва активность социальную с начала 1910-х годов. Как на важный пример того можно указать на развитие характера старика Скороходова в повести "Человек из ресторана", активно утвердившего своё моральное превосходство над миром корысти и нравственного убожества. В произведениях середины 1910-х годов Шмелёв соединяет проблему свободы человека не с пробуждением социального самосознания, а с моральным неприятием зла, с обретением в душе прочных устоев.
Оптимизм шмелёвского миропостижения стал той прочной основой, опираясь на которую можно было противостоять всем декадентским наскокам. В творчестве Шмелёва утверждался идеал вольного, стремящегося к свету человека, ощущавшего свою связь с природой и со всем богатством мира. Сам "бытовизм" свой он рассматривал как полемику с "безбытностью" декаданса.
Шмелёв, как мы видим, преодолевал многие начальные свои заблуждения, но его искания как будто не были основаны непосредственно на православных началах. Шаги он делал в верном направлении, но пока пребывал в сфере "общечеловеческих" ценностей. Его можно с равным успехом назвать и христианином, и толстовцем, и приверженцем общедемократических понятий. Тут всё было зыбко пока. Из такого состояния выходов много. Только одного не нужно забывать: Шмелёву уже была дана в детские годы истина православная. Она была вложена в него, именно она заставила его возвысить совесть над всеми прочими ценностями бытия, искать истину под оболочкой видимого зла.
Он ещё как будто не слишком обнаруживал своего православного миросозерцания, но оно лишь ждало своего часа. Его вёл Промысл.
Промыслительная воля провела писателя через тягчайшие испытания. Очистила его душу от всего, что затемняло для него самоё возможность православного осмысления "творящейся жизни".
События февраля 1917 года Шмелёв встретил как будто с сочувствием: остатки социально-критического соблазна дали о себе знать. Но очень скоро они выветрились напрочь. Шмелёв проехал через всю Россию, сопровождая "поезд свободы", в котором из сибирской дали возвращились ссыльные и каторжные делатели революции — продолжать своё чёрное дело. Он увидел этих людей вблизи, увидел тех, о ком писал всегда сочувственно, к кому изначально не питал неприязни в себе. Увидел и — ужаснулся. Он ужаснулся и творившемуся в России.
Шмелёв ясно осознал и показал: что сделали эти преступники, пытаясь уничтожить Россию. Они развращали людей, поощряя самые низменные инстинкты, они выпустили на волю и позволили делать всё тысячам преступников, нагнали шпионов и агитаторов, разлагая армию... "Эта гнусь-мразь, прикрывавшаяся высокими лозунгами "человекобратства", разжигала, мутила и ослепляла массы, натравливала-науськивала, клеветала, травила; разлагала и растлевала; продавала и предавала лучших, срывала с них знаки их сыновнего и отчего долга, плевала им в незапятнанную душу, поселяла сомнение и отчаяние, подкапывалась и взрывала, чтобы приготовить майдан-базар, на котором впоследствии можно было очень и очень недурно поработать".
Они могли дать России одно лишь своё незнание её истории, её духовного богатства, одни лишь словесные штампы и одну лишь свою глупость. Они несли свои пороки, свою жадность, свою ненависть ко всему, что мешало им самим жить всласть и чувствовать себя господами жизни.
Это были — Шмелёв понял — носители новой веры, разлагающей человека:
"Носители новой, "интернациональной", веры облегчали себе борьбу отказом от той морали, которой жило всё человечество, которая полагала предел в выборе средств борьбы: все заповеди они заменили одной — всё можно".
Это был, как понял Шмелёв, соблазн дьявола.
Шмелёв писал свои обличения густо и сильно; можно много его цитировать. Но остановимся: русский человек должен сам прочитать все это, столь значимое и для нашего времени. Шмелёв заплатил сполна за право говорить истину. Он прошёл через бедствия гражданской войны в Крыму, через бессильное созерцание преступлений красного террора, в котором ему выпало потерять единственного сына. Тогда он был близок к отчаянию, к умоисступлению. Он начинал видеть в происходящем волю злого беспощадного безликого (и тем особенно страшного) Рока.
Рок. Не Промысл — а Рок. Где-то в глубине невыносимого страдания близок он был, чтобы поддаться искусительному соблазну: в безверии признать эту жестокость Рока, но не действие Промысла. Весь мир начинает представляться безумием (рассказ "Это было"; 1919—1922). Отчаяние, звучащее в рассказе, усугублено тем, что передано через письменное показание на допросе в ЧК, где оказался персонаж-рассказчик после долгих мытарств.
Шмелёв был (свидетельств много) близок к тому, чтобы поддаться искушению — подчиниться безверию. Но выстоял, преодолел соблазн. О том — эпопея "Солнце мёртвых" (1923). Чувствительные европейцы назвали это жестокое свидетельство о крымской трагедии (и о трагедии России, в том отражённой) "Апокалипсисом нашего времени". Лучше бы, конечно, воздержаться от таких сопоставлений: с книгами Писания не следует сравнивать что бы то ни было. Но соотнесение тем не менее показательно. Оно свидетельствует, сколь страшна действительность, отображённая автором. "Солнце мёртвых" страшно тем особенно, что Шмелёв, последовательный "бытовик", показал высокую трагедию через обыденно-бытовые, внешне приземлённые описания происходившего.
Шмелёв являет себя впервые как истинный мыслитель, слишком прозревающий смысл творящейся жизни. И творящейся смерти. До уровня Шмелёва и поныне не все историки сумели подняться. Прежде всего, он утверждает, что это то была борьба против русского начала в жизни. Уничтожались прежде всего те, кто защищал Россию, русскую землю, русскую веру. Заодно с ними, как бы и случайно, безвинно гибли и прочие, обычные мирные жители, виноватые только тем, что они русские. Шмелёв позднее писал: убивали тех, кто нёс в себе нравственное русское начало, чтобы тем вернее развращать и порабощать остальных, утративших опору в подлинном, что было в их жизни.
Кто совершал это?
"Новые творцы жизни, откуда вы?! С лёгкостью безоглядной расточили собранное народом русским! Осквернили гроба святых и чуждый вам прах Благоверного Александра (Невского. — М.Д.), борца за Русь, потревожили в вечном сне. Рвёте самую память Руси, стираете имена-лики... Самоё имя взяли, пустили по миру, безымянной, родства не помнящей. Эх, Россия! соблазнили тебя — какими чарами? споили каким вином?!"
Шмелёв раскрывает саму суть обмана:
"Тут дело было проще: убивали и зарывали. А то и совсем просто: заваливали овраги. А то и совсем просто-просто: выкидывали в море. По воле людей, которые открыли тайну: сделать человечество счастливым. Для этого надо начать — с человеческих боен".
Вот их обман: ради счастья нужно убивать. Человек сам себя обманывал: он оставлял лестное для слуха — счастье, но не хотел задерживать в сознании не слишком приятное — убийство.
Писатель главное обвинение обращает к вождям: "Жестокие из властителей, когда-либо на земле бывших, посягнули на величайшее: душу убили великого народа!"
Шмелёв бросает обвинение и жестокосердым, теплохладным европейцам, много виноватым в этом беспощадном абсурде истории. Он обличает их словоблудие, за которым укрывают они неподсильное их тупому воображению страдание неведомых и малоинтересных им людей.
Шмелёв вникает в совершающееся и видит страшное:
"Но теперь нет души и нет ничего святого. Содраны с душ человеческих покровы. Сорваны — пропиты кресты нательные. На клочки изорваны родимые глаза — лица, последние улыбки-благословения, нашаренные у сердца... последние слова-ласки втоптаны сапогами в ночную грязь, последний призыв из ямы треплется по дорогам... — носит его ветрами".
Этого не знают и не хотят узнать. А те, кто приезжает, старается лишь удачливее обобрать умирающих людей.
"Говорю: есть у вас совесть?! — А что такое совесть? — говорит. — У нас простой коммерческий расчёт! это гораздо больше, чем ваша совесть!"
Этот краткий диалог раскрывает основную ценность того благополучного мира. "Не собирайте сокровищ на земле..." Коммерческий расчёт велит как раз собирать.
Шмелёв ужасается людям, которые принимают весь этот порядок и даже рады ему. Для Шмелёва всё более проясняется истина: история движется Божией помощью, и она изменяет людям, когда они изменяют Помощнику. И тогда побеждает тьма.
Вот смысл происходящего для Шмелёва. И это — единственно верное понимание истории. То, что происходит в Крыму на его глазах, — следствие сакральной измены. Зло облеклось плотью.
Но в торжестве зла наступает поворотный момент в бытии Шмелёва и во всём его творчестве. Завершилась пора сомнений, соблазнов, заблуждений. Теперь, пройдя посреде сени смертныя, он начнёт своё движение ввысь. Только к Небу, к путям Господним. К Богу.
Под солнцем Мёртвых он вознёс свою молитву: "Чаю воскресения мертвых! Я верю в чудо! Великое Воскресение — да будет".
Это обретено — через страдание. Потому что он сумел пресуществить печаль мирскую в печаль о Господе. Это его и спасло.
К "Солнцу мёртвых" более чем к иным созданиям Шмелёва относится утверждение Ильина: "Образы Шмелёва ведут от страдания через очищение к духовной радости. В этом духовный путь его художества. Через это открывается и его художественный Предмет".
Ильин различает два типа мировой скорби, страдания: 1) страдание мира и страдание человека в мире; и 2) страдание человека о мире и о его страдании. Только страдание о мире приближает человека к Богу.
Эпопея "Солнце мёртвых" — рассказ о переходе от страдания в мире к страданию о мире и о его страданиях.
В эмиграции Шмелёв продолжил художественное осмысление происшедшего и происходящего. Чтобы идти дальше в творчестве, нужно было осмотреться вокруг. Крым его всё никак не отпускал и многие рассказы Шмелёва связаны именно с крымскими воспоминаниями, тематически примыкая к "Солнцу мёртвых". Это "Два Ивана" (1924), "Каменный век" (1924), "Свет Разума" (1926), "Чёртов балаган" (1926); "Крест" (1936), "Виноград" (1936), "Однажды ночью" (1936) и другие многие, составившие цикл "Крымских рассказов". А одновременно он уже издалека начал примериваться к "Лету Господню", может, и не сознавая того, дал небольшую зарисовку "Весенний плеск" (1925).
Шмелёв окончательно отказался и от социального критерия в осмыслении жизни. Это у него сказывается во всём. Теперь он показывает разделение на любящих Россию и равнодушных к России; на сознающих правду Божию и не желающих сознавать. Мировидения писателя оформилось окончательно.
Шмелёв ещё от дореволюционного времени пронёс в себе стремление выявлять "скрытый смысл творящейся жизни", стремление прозревать "укрытую красоту" под внешней оболочкой. Но теперь он стремится заглянуть глубже, соединив искомый смысл и красоту с православной духовностью.
Разумеется, не всё так выпрямлено и просто было в творческой жизни самого Шмелёва. Нужно отметить также то, что характерно было и для иных художников (Достоевского, например): творчество опережало саму жизнь. Давно православный по миропониманию, Шмелёв какое-то время оставался малоцерковным человеком. Но двигался к тому несомненно, осваивая во всё большей полноте истины православной веры.
Он прямо указывает, где должно искать ответа на вопросы времени: в вечном. У пророка Исайи находит он ответ — пророческий, теперь уже и жизнью подтверждаемый, на сомнения, пришедшие в испытаниях:
"...Преисподняя расширилась, и без меры раскрыла пасть свою; и сойдёт туда слава их, и богатство их, и шум их... Горе тем, которые зло называют добром, и добро злом, тьму почитают светом и свет тьмою, горькое почитают сладким, и сладкое горьким!.. Горе тем, которые мудры в своих глазах..." (Ис. 5, 14,20—21; 2,259).
"...Истлеет корень их, и цвет их разнесется, как прах; потому что они отвергли закон Господа..." (Ис. 5,24; 2,259).
"Народ мой! вожди твои вводят тебя в заблуждение, и путь стезей твоих испортили... Горе душе их! ибо сами на себя навлекают зло" (Ис. 3,9-12; 2,263).
Сам Шмелёв дерзает пророчествовать, выражая свою веру в обновление России:
"Да отвержется себе и возьмет крест свой и по Мне грядет!"
Грядем, Господи! Мы берём Крест и мы понесём Его! И жизнь освятим Крестом. Души свои отдадим на Крест! Умеющие слушать да прислушаются к душе России! Она им скажет пути свои, пути Божьи, пути прямые. <...>
Время идёт, придёт. Россия будет! Мы её будем делать! Братски, во славу Христову делать! По деревням и городам, по всей земле русской понесём мы слово творящее, понесём в рубищах, понесём в огне веры, — и выбьем искры, и раздуем святое пламя! Мы все сольёмся в одно, — мы вырвем из себя грехи гордыни и преимуществ, ибо все мы ничтожны перед Беспредельным!".
Исполняется ли это?
Исполнились уже предсказания его о восстановлении Храма Христа Спасителя, о возрождении Соловецкой обители. Он верил и — предрекал.
Он верил в спасительное действие Промысла. И он постоянно, прямо и неявно осмыслял действие Промыслительной воли в жизни человека. Вот рассказ "Куликово поле" (1939—1947). Преподобный Сергий переносит обретённый чудесным образом на Куликовом поле Крест в Сергиев Посад (тогда уже утративший на время своё имя), — переносит в одно мгновение и тем укрепляет пребывающих в испытании веры людей. Об этом событии таинственно и промыслительно даётся узнать персонажу-рассказчику, который проникается новым для него ощущением Божиего присутствия во всех проявлениях бытия. И в этом внутреннее ощущение самого Шмелёва ощущение того, что есть Промысл и как он воздействует на душу человека. Вспомним вновь ничего не страшно, потому что везде Христос. Вот на укрепление какого чувства направлено действие Промысла.
Но для благодатного действия Промысла необходима ответная вера человека. Вне веры — ничего не будет. Разуму это недоступно.
Проблема противостояния веры и разума осмыслялась Шмелёвым на духовном уровне. Давняя и столь знакомая нам проблема. Шмелёв раскрывает торжество веры над разумом в рассказе "Свет Разума" (1926). Самоё веру он осмысляет как Разум высшего свойства, вознесённого над всем миром: "И понял я тут внезапно, что такое Свет Разума! Вот сие... — показал дьякон себе на сердце. —...Высший Разум — Господь в сердцах человеческих. И не в едином, а купно со всеми. Это и это, — показал он на голову и на сердце, — но в согласовании неисповедимом. Как у Христа".
А дьякон-то премудрым богословом оказался! Открылось ему — внезапно. То есть промыслительно. Не своим рассудком, но откровением получил познание: сердце и голова, вера и разум должны пребывать в неразрывном единстве, а прообраз того единства — личность Спасителя. Вновь Шмелёв касается понятия соборного сознания. Вновь показывает: только в нём познание Истины, Которая есть Христос.
Многое из созданного Шмелёвым — подлинное богословие в образах.
Горе тем, которые мудры в своих глазах... Недаром на этот пророческий текст указал он своему читателю. Именно на тех, кто, вознесшись в гордыне разума своего, отверг в ослеплении веру и соблазнил тем народ, возлагает теперь Шмелёв главную вину за происшедшее. На русскую интеллигенцию. Она от Православия отреклась, и тем соблазняла народ. В том корень зла. ("Свет вечный"; 1937).
Не зная Православия, интеллигент всегда готов к идее об "обновлении" религии. Персонаж рассказа "Два Ивана" (1924), радостно встретивший революцию, не сомневаясь, утверждает: "И Церковь обновится... и там будет революция!" В свой срок он стал жертвой всех этих бесовских событий.
Шмелёв указывает ещё: интеллигенция, не имевшая веры, смогла увидеть в истории России только дурное. Это и причина и следствие того, что Россия оказалась чуждой интеллигентскому сознанию, и интеллигенция осталась ей чужой.
"Наша интеллигенция безотчётно и безоглядно хватала всё, что вином ударяло в голову, — до безбрежья социализма....От "ума" вкусила, поверила только пяти чувствам — и отвергла Бога: сделала богом человека. Она любила минутно и отлюбила множество идеалов и кумиров. Руководимая отсветами религий, "до слёз наслаждения" спорила о правде и справедливости и взяла за маяк — туманность. Этот маяк был для народа смутен. Народ вынашивал своего, Живого Бога Правды, ему доступного, веления Коего непреложны. Народ понимал чутко и Свет, и Тьму, грех и духовный подвиг. Этого Бога в народе не раскрыли: ему показали иного бога — его самого, человечество, — бога-призрак. Народ сводили с высот духовных, вели от Источника, к которому он тянулся. Над его "суевериями" издевались. Над миллиардами вёрст святой страды, над путями к Угодникам — смеялись. Теперь эти пути закрыты, и останки Великих Духом с издёвкой кинуты....Народу показывали в далях туманный призрак. Ему давали тусклые "гуманистические идеалы" — мало ему понятное. Народу-мистику, жадному до глубин духовных, указали пустую отмель. Он Живого Бога хотел — ему указали мёртвого. Он ожидал Неба — ему предложили землю, глушили совесть. Ему с исступлением внушали: человечество, свобода, равенство, братство".
Православная мудрость гласит: гуманистический идеал "царства на земле" причина всех зол. Шмелёв пророчески предрекает: "из этой религии только плоти выход один — в тупик". Подобно Достоевскому, он разоблачает фальшь понятий свободы, равенства и братства в их безрелигиозном понимании. Шмелёв верно понял порочность насаждаемой демократии в том, что она не сознаёт того, на что должна истинно опираться: "Я не Отвергаю народовластия — народной души и воли. Да будет оно! Оно — на основе Христовой Правды".
Одно сомнительно — допустит ли то демократия, захочет ли опереться на такую основу. Ведь сущность демократии — равнодушие к Истине.
Шмелёв уверен, что "русская интеллигенция, роковым образом, не смогла создать крепкого национального ядра, к которому бы тянулось самое сильное, самое яркое по талантам изо всего русского, живого. Не было национально воспитанной, сильной, русской интеллигенции".
Из сказанного можно вывести ответ на "проклятый вопрос" русского сознания: "что делать?" — "Лучшей части народа, его интеллигенции, надо понять своё национальное назначение, понять Россию, её пути, — каждый народ имеет свои пути, — и понявши, идти покорно, покорно целям, указанным Судьбою — Смыслом истории — Богом".
В незавершённом романе "Солдаты" (1927) Шмелёв высказал как важнейшую ту же мысль: "Наша цель в том,...чтобы найти национальные основы, наши цели... иначе мы не нация, которая живёт и развивается, а пыль, случайность, которая... может и пропасть в случайном!.."
И эти национальные основы не могут мыслиться вне Православия: "Надо жить по-Божьи! Вот "основа". Положите во главу угла. Устроить нашу жизнь по-Божьи — раз, и прочие народы научить сему — два. У других народов вы не услышите "по-Божьи". В богатейших и славнейших странах... что? Там другое! Не по-Божьи, а... "как мне приятно" и "как мне полезно"! Мне!.. А как это приятное и полезное заполучить? А... "как возможно легче и практичней"!
Шмелёв здесь выступает как несомненный наследник Достоевского. Он чётко разделяет православный мир и западную цивилизацию, определяет их основополагающие начала: Божья правда и — корысть потребительства. И как Достоевский, он видит выход в том, чтобы передать истину, которую несет в себе Россия, Западу. Иначе — гибель всего.
Шмелёв три четверти века назад ясно выразил ту национальную идею, которую всё никак не могут сыскать праздномыслы рубежа тысячелетий. Только теперь начинает вызревать в умах, и то весьма немногих, мысль о вселенско-религиозной предназначенности России:
"Вот, последнее место осталось Ему на земле. Или отзовёмся, и сами в Царствие внидем и других приведём, или... велит вострубить Архангелу, и Суд начнётся".
Иными словами из мира ещё не взят Удерживающий (2Фес. 2,7), пока в России хранится верность Православию. Хранить его и другим передавать — вот залог спасения мира.
Так формулирует Шмелёв национальную идею русского народа.
Жёстко сказал Шмелёв об интеллигентах, пошедших в услужение к большевистской власти: показал их полнейшую беспринципность, неверие ни во что, кроме собственного материального благополучия ("На пеньках", 1924; "Чёртов балаган", 1926). Водители народа оказались слепцами. Лучшая же часть русской интеллигенции та, которая брала силы от народа и Православия.
Во взглядах Шмелёва проявилось то противостояние чуждой русскому духу идее, которое впервые было обозначено в спорах славянофилов с западниками. Шмелёв несомненный славянофил. Может ли не быть славянофилом писатель, который утверждает: "Русская культура — "запечатленная" печатью тысячелетий: крещением в Православие. Этим и определилась духовная сущность русского народа, его истории и просвещения....Это доказано бесспорно и русской историей, и всей культурой русской. И ещё до научных доказательств Пушкин проникновенно определил: "наша просвещённость пошла от монахов".
Все эти проблемы Шмелёв сосредоточил в одном из своих шедевров — в романе "Няня из Москвы" (1932—1933). Это роман о чуде, совершённом Промыслом Божиим.
Что есть чудо? Внешне — нарушение естественно ненарушимых законов тварного мира. Но естественны ли они и подлинно ли ненарушимы? Мы действуем согласно законам повреждённого грехопадением мира, и они лишь нашему несовершенному разуму кажутся непреодолимыми. Мир Горний, несомненно, существует иными установлениями. Порою то, что движет Горним, проникает в мир дольний — и человеку представляется чудом. Это проникновение может совершаться только промыслительной волею Божией. Промысл же совершается в соработничестве, в синергийном взаимодействии воли Божией с подчиняющей себя этой воле волею человека.
Старая няня никакого чуда не совершает. Она лишь живёт и действует, согласуясь со своею верою, и эта вера творит чудеса. Вот о чём написан роман.
Промысл Божий, повторимся вновь, вёл Шмелёва. И не мог писатель не осмыслять раз за разом, художественно осмысливать это Начало, руководящее действиями человека, который предаёт себя верой своей воле Творца.
Творческий метод, освоенный автором при создании "Няни из Москвы", не есть реализм. Шмелёв сумел преодолеть реализм, выйти за его рамки, найти выход из тупиков, созданных реалистическим типом художественного отображения. И он нашёл выход не посредством "горизонтальных" перемещений на уровне реализма, но движением "по вертикали", ввысь.
Ещё в дореволюционное время Шмелёв пытался осваивать тот принцип, который он видел в обретении укрытой красоты под гримасами жизни. Ставя перед собою такую задачу, Шмелёв постепенно одолевал важнейшие особенности реалистического мировидения: реальное правдоподобие, типизацию, детерминизм, историзм, преимущественно критическое восприятие мира. Теперь писатель ищет проявлений веры, следствия которой кому-то кажутся неправдоподобным чудом (оно, повторимся, естественно по законам Горнего мира) и походят на сказку. Теперь художник не отображает социальные типы, но пытается раскрыть "образ и подобие" в человеке, ищет не преходящее, но вечное. Теперь он видит определяющими в поведении человека не социальные, политические, экономические, биологические и прочие побуждения, но духовное тяготение к Божией правде, жажду Бога. Теперь он ищет освобождения от губительного воздействия исторических обстоятельств, показывает человека вне истории, не во времени, а в вечности. Теперь он хорошо видит все "гримасы жизни", но для него важнее укрытая под ними красота Бытия, то есть правда Божия.
"Найдите сущность, повелевающую без насилия, без подавления человека, — жизнь расцветёт чудесно — под всеми ярлыками, — писал он, определяя для себя смысл своего искусства, в статье "Пути мёртвые и живые" (1924). — Я вижу только одну такую сущность: