Обновилось начальство

Чудной немец

– Опять Шмаус выполз комаров кормить.

– Сейчас закурим.

Кто-нибудь из ребят, кто помоложе, а потому понахальнее, поднимается с земли навстречу немцу в коротких кожаных штанах-трусиках. Ободренный сугубо штатским видом немецкого офицера, вступает в разговор. Произносит лишь бы что:

– Былындыры.

Мирный немец с отвислым носом и черносливовыми глазами грека внимательно вслушивается в незнакомую ему речь и как-то отзывается.

– Ва-ас? – требует пояснения длинноштанный сопляк у короткоштанного немца. Шмаус охотно поясняет. Мальчуган, выслушав его, предлагает с самым почтительным видом:

– Давай сошьем футбольный мяч из твоих штанишек. Фарен, тьфу, форштейн?

Шмаус отзывается, видимо, поверив в немецкую речь собеседника. И снова в ответ ему глубокомысленное и требовательное:

– Ва-ас? Ладно тебе, давай закурим.

Теперь уже Шмаус спрашивает:

– Вас?

– Сигаретен, ферштейн? Айн, цвай, драй. Вирбавенмоторен, вирбавентракторен…

И пацан получает сигарету, одну на всю компанию.

Шмауса в поселке знают. Никто никогда не видел, чтобы этот немец замахнулся или прикрикнул на пленного. Когда тащат воду, он слегка подталкивает телегу на подъемах. Воспринимается это как чудачество, не более: слишком ненавидят жители каждого немца, чтобы кто-либо из них мог завоевать симпатию так дешево. И все же Шмауса выделяют.

Мальчуганы наведываются к Шмаусу под окно. Живет он в большом бараке, выстроенном пленными. И Толя там побывал. Шмаус дал сигарету, одну на четверых. Повиснув на подоконнике, стали интересоваться, что за бандура висит у Шмауса над кроватью.

– Цитра, – первым догадался всезнающий Минька.

Шмаус погасил сигарету о пепельницу и снял со стены свою музыку. Дрогнули струны – звук какой-то стеклянный. Мягкими движениями пальцев Шмаус заиграл, на лице у него – близорукая, слабовольная улыбка. Яично-желтый деревянный инструмент ожил, задышал. Толя не сразу поверил, уставился на немца. А лицо у Шмауса уже какое-то другое, глаза у самого детские. Маленький тихий инструмент, кажется, звучит все громче, хотя пальцы движутся еле-еле. Оглушенные стоят мальчишки. Чудится, что мелодия звучит где-то далеко-далеко, но там, далеко, она гремит празднично сильно, как гремела когда-то в заводском клубе. Немец играет «Интернационал».

– Еще… Шмаус, – вырывается у Толи. («Пан» он сказать почему-то не хочет.) Шмаус берет его за волосы, легонько подергивает и говорит по-русски:

– Нельзя, три года концлагеря или фронт. Ферштейн?

Совсем растерявшиеся мальцы даже от окна отпрянули, видимо вспомнив про кожаные штанишки и футбольный мяч.

Потом Толя никак не мог понять, что заставило человека, видимо не один год молчавшего, так раскрыться перед детьми. Может, человеку хочется, чтобы люди знали о нем больше. И он решил, что безопасней начинать с детьми. Толя рассказал о происшедшем дома.

И тут же получил выговор. От мамы, конечно.

– И где только тебя носит? Надумался к немцу в гости бегать!

Маня вспомнила:

– Не зря говорят, что он тайный еврей. Нос, глаза…

– Нос, – передразнил ее Павел. – Думаешь, среди немцев нет коммунистов?

– Ты с самого начала это говорил!

– Увидите еще, – заявил Павел.

Для него самого и теперь все было ясно.

Прибежала Анютка:

– Людцы, бургомистра вешать будут.

Не поймешь, напугана или рада.

Оказывается, какой-то заезжий зондерфюрер упрекнул бургомистра, что у него много партизан. А Лапов возьми и брякни:

– Вот вы приехали – теперь их не станет.

Русскому следовало указать его место. Лапова вывели на крыльцо комендатуры. У рта две темные полоски крови. Фомка уже балансирует на приставленной к сосне лестнице, прилаживая веревку на суку, вытертом до глянца детскими штанишками. На этой вытянутой руке добродушной старухи сосны любил когда-то посидеть, помечтать и Толя.

– Ой, напротив окна! – испугалась Маня.

