"Что с тобой? Почему ты так опечалена? Чем озабочен твой ум?"
; — Словом, я почувствовал к ней расположение и решил тем или иным способом внести свою лепту учтивости — если не услужливости.
Таковы были мои искушения — и, очень склонный поддаться им, я был оставлен наедине с дамой, когда рука ее покоилась в моей, а лица наши придвинулись к дверям сарая ближе, чем было безусловно необходимо.
ДВЕРИ САРАЯ
КАЛЕ
— Право, прекрасная дама, — сказал я, чуточку приподнимая ее руку, — престранная это затея Фортуны: взять за руки двух совершенно незнакомых людей — разного пола и прибывших, может быть, с разных концов света — и в один миг поставить их в такое положение сердечной близости, которое вряд ли удалось бы создать для них самой Дружбе, хотя бы она его подготовляла целый месяц —
— И ваше замечание по этому поводу показывает, как сильно, мосье, она вас смутила своей проделкой —
Когда положение в точности соответствует нашим желаниям, ничто не бывает так некстати, как намек на создавшие его обстоятельства. — Вы благодарите Фортуну, — продолжала она, — и вы были правы — сердце это знало и осталось довольно; кто же, кроме английского философа, довел бы об этом до сведения мозга, чтобы тот отменил приговор сердца?
С этими словами она освободила свою руку, бросив на меня взгляд, в котором я увидел достаточно ясный комментарий к тексту.
Какую жалкую картину слабости моего сердца дам я, признавшись, что оно ощутило боль, которой не могли бы вызвать в нем более достойные поводы. — Я был глубоко огорчен тем, что лишился руки своей спутницы, и манера, какой она ее отняла, не проливала на мою рану ни вина, ни елея: никогда в жизни мне не было так тягостно сознание сделанной оплошности.
Однако истинно женское сердце недолго упивается торжеством, нанося такие поражения. Через несколько секунд она положила руку на обшлаг моего кафтана, чтобы докончить свой ответ; словом, бог знает как это вышло, но только рука ее снова очутилась в моей.
— Ей нечего было добавить.
Я сейчас же начал придумывать другую тему для разговора с моей дамой, заключив из смысла и морали происшедшего, что я ошибся относительно ее характера; но когда она повернулась ко мне лицом, дух, оживлявший ее ответ, отлетел — мускулы больше не были напряжены, и я заметил то беспомощное выражение скорби, которое с первого взгляда пробудило во мне участие к ней — о, как грустно видеть такую жизнерадостность во власти горя! — Я от души пожалел ее, и хотя это может показаться довольно смешным зачерствелому сердцу — я способен был, не краснея, заключить ее в свои объятия и приласкать тут же на улице.
Биение крови в моих пальцах, прижавшихся к ее руке, поведало ей, что происходит во мне; она потупила глаза — на несколько мгновений воцарилось молчание.
Должно быть, в этот промежуток я сделал слабую попытку крепче сжать ее руку — так я заключаю по легкому движению, которое я ощутил на своей ладони — не то чтобы она намеревалась отнять свою руку — но она словно подумала об этом — и я неминуемо лишился бы ее вторично, не подскажи мне скорее инстинкт, чем разум, крайнего средства в этом опасном положении — держать ее нетвердо и так, точно я сам каждое мгновение готов ее выпустить; словом, дама моя стояла не шевелясь, пока не вернулся с ключом мосье Дессен; тем временем я принялся обдумывать, как бы мне изгладить дурное впечатление, наверно оставленное в ее сердце происшествием с монахом, в случае если он рассказал ей о нем.
ТАБАКЕРКА
КАЛЕ
Добрый старенький монах был всего в шести шагах от нас, когда я вдруг вспомнил о нем; он к нам приближался не совсем по прямой линии, словно был не уверен, вправе ли он прервать нас или нет. — Однако, поравнявшись с нами, он остановился с самым радушным видом и поднес мне открытую роговую табакерку, которую держал в руке. — Отведайте из моей, — сказал я, доставая свою табакерку (она была у меня черепаховая) и кладя ее в руку монаха. — Табак отменный, — сказал он. — Так сделайте милость, — ответил я, — примите эту табакерку со всем ее содержимым и, когда будете брать из нее щепотку, вспоминайте иногда, что она поднесена была вам в знак примирения человеком, который когда-то грубо обошелся с вами, но зла к вам не питает.
Бедный монах покраснел как рак. — Mon Dieu! — сказал он, сжимая руки, — никогда вы не обращались со мной грубо. — По-моему, — сказала дама, — эта на него не похоже. — Теперь пришел мой черед покраснеть, а почему — предоставляю разобраться тем немногим, у кого есть к этому охота. — Простите, мадам, — возразил я, — я обошелся с ним крайне нелюбезно, не имея к тому никакого повода. — Не может быть, — сказала дама. — Боже мой! — воскликнул монах с горячностью, казалось, ему совсем несвойственной, — вина лежит всецело на мне; я был слишком навязчив со своим рвением. — Дама стала возражать, и я к ней присоединился, утверждая, что такой дисциплинированный ум никого не может оскорбить.
Я не знал, что спор способен оказать столь приятное и успокоительное действие на нервы, как я это испытал тогда. — Мы замолчали, не чувствуя и следа того нелепого возбуждения, которым вы бываете охвачены, когда в таких случаях по десяти минут глядите друг другу в лицо, не произнося ни слова. Во время этой паузы монах старательно тер свою роговую табакерку о рукав подрясника, и, как только на ней появился от трения легкий блеск, — он низко мне поклонился и сказал, что было бы поздно разбирать, слабость ли или доброта душевная вовлекли нас в этот спор, — но как бы там ни было — он просит меня обменяться табакерками. Говоря это, он одной рукой поднес мне свою, а другой взял у меня мою; поцеловав се, он спрятал у себя на груди — из глаз его струились целые потони признательности — и распрощался.
Я храню эту табакерку наравне с предметами культа моей религии, чтобы она способствовала возвышению моих помыслов; по правде сказать, без нее я редко отправляюсь куда-нибудь; много раз вызывал я с ее помощью образ ее прежнего владельца, чтобы внести мир в свою душу среди мирской суеты; как я узнал впоследствии, он был весь в ее власти лет до сорока пяти, когда, не получив должного вознаграждения за какие-то военные заслуги и испытав в то же время разочарование в нежнейшей из страстей, он бросил сразу и меч и прекрасный пол и нашел убежище не столько в монастыре своем, сколько в себе самом.
Грустно у меня на душе, ибо приходится добавить, что, когда я спросил о патере Лоренцо на обратном пути через Кале, мне ответили, что он умер месяца три тому назад и похоронен, по его желанию, не в монастыре, а на принадлежащем монастырю маленьком кладбище, в двух лье отсюда. Мне очень захотелось взглянуть, где его похоронили, — и вот, когда я вынул маленькую роговую табакерку, сидя на его могиле, и сорвал в головах у него два или три кустика крапивы, которым там было не место, это так сильно подействовало на мои чувства, что я залился горючими слезами, — но я слаб, как женщина, и прошу моих читателей не улыбаться, а пожалеть меня.
ДВЕРИ САРАЯ
КАЛЕ
Все это время я ни на секунду не выпускал руки моей дамы; я держал ее так долго, что было бы неприлично выпустить ее, не прижав сперва к губам. Когда я это сделал, кровь и оживление, сбежавшие с ее лица, потоком хлынули к нему снова.
Случилось, что в эту критическую минуту проходили мимо два путешественника, заговорившие со мной в каретном дворе; увидев наше обращение друг с другом, они, естественно, забрали себе в голову, что мы, — по крайней мере,
муж и жена; вот почему, когда они остановились, подойдя к дверям сарая, один из них, а именно пытливый путешественник, спросил нас, не отправляемся ли мы завтра утром в Париж. — Я сказал, что могу ответить утвердительно только за себя, а дама прибавила, что она едет в Амьен. — Мы вчера там обедали, — сказал простодушный путешественник. — Ваша дорога в Париж проходит прямо через этот город, — прибавил его спутник. Я собирался было рассыпаться в благодарностях за сообщение, что
Амьен лежит на дороге в Париж, но, вытащив роговую табакерку бедного монаха с целью взять из нее щепотку табаку, — я спокойно поклонился им и пожелал благополучно доехать до Дувра. — и они нас покинули.
— А что будет плохого, — сказал я себе, — если я попрошу эту удрученную горем даму занять половину моей кареты? — Какие великие беды могут от этого произойти?
Все грязные страсти и гадкие наклонности естества моего всполошились, когда я высказал это предположение. — Тебе придется тогда взять третью лошадь, — сказала
Скупость, — и за это карман твой поплатится на двадцать ливров. — Ты не знаешь, кто она, — сказала
Осмотрительность, — и в какие передряги может вовлечь тебя твоя затея, — шепнула
Трусость.
— Можешь быть уверен, Йорик, — сказало
Благоразумие, — что пойдет слух, будто ты отправился в поездку с любовницей и с этой целью сговорился встретиться с ней в Кале.
— После этого, — громко закричало
Лицемерие, — тебе невозможно будет показаться в свете, — или сделать церковную карьеру, — прибавила
Низость, — и быть чем-нибудь побольше паршивого пребендария.
— Но ведь этого требует вежливость, — сказал я, — и так как в поступках своих я обыкновенно руковожусь первым побуждением и редко прислушиваюсь к подобным наговорам, которые, насколько мне известно, способны только обратить сердце в камень, — то я мигом повернулся к даме —
— Но пока шла эта тяжба, она незаметно ускользнула и к тому времени, когда я принял решение, успела сделать по улице десять или двенадцать шагов; я поспешно бросился вдогонку, чтобы как-нибудь поискуснее сделать ей свое предложение; однако, заметив, что она идет, опершись щекой на ладонь и потупив в землю глаза — медленными, размеренными шагами человека, погруженного в раздумье, — я вдруг подумал, что и она обсуждает тот же вопрос. — Помоги ей, боже! — сказал я, — верно, у нее, как и у меня, есть какая-нибудь ханжа-тетка, свекровь или другая вздорная старуха, с которыми ей надо мысленно посоветоваться об этом деле. — Вот почему, не желая ей мешать и решив, что галантнее будет взять ее скромностью, а не натиском, я повернул назад и раза два прошелся перед дверями сарая, пока она продолжала свой путь, погруженная в размышления.
НА УЛИЦЕ
КАЛЕ
При первом же взгляде на даму решив в своем воображении, «что она существо высшего порядка», — и выставив затем вторую аксиому, столь же неоспоримую, как и первая, а именно, что она — вдова, удрученная горем, — я дальше не пошел: — я и так достаточно твердо занимал положение, которое мне нравилось — так что, пробудь она бок о бок со мной до полуночи, я остался бы верен своим догадкам и продолжал рассматривать ее единственно под углом этого общего представления.
Но не отошла она еще от меня и двадцати шагов, как что-то во мне стало требовать более подробных сведений — навело на мысль о предстоящей разлуке — может быть, никогда больше не придется ее увидеть — сердцу хочется сберечь, что можно; мне нужен был след, по которому желания мои могли бы найти путь к ней в случае, если бы мне не довелось больше с ней встретиться; словом, я желал узнать ее имя — ее фамилию — ее общественное положение; так как мне известно было, куда она едет, то захотелось узнать, откуда она приехала; но не было никакого способа подступиться к ней за всеми этими сведениями: деликатность воздвигала на пути сотню маленьких препятствий. Я строил множество различных планов. — Нечего было и думать о том, чтобы спросить ее прямо, — это было невозможно.
Бойкий французский офицерик, проходивший по улице приплясывая, показал мне, что это самое легкое дело на свете; действительно, проскользнув между нами как раз в ту минуту, когда дама возвращалась к дверям сарая, он сам мне представился и, не успев еще как следует отрекомендоваться, попросил меня сделать ему честь и представить его даме. — Я сам не был представлен, — тогда, повернувшись к ней, он сделал это самостоятельно, спросив ее, не из Парижа ли она приехала? — Нет; она едет по направлению к Парижу, — сказала дама. — Vous n'etes pas de Londres?
— Нет, не из Лондона, — отвечала она. — В таком случае мадам прибыла через Фландрию. Apparemment vous etes Flamande?
— спросил французский офицер. — Дама ответила утвердительно. — Peut-etre de Lisle?
— продолжал он. — Она сказала, что не из Лилля. — Так, может быть, из Арраса? — или из Камбре? — или из Гента? — или из Брюсселя? — Дама ответила, что она из Брюсселя.
Он имел честь, — сказал офицер, — находиться при бомбардировке этого города в последнюю войну. Брюссель прекрасно расположен pour cela
и полон знати, когда имперцы вытеснены из него французами (дама сделала легкий реверанс); рассказав ей об этом деле и о своем участии в нем, — он попросил о чести узнать ее имя — и откланялся.
— Et Madame a son mari?
— спросил он, оглянувшись, когда уже сделал два шага — и, не дожидаясь ответа, — понесся дальше своей танцующей походкой.
Даже если бы я семь лет обучался хорошим манерам, все равно я бы не способен был это проделать.
САРАЙ
КАЛЕ
Когда французский офицерик ушел, явился мосье Дессен с ключом от сарая в руке и тотчас впустил нас в свой склад повозок.
Первым предметом, бросившимся мне в глаза, когда мосье Дессен отворил двери, был другой старый ободранный
дезоближан; но хотя он был точной копией того, что лишь час назад пришелся мне так по вкусу на каретном дворе, — теперь один его вид вызвал во мне неприятное ощущение; и я подумал, каким же скаредом был тот, кому впервые пришла в голову мысль соорудить такую штуку; не больше снисхождения оказал я человеку, у которого могла явиться мысль этой штукой воспользоваться.
Я заметил, что дама была столь же мало прельщена
дезоближаном, как и я; поэтому мосье Дессен подвел нас к двум стоявшим рядом каретам и, рекомендуя их нашему вниманию, сказал, что они куплены были лордами А. и Б. для grand tour
, но дальше Парижа не побывали и, следовательно, во всех отношениях так же хороши, как и новые. — Они были слишком хороши, — почему я перешел к третьей карете, стоявшей позади, и сейчас же начал сговариваться о цене. — Но в ней едва ли поместятся двое, — сказал я, отворив дверцу и войдя в карету. — Будьте добры, мадам, — сказал мосье Дессен, предлагая руку, — войдите и вы. — Дама поколебалась с полсекунды и вошла; в это время слуга кивком подозвал мосье Дессена, и тот захлопнул за нами дверцу кареты и покинул нас.
САРАЙ
КАЛЕ
— C'est bien comique, это очень забавно, — сказала дама, улыбаясь при мысли, что уже второй раз мы остались наедине благодаря нелепому стечению случайностей. — C'est bien comique, — сказала она.
— Чтобы получилось совсем забавно, — сказал я, — не хватает только комичного употребления, которое сделала бы из этого французская галантность; сначала объясниться в любви, а затем предложить свою особу.
— В этом их
сила, — возразила дама.
— Так, по крайней мере, принято думать, — а почему это случилось, — продолжал я, — не знаю, но, несомненно, французы стяжали славу людей, наиболее, понимающих в любви и наилучших волокит на свете; однако что касается меня, то я считаю их жалкими пачкунами и, право же, самыми дрянными стрелками, какие когда-либо испытывали терпение Купидона.
Надо же такое выдумать: объясняться в любви при помощи sentiments!
— С таким же успехом я бы выдумал сшить изящный костюм из лоскутков. — Объясниться — хлоп — с первого же взгляда признанием — значит подвергнуть свое предложение и самих себя вместе с ним, со всеми pours и contres
, суду холодного разума.
Дама внимательно слушала, словно ожидая, что я скажу еще.
— Возьмите, далее, во внимание, мадам, — продолжал я, — кладя свою ладонь на ее руку —
Что серьезные люди ненавидят Любовь из-за самого ее имени —
Что люди себялюбивые ненавидят ее из уважения к самим себе —
Лицемеры — ради неба —
И что, поскольку все мы, и старые и молодые, в десять раз больше напуганы, чем задеты, самым
звукомэтого слова —
Какую неосведомленность в этой области человеческих отношений обнаруживает тот, кто дает слову сорваться со своих губ, когда не прошло еще, по крайней мере, часа или двух с тех пор, как его молчание об этом предмете стало мучительным. Ряд маленьких немых знаков внимания, не настолько подчеркнутых, чтобы вызвать тревогу, — но и не настолько неопределенных, чтобы быть неверно понятыми, — да время от времени нежный взгляд, брошенный без слов или почти без слов, — оставляет Природе права хозяйки, и она все обделает по своему вкусу. —
— В таком случае, — сказала, зардевшись, дама, — я вам торжественно объявляю, что все это время вы объяснялись мне в любви.
САРАЙ
КАЛЕ
Мосье Дессен, вернувшись, чтобы выпустить нас из кареты, сообщил даме о прибытии в гостиницу графа Л., ее брата. Несмотря на все свое расположение к спутнице, не могу сказать, чтобы в глубине сердца я этому событию обрадовался — я не выдержал и признался ей в этом: ведь это гибельно, мадам, — сказал я, — для предложения, которое я собирался вам сделать. —
— Можете мне не говорить, что это было за предложение, — прервала она меня, кладя свою руку на обе мои. — Когда мужчина, милостивый государь мой, готовится сделать женщине любезное предложение, она обыкновенно заранее об этом догадывается. —
— Оружие это, — сказал я, — природа дала ей для самосохранения. — Но я думаю, — продолжала она, глядя мне в лицо, — мне нечего было опасаться — и, говоря откровенно, я решила принять ваше предложение. — Если бы я это сделала — (она минуточку помолчала), — то, думаю, ваши добрые чувства выманили бы у меня рассказ, после которого единственной опасной вещью в нашей поездке была бы жалость.
Говоря это, она позволила мне дважды поцеловать свою руку, после чего вышла из кареты с растроганным и опечаленным взором — и попрощалась со мной.
НА УЛИЦЕ
КАЛЕ
Никогда в жизни не случалось мне так быстро заключать сделку на двадцать гиней. Когда я лишился дамы, время потянулось для меня томительно-медленно; вот почему, зная, что теперь каждая минута будет равняться двум, пока я сам не приду в движение, — я немедленно заказал почтовых лошадей и направился в гостиницу.
— Господи! — сказал я, услышав, как городские часы пробили четыре, и вспомнив, что нахожусь в Кале всего лишь час с небольшим —
— Какой толстый том приключений может выйти из этого ничтожного клочка жизни у того, в чьем сердце на все находится отклик и кто, приглядываясь к каждой мелочи, которую помещают на пути его время и случай, не упускает ничего, чем он может
со спокойной совестью завладеть—
— Из одного ничего не выйдет, выйдет — из другого — все равно — я сделаю пробу человеческой природы. — Вознаграждением мне служит самый мой труд — с меня довольно. — Удовольствие, доставляемое мне этим экспериментом, держало в состоянии бодрого напряжения мои чувства и лучшую часть моих жизненных сил, усыпляя в то же время их более низменную часть.
Жаль мне человека, который способен пройти от
Данадо
Вирсавии, восклицая: «Как все бесплодно кругом!» — ведь так оно и есть; таков весь свет для того, кто не хочет возделывать приносимых им плодов. Ручаюсь, — сказал я, весело хлопая в ладоши, — что, окажись я в пустыне, я непременно отыскал бы там что-нибудь способное пробудить во мне приязненные чувства. — Если бы не нашлось ничего лучшего, я бы сосредоточил их на душистом мирте или отыскал меланхоличный кипарис. чтобы привязаться к нему — я бы вымаливал у них тень и дружески их благодарил за кров и защиту — я бы вырезал на них мое имя и поклялся, что они прекраснейшие деревья во всей пустыне; при увядании их листьев я научился бы горевать, и при их оживлении ликовал бы вместе с ними.
Ученый
Смельфунгуссовершил путешествие из Булони в Париж — из Парижа в Рим — и так далее, — но он отправился в дорогу, страдая сплином и разлитием желчи, отчего каждый предмет, попадавшийся ему на пути, обесцвечивался или искажался. — Он написал отчет о своей поездке, но то был лишь отчет о его дрянном самочувствии.
Я встретил Смельфунгуса в большом портике Пантеона — он только что там побывал. — Да ведь это только огромная площадка для петушиных боев
, — сказал он, — Хорошо, если вы не сказали чего-нибудь похуже о Венере Медицейской, — ответил я, так как, проезжая через Флоренцию, слышал, что он непристойно обругал богиню и обошелся с ней хуже, чем с уличной девкой, без малейшего к тому повода.
Я снова столкнулся со Смельфунгусом в Турине, когда он уже возвращался домой; он мог рассказать лишь печальную повесть о злоключениях, в которой «говорил о бедствиях на суше и на морях, о каннибалах, что едят друг друга: антропофагах», — на каждой станции, где он останавливался, с него живого сдирали кожу, его терзали и мучили хуже, чем святого Варфоломея. —
— Я расскажу об этом, — кричал Смельфунгус, — всему свету! — Лучше бы вы рассказали, — сказал я, — вашему врачу.
Мундунгус, обладатель огромного состояния, совершил длинное круговое путешествие: он проехал из Рима в Неаполь — из Неаполя в Венецию — из Венеции в Вену — в Дрезден, в Берлин, не будучи в состоянии рассказать ни об одном великодушном поступке, ни об одном приятном приключении; он ехал прямо вперед, не глядя ни направо, ни налево, чтобы ни Любовь, ни Жалость не совратили его с пути.
Мир им! — если они могут его найти; но само небо, хотя бы туда открыт был доступ людям такого душевного склада, не имело бы возможности его дать, — пусть даже все блаженные духи прилетели бы на крыльях любви приветствовать их прибытие, — и ничего не услышали бы души Смельфунгуса и Мундунгуса, кроме новых гимнов радости, новых восторгов любви и новых поздравлений с общим для всех их блаженством. — Мне их сердечно жаль: они не выработали никакой восприимчивости к нему; и хотя бы даже Смельфунгусу и Мундунгусу отведено было счастливейшее жилище на небесах, они чувствовали бы себя настолько далекими от счастья, что души Смельфунгуса и Мундунгуса веки вечные предавались бы там сокрушению.
МОНТРЕЙ
В дороге я потерял с задка кареты чемодан и дважды выходил под дождем, один раз увязнув по колена в грязи, чтобы помочь кучеру вновь привязать его, но все не мог понять, чего мне недостает. — Только но приезде в Монтрей, когда хозяин гостиницы спросил, не нужен ли мне слуга, я вдруг сообразил, что мне недостает именно слуги.
— Слуга! До зарезу нужен, — сказал я. — Дело в том, мосье, — продолжал хозяин, — что здесь есть смышленый парень, который почел бы за большую честь служить у англичанина. — Но почему у англичанина предпочтительнее, чем у кого-нибудь другого? — Англичане так щедры, — сказал хозяин. — Голову отдам на отсечение, — сказал я про себя, — если мне не придется поплатиться за это лишним ливром сегодня же вечером. — Но они могут себе это позволить, — прибавил он. — За это выкладывай еще один ливр, — подумал я. — Не далее, как прошедшую ночь, — продолжал хозяин, — un Mylord Anglais presentait un ecu a la fille de chambre. — — Tant pis pour Mademoiselle Jeanneton
, — сказал я.
Жаннетон была хозяйской дочерью, и хозяин, подумав, что я не силен во французском, взял на себя смелость осведомить меня, что мне следовало сказать не tant pis, a tant mieux. — Tant mieux, toujours, Monsieur
, — сказал он, — когда что-нибудь получаешь, tant pis — когда ничего не получаешь. — Да ведь это сводится к одному и тому же, — сказал я. — Pardonnez-moi
, — сказал хозяин.
Едва ли представится мне более подходящий случай раз-навсегда заметить, что поскольку tant pis и tant mieux являются двумя стержнями французского разговора, иностранцам перед приездом в Париж надо хорошенько освоиться с правильным их употреблением.
Один шустрый французский маркиз за столом у нашего посла спросил мистера Ю., не он ли поэт Ю. — Нет, — мягко ответил Ю. — Tant pis, — сказал маркиз.
— Это историк Ю., — сказал кто-то. — Tant mieux, — отозвался маркиз. — Мистер Ю., чудесной души человек, сердечно поблагодарил его за то и за другое.
Просветив меня на этот счет, хозяин кликнул Ла Флера (так назывался молодой человек, о котором он мне говорил), — предварительно, впрочем, заметив, что он ничего не смеет сказать о его талантах — мосье лучше может судить, что ему подходит; но за преданность Ла Флера он готов поручиться всем своим состоянием.
Хозяин сказал это таким подкупающим тоном, что я решил сразу же покончить с занимавшим меня делом — и Ла Флер, который поджидал за дверью, затаив дыхание, как это доводилось в свой черед каждому из детей природы, вошел ко мне.
MОНТРЕЙ
Я способен с первого же взгляда почувствовать расположение к самым различным людям, в особенности когда какой-нибудь бедняк является предложить свои услуги такому бедняку, как я; зная за собой эту слабость, я всегда допускаю некоторое ограничение моего суждения — большее или меньшее, в зависимости от расположения духа и обстоятельств, — а также, могу добавить, пола особы, поступающей ко мне на службу.
Когда Ла Флер вошел в мою комнату и я мысленно выправил все, что могла преувеличить моя чувствительность, открытый взор и честное лицо парня сразу решили дело в его пользу; поэтому я сначала его понял, — а затем стал спрашивать, что он умеет. — Я обнаружу его таланты, — сказал я, — когда в них встретится надобность, — кроме того, француз — на все руки мастер.
Оказалось, что бедный Ла Флер единственно только и умеет, что бить в барабан да дудеть два-три марша на флейте. Я решил положиться на его дарования и должен сказать, что моя слабость никогда не подвергалась таким насмешкам со стороны моей мудрости, как при этой попытке.
Как большинство французов, Ла Флер храбро начал свое "жизненное поприще, проведя в молодости несколько лет на
службе. По окончании ее, удовлетворив свое тщеславие и найдя, что честь бить в барабан, по-видимому, заключает награду в себе самой, так как она не открывала ему никаких дальнейших путей к славе, — он удалился a ses terres
и жил comme il plaisait a Dieu — то есть чем бог пошлет.
— Итак, — сказала Мудрость, — для своего путешествия по Франции и Италии ты нанял себе в слуги барабанщика! — Так что ж? — отвечал я. — Разве половина наших дворян не проделывает этого самого пути с каким-нибудь фетюком в качестве compagnon de voyage
, платя вдобавок и за черта, и за дьявола, и за всякую всячину? — когда человек способен выпутаться с помощью
острого словцав таком неравном состязании, дела его вовсе не так плохи. — Ведь вы умеете делать еще что-нибудь, Ла Флер? — спросил я. — О qu'oui
, — он умеет шить гетры и немного играет на скрипке. — Браво! — воскликнула Мудрость. — Я сам играю на виолончели, — сказал я, — мы отлично поладим. А умеете вы брить и оправлять немного парик, Ла Флер? — У него охота ко всему на свете. — Этого довольно для неба, — перебил я его, — а для меня так и подавно. — И вот, когда подоспел ужин и по одну сторону моего стула поместился резвый английский спаниель, а по другую — француз-слуга со всей той веселостью на лице, какую способна изобразить на наших лицах природа, — я от всей души остался доволен моей державой и думаю, что если бы монархи знали, чего они хотят, то и они были бы так же довольны, как я.
MОНТРЕЙ
Так как Ла Флер сопровождал меня в течение всего моего путешествия по Франции и Италии и будет не раз еще появляться на сцене, то я должен немного более расположить читателя в его пользу, сказав, что никогда движения сердца, обыкновенно определяющие мои поступки, не давали мне меньше поводов к раскаянию, чем в отношении этого парня, — то была самая прямая, любящая и простая душа, какой когда-либо приходилось тащиться по пятам за философом; хотя его выдающиеся дарования по части барабанного боя и шитья гетр оказались для меня довольно бесполезными, однако я был ежечасно вознаграждаем веселостью его нрава — она возмещала все его недостатки. — Глаза его всегда давали мне поддержку во всех моих несчастиях и затруднениях, я чуть было не добавил — и его тоже; но Ла Флера ничем нельзя было пронять; в самом деле, какие бы невзгоды судьбы ни постигали его в наших странствиях: голод ли, жажда, холод или бессонные ночи, — по лицу его о них ничего нельзя было прочесть — он всегда был одинаков; таким образом, если я являюсь чуточку философом, как это время от времени внушает мне лукавый, — гордость моя этим званием бывает сильно задета, когда я размышляю, сколь многим обязан я жизнерадостной философии этого бедного парня, посрамившего меня и научившего высшей мудрости. При всем том у Ла Флера был легкий налет фатовства, — но фатовство это казалось с первого взгляда скорее природным, чем искусственным; и не прожил я с ним и трех дней в Париже, как убедился, что он вовсе не фат.