Так, кажется, относятся к происходящему и другие. То, что повесят человека, – жутко, хотя самого Лапова не жалко. Видя мешковатого бургомистра, тяжело дышащего и оттого будто спешащего к сосне, глядя на мрачно-деловитых эсэсовцев, люди ощутили, как совсем рядом начал работать безжалостный механизм.

На этот раз под зубья страшной машины попал один из тех, кто ее обслуживал. Но он попал в нее случайно. Машина – для таких, как ты. Вот почему будто пеплом посыпаны лица у людей.

Лапова подвели к дереву. Полицай Ещик с идиотской услужливостью подставил своему начальству табурет и почтительно отступил в сторонку. Челюсть у Лапова перекосилась, короткие ноги не держат тушу, которую они всегда так легко носили.

Напряжение разрядил переводчик Шумахер. Он только что приехал из города и сразу забегал, замахал руками, наседая на немцев. Несколько офицеров пошли с ним в комендатуру. Лапов безразлично, уже ничего не соображая, смотрел им вслед. Вернулись они – и вот кинолента завертелась в обратном направлении: бургомистра повели назад, Фомка вскочил на лестницу снимать веревку.

А Шумахер верен себе: спасает всех, кого может.

После случившегося Лапов заболел. Нового бургомистра подыскать оказалось делом не легким. Тут – немецкая петля, а там – партизанская пуля – самый большой негодяй задумается. И все же нашелся. Полицай из «примаков», хлюст с черными усиками и неуловимым взглядом – Баранчик.

– Брандахлыст, – определил эту личность дедушка.

«Брандахлыст» развернул самую кипучую деятельность. Никто никогда не видел его не бегущим, не вопящим, не выкатывающим глаза. Какой-то бешеный!

И вдруг исчез, будто сорвался. Удивил Баранчик всех: и немцев, и жителей. С ним исчезли пулемет, печати, бланки. Сразу заговорили о нем с веселым одобрением.

В полиции – переполох. Комендант, сменивший злого горбуна, пообещал отправить бобиков в Большие Дороги в СД. И тут всплыл Хвойницкий. У этого длинного сутулого полицая с меловым, усыпанным ядовитыми прыщами лицом, кажется, имелись все качества, необходимые для должности бургомистра.

Место начальника полиции, которое после Порфирки занимал Хвойницкий, отдали какому-то Зотову, присланному из города. Говорят – бывший лейтенант. Сразу начал вводить в полиции военные порядки. Выдворил из больничной прачечной Анютку и еще одну семью и устроил там караульное помещение. Теперь бобики должны ночевать все вместе. Каждое утро их выводят во двор для муштры. Хлюповатенький начальник полиции бегает перед строем, далеко слышен его пронзительный голос. Привязался за что-то к вахлаковатому Ещику и к бородачу Емельяненко. Жители с удовольствием наблюдали, как ползают по земле два мешка, судорожно подтягивая вслед за собой винтовки.

– Ну, эти навоюют немцу.

– Хоть на лопату их бери.

Новое начальство решило партизан посмотреть и себя показать. Как всегда перед вылазкой в деревню, полицаи долго толкались около комендатуры. Наконец двинулись мимо завода к лесу. И тут произошло неожиданное. Потом стало известно, что двое партизан подошли к заводу по какому-то своему делу, а тут полиция на них, ну, они и пальнули. А в ту минуту все казалось ловко подстроенным. Когда из-за ближайшего к лесу дома застучали выстрелы, с полицейским воинством произошел полный конфуз. До этого случая жители еще не видели «своих» полицаев в деле. А тут налюбовались всласть. Ни одного выстрела в ответ. Три десятка бобиков точно испарились. Только и видели, как полз по грязной канавке длинный Хвойницкий – «живая ужака». Через три минуты полицейские были в противоположном конце поселка, за комендатурой. Спрятались за немцев. Но это было грубым нарушением стратегии тыловых немцев: бобики должны быть не позади, а впереди. Их собрали и цепью двинули к лесу. Долго, очень долго шли они туда. Со стороны казалось, что все они одной веревкой связаны – каждый тянет остальных назад. Партизан в лесу не оказалось. Тогда из-за колючей проволоки вышли немцы и тоже прошлись по опушке.

Новый начальник полиции спешил, кажется, во всем. В поселке уже знали, что он набивается в женихи к Леоноре. У таких «женихов» теперь очень влиятельный сват – Германия. Полицейская любовь означает: «Либо я, либо Германия».


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: