Лоренс Стерн 3 страница

МОНТРЕЙ

Когда Ла Флер на следующее утро приступил к исполнению своих обязанностей, я вручил ему ключ от моего чемодана вместе с описью полудюжины рубашек и пары шелковых штанов и велел уложить все это в карету, а также распорядиться, чтоб запрягали лошадей, — и попросить хозяина принести счет.

— C'est un garcon de bonne fortune

, — сказал хозяин, показывая в окно на полдюжину девиц, столпившихся вокруг Ла Флера и очень дружественно с ним прощавшихся, в то время как кучер выводил из конюшни лошадей. Ла Флер несколько раз поцеловал всем девицам руку, трижды вытер глаза и трижды пообещал привезти им всем из Рима отпущение грехов.

— Этого юношу, — сказал хозяин, — любит весь город, и едва ли в Монтрее есть уголок, где не почувствуют его отсутствия. Единственное его несчастье в том, — продолжал хозяин, — что «он всегда влюблен». — От души этому рад, — сказал я, — это избавит меня от хлопот класть каждую ночь под подушку свои штаны. — Я сказал это в похвалу не столько Ла Флеру, сколько самому себе, потому что почти всю свою жизнь был влюблен то в одну, то в другую принцессу, и, надеюсь, так будет продолжаться до самой моей смерти, ибо твердо убежден в том, что если я сделаю когда-нибудь подлость, то это непременно случится в промежуток между моими увлечениями; пока продолжается такое междуцарствие, сердце мое, как я заметил, всегда заперто на ключ, — я едва нахожу у себя шестипенсовик, чтобы подать нищему, и потому стараюсь как можно скорее выйти из этого состояния; когда же я снова воспламеняюсь, я снова — весь великодушие и доброта и охотно сделаю все на свете для кого-нибудь или с кем-нибудь, если только мне поручатся, что в этом не будет греха.

— Однако, говоря так, — я, понятно, восхваляю любовь, — а вовсе не себя.

ОТРЫВОК

Город Абдера, несмотря на то что в нем жил Демокрит, старавшийся всей силой своей иронии и насмешки исправить его, был самым гнусным и распутным городом во всей Фракии. Каких только отравлений, заговоров и убийств, — каких поношений и клеветы, каких бесчинств не бывало там днем, — а тем более ночью.

И вот, когда дальше идти уже было некуда, случилось, что в Абдере поставлена была «Андромеда» Еврипида, которая привела в восторг весь театр; но из всех пленивших зрителей отрывков ничто так сильно не подействовало на их воображение, как те нежные звуки природы, которыми поэт оживил страстную речь Персея:

О Эрот, властитель богов и люде

й, и т. д. На другой день почти все жители города говорили правильными ямбами, — только и слышно было о Персее и о его страстном обращении: «О Эрот, властитель богов и людей», — на каждой улице Абдеры, в каждом доме: «О Эрот! Эрот!» — во всех устах, подобно безыскусственным звукам сладостной мелодии, непроизвольно из них вырывающейся, — единственно только: «Эрот! Эрот! Властитель богов и людей». — Огонь вспыхнул — и весь город, подобно сердцу отдельного человека, отверзся для Любви.

Ни один аптекарь не мог продать ни крупинки чемерицы — ни у одного оружейного мастера не лежало сердце ковать орудия смерти. — Дружба и Добродетель встречались друг с другом и целовались на улице — золотой век вернулся и почил над городом Абдерой — все абдериты достали пастушеские свирели, а абдеритки, отложив свою пурпурную ткань, целомудренно садились слушать песню. —

Сделать это, — гласит Отрывок, — в силах был лишь тот бог, чье владычество простирается от неба до земли и даже до морских глубин.

МОНТРЕЙ

Когда уже все готово к отъезду и каждая статья счета гостиницы обсуждена и оплачена, вам всегда приходится, если вы не очень раздражены этой процедурой, уладить возле дверей, перед тем как вы сядете в карету, еще одно дело — с сыновьями и дочерьми бедности, которые вас обступают. Никогда не говорите: «Пусть убираются к черту», — ведь это значит посылать в тяжкий путь нескольких несчастных, которые и без того довольно страдали. Я всегда предпочитал взять в горсть несколько су и посоветовал бы каждому благородно— му путешественнику последовать моему примеру; он может обойтись без подробной записи, по каким соображениям он роздал свои деньги — все это будет зачтено ему в другом месте.

Что касается меня, то никто не дает так мало, как я; ведь лишь у немногих из тех, кого я знаю, такая скудная мошна. Все-таки, поскольку это был первый мой публичный акт благотворительности во Франции, я отнесся к нему с большим вниманием.

— Увы! — сказал я, — у меня всего-навсего восемь су, — я раскрыл руку и показал деньги, — а здесь на них рассчитывают восемь бедных мужчин и восемь бедных женщин.

Бедный оборванец без рубахи немедленно взял назад свое притязание, выступив на два шага из круга и сделав поклон в знак отказа от своей доли. Если бы весь партер закричал в один голос: Place aux dames

, это и наполовину не выразило бы чувства уважения к слабому полу, которое заключено было в жесте бедняка.

Праведный боже! По каким мудрым основаниям устроил ты, чтобы крайняя степень нищеты и изысканная вежливость, которые в таком разладе в других странах, нашли здесь дорогу к согласию?

— Я все-таки подарил ему одно су просто за его politesse

.

Подвижный паренек крошечного роста, стоявший в круге как раз напротив меня, сунул под мышку какой-то предмет, когда-то бывший шляпой, вытащил из кармана табакерку и щедро предложил по щепотке соседям направо и налево: дар был настолько внушителен, что те из скромности отказались. — Бедный карлик проявил, однако, настойчивость: — Prenez-en — prenez

, — сказал он, приветливо им кивнув, но глядя в другую сторону; тогда каждый из них взял по щепотке. — Жаль, если твоя табакерка когда-нибудь опустеет, — сказал я про себя и положил в нее два су, — но, чтобы повысить их ценность, сам взял при этом из нее небольшую щепотку. — Бедняга почувствовал вес второго одолжения сильнее, чем вес первого, — им я оказал ему честь — первое же было только милостыней — и он поблагодарил меня за него земным поклоном.

— Вот! — сказал я старому однорукому солдату, участвовавшему в походах и до смерти измученному на службе отечеству, — вот тебе два су. — Vive le Roi!

— отвечал старый вояка.

После этого у меня осталось только три су. Однояотдалпросто pour l'amour de Dieu

, так как на этом основании его у меня попросили. — У бедной женщины было вывихнуто бедро, и потому ей и нельзя было подать по каким-нибудь другим соображениям.

— Mon cher et tres charitable Monsieur

. — На это ничего не возразишь, — сказал я.

— Му Lord Anglais

, — самый звук этих слов стоил денег — и я отдал за него

мое последнее су. Но в пылу раздачи я проглядел одного pauvre honteux

, для которого некому было попросить су и который, я уверен, скорее погиб бы, чем попросил для себя сам. Он стоял возле кареты, немного в стороне от кружка обступивших меня нищих и вытирал слезу на лице, видевшем, как мне показалось, лучшие дни. — Праведный боже! — сказал я, — а у меня не осталось для него ни одного су. — Да ведь у тебя их тысяча! — громко закричали все зашевелившиеся во мне силы природы, — и вот я дал ему — не важно, сколько — теперь мне стыдно сказать,

как много, — а тогда было стыдно подумать, как мало. Таким образом, если читатель способен составить какое-нибудь представление о моем тогдашнем состоянии, то, пользуясь этими двумя твердыми отправными точками, он может отгадать величину моего подаяния с точностью до одного или двух ливров.

Для остальных у меня не нашлось ничего, кроме Dieu vous benisse. — Et le bon Dieu vous benisse encore

, — сказали старый солдат, карлик и пр. Но pauvre honteux ничего не в силах был сказать — он достал маленький носовой платок и, отвернувшись, вытер глаза — и мне показалось, что он благодарен мне больше, чем все остальные.

БИДЕ

Устроив все эти маленькие дела, я сел в почтовую карету с таким удовольствием, как еще никогда в жизни не садился в почтовые кареты, а Ла Флер, закинув один огромный ботфорт на правый бок маленького

биде, другую же свесив с левого бока (ног его я в расчет не принимаю), поскакал передо мной легким галопом, счастливый и статный, как принц. —

— Но что такое счастье! что такое величие на пестрой сцене жизни! Не проехали мы и одного лье, как галоп Ла Флера внезапно был остановлен мертвым ослом — его лошадка не пожелала пройти мимо трупа — между нею и седоком завязался спор, и бедный парень первым же взмахом ее копыт был выброшен из своих ботфорт.

Ла Флер перенес свое падение, как истый француз-христианин, сказав по его поводу всего-навсего: Diable! — он мигом встал и снова навалился верхом на свою лошадку, принявшись колотить ее так, как будто под ним был его барабан.

Лошадка метнулась от одного края дороги к другому — потом обратно — туда-сюда, словом, готова была идти куда угодно, Только не мимо павшего осла. — Ла Флер настаивал на своем — и лошадка его сбросила.

— Что случилось с твоим конем, Ла Флер? — спросил я. — Monsieur, — сказал он, — c'est un cheval le plus opiniatre du monde

. — Ну, если это такая упрямая скотина, так пусть себе идет, куда знает, — отвечал я. После этого Ла Флер отпустил коня, хорошенько стегнув его, а тот поймал меня на слове и во весь опор помчался назад в Монтрей. — Peste! — сказал Ла Флер.

Не будет mal-a-propos

заметить здесь, что, хотя Ла Флер прибегнул в этой передряге только к двум восклицаниям, а именно: Diable! и Peste! — однако во французском языке их существует три; подобно положительной, сравнительной и превосходной степеням, то или иное из них употребляется в жизни при каждом неожиданном стечении обстоятельств.

Le Diable! — первая — положительная степень — употребляется главным образом при обыкновенных душевных движениях, когда что-нибудь случается вопреки нашим ожиданиям — например, когда при игре в кости выпадает одинаковое число очков, — когда вас, как Ла Флера, сбрасывает лошадь, и так далее. — Наставление мужу рогов по этой же причине всегда вызывает возглас: Le Diable!

Но если неожиданная случайность заключает в себе нечто вызывающее, как это было, когда лошадка бросилась наутек, оставив опешившего Ла Флера в ботфортах, — это уж вторая степень.

Тогда говорят: Peste!

Что же касается третьей —

— Но здесь сердце мое сжимается от жалости и сочувствия, когда я раздумываю, как тяжек должен быть уд ел столь утонченного народа и какие горькие страдания должен был он претерпеть, чтобы быть вынужденным ее употреблять. —

Вкладывайте мне в уста, о силы, оделяющие язык наш красноречием в несчастии! — что бы ни выпало на мою долю, — вкладывайте мне в уста одни лишь пристойные слова для выражения моих чувств, и я дам волю моим естественным порывам.

— Но так как подобные слова были не в ходу во Франции, то я решил принимать каждую приключившуюся со мной беду молча, не отзываясь на нее никаким восклицанием.

Ла Флер, такого договора с собой не заключавший, провожал упрямую лошадь глазами, пока не потерял ее из виду, — после чего предоставляю вам самим догадаться, если угодно, каким словцом заключил он всю эту передрягу.

Так как не могло быть и речи о том, чтобы Ла Флеру в ботфортах гнаться за напуганной лошадью, то мне оставалось только взять его или на запятки, или в карету. —

Я предпочел последнее, и в полчаса мы доехали до почтового двора в Нанпоне.

МЕРТВЫЙ ОСЕЛ

НАНПОН

— А это, — сказал он, складывая хлебные корки в свою котомку, — это составило бы твою долю, если бы ты был жив и мог ее разделить со мной. — По тону, каким это было сказано, я подумал, что он обращается к своему ребенку; но он обращался к своему ослу, тому самому ослу, труп которого мы видели на дороге и который был причиной злоключения Ла Флера. Человек, по-видимому, очень горевал по нем, и это вдруг напомнило мне оплакивание Санчо своего осла, но в тоне голоса незнакомца звучало больше искренности и естественности.

Горевавший сидел на каменной скамье у дверей, а рядом с ним лежали вьючное седло и уздечка осла, которые он время от времени приподнимал — потом клал на землю — смотрел на них — и качал головой. Потом он снова вынул из котомки хлебную корку, как будто собираясь ее съесть, — подержал некоторое время в руке — положил на удила ослиной уздечки — задумчиво поглядел на устроенное им маленькое сооружение — и тяжко вздохнул.

Трогательная простота его горя привлекла к нему, пока закладывали лошадей, множество народа, в том числе и Ла Флера; так как я остался в карете, то мог все слышать и видеть через головы собравшихся.

— Он сказал, что недавно прибыл из Испании, куда ездил из отдаленного конца Франконии, и проделал вот уж какой конец обратного пути, когда пал его осел. Всем, по-видимому, хотелось узнать, что могло побудить такого старого и бедного человека пуститься в такое далекое путешествие.

— Небу угодно было, — сказал он, — благословить его тремя сыновьями — молодцами, каких больше не сыскать во всей Германии; но когда двух старших в одну неделю унесла оспа, а младший свалился от этой же болезни, он испугался, что лишатся всех своих детей, и дал обет, если небо не возьмет от него последнего, в благодарность совершить паломничество в Сант-Яго, в Испанию.

Дойдя до этого места, объятый горем рассказчик остановился, чтобы заплатить дань природе, — он горько заплакал.

— Небо, — сказал он, — приняло его условия, и он отправился из своей хижины с этим бедным созданием, которое терпеливо делило тягости его путешествия — всю дорогу ело с ним его хлеб и было ему как бы другом.

Все собравшиеся слушали бедняка с участием, — Ла Флер предложил ему денег. — Горевавший сказал, что он в них не нуждается — дело не в цене осла, — а в его утрате. Осел, — сказал он, — без всякого сомнения, его любил, — и тут он рассказал слушателям длинную историю о постигшем его и осла при переходе через Пиренеи несчастье, которое на три дня их разлучило; в течение этого времени осел искал его так же усердно, как сам он искал осла, и оба они почти не прикасались ни к еде, ни к питью, пока не встретились друг с другом.

— После потери этого животного у тебя есть, мой друг, по крайней мере, одно утешение; я уверен, что ты был для него милосердным хозяином. — Увы, — сказал горевавший, — я тоже так думал, пока он был жив, — но теперь, когда он мертв, я думаю иначе. — Боюсь, мой вес вместе с грузом моих горестей оказались для него непосильными — они сократили дни бедного создания, и, боюсь, ответственность за это падает на меня. — Позор для нашего общества! — сказал я про себя. — Если бы мы любили друг друга, как этот бедняк любил своего осла, — это бы кое-что значило, —

КУЧЕР

НАНПОН

Печаль, в которую поверг меня рассказ бедняка, требовала к себе бережного отношения; между тем кучер не обратил на нее никакого внимания, пустившись вскачь по pave

.

Изнывающий от жажды путник в самой песчаной Аравийской пустыне не мог бы так томиться по чашке холодной воды, как томилась душа моя по чинным и спокойным движениям, и я составил бы высокое мнение о моем кучере, если бы тот тихонько повез меня, так сказать, задумчивым шагом. — Но едва только удрученный горем странник кончил свои жалобы, как парень безжалостно стегнул каждую из своих лошадей и с грохотом помчался как тысяча чертей.

Я во всю мочь закричал ему, прося, ради бога, ехать медленнее, — но чем громче я кричал, тем немилосерднее он гнал. — Черт его побери вместе с его гонкой, — сказал я, — он будет терзать мои нервы, пока не доведет меня до белого каления, а потом поедет медленнее, чтобы дать мне досыта насладиться яростью моего гнева.

Кучер бесподобно справился с этой задачей: к тому времени, когда мы доехали до подошвы крутой горы в полулье от Нанпона, — я был зол уже не только на него — но и на себя за то, что отдался этому порыву злобы.

Теперь состояние мое требовало совсем другого обращения: хорошая встряска от быстрой езды принесла бы мне существенную пользу.

— Ну-ка, живее — живее, голубчик! — сказал я.

Кучер показал на гору — тогда я попробовал мысленно вернуться к повести о бедном немце и его осле — но нить оборвалась — и для меня было так же невозможно восстановить ее, как для кучера пустить лошадей рысью —

— К черту всю эту музыку! — сказал я. — Я сижу здесь с самым искренним намерением, каким когда-либо одушевлен был смертный, обратить зло в добро, а все идет наперекор этому благому намерению.

Против всех зол есть, по крайней мере, одно успокоительное средство, предлагаемое нам природой; я с благодарностью принял его из ее рук и уснул; первое разбудившее меня слово было:

Амьен.

— Господи! — воскликнул я, протирая глаза, — да ведь это тот самый город, куда должна приехать бедная моя дама.

АМЬЕН

Едва произнес я эти слова, как почтовая карета графа де Л***, с его сестрой в ней, быстро прокатила мимо: дама успела только кивнуть мне — она меня узнала, — однако кивнуть особенным образом, как бы показывая, что наши отношения она не считает поконченными. Доброта ее взгляда не была обманчивой: я еще не поужинал, как в мою комнату вошел слуга ее брата с запиской, где она говорила, что берет на себя смелость снабдить меня письмом, которое я должен лично вручить мадам Р*** в первое утро, когда мне в Париже нечего будет делать. К этому было добавлено сожаление (но в силу какого penchant

, она не пояснила) по поводу того, что обстоятельства ей помешали рассказать мне свою историю, но она продолжает считать себя в долгу передо мной; и если моя дорога когда-нибудь будет проходить через Брюссель и я к тому времени еще не позабуду имени мадам де Л***, то мадам де Л*** будет рада заплатить мне свой долг.

— Итак, — сказал я, — я встречусь с тобой, прелестная душа, в Брюсселе — мне стоит только вернуться из Италии через Германию и Голландию и направиться домой через Фландрию — всего десять лишних перегонов; но хотя бы и десять тысяч! Какой душеспасительной отрадой увенчается мое путешествие, приобщившись печальным перипетиям грустной повести, рассказанной мне такой страдалицей! Видеть ее плачущей! Даже если я не в состоянии осушить источник ее слез, какое все-таки утонченное удовольствие доставит мне вытирать их на щеках лучшей и красивейшей из женщин, когда я молча буду сидеть возле нее всю ночь с платком в руке.

В чувстве этом не заключалось ничего дурного, а все-таки я сейчас же упрекнул в нем мое сердце в самых горьких и резких выражениях.

Как я уже говорил читателю, одной из благодатных особенностей моей жизни является то, что почти каждую минуту я в кого-нибудь несчастливо влюблен; и когда последнее пламя мое погашено было вихрем ревности, налетевшим на меня при внезапном повороте дороги, я вновь зажег его месяца три тому назад от чистого огня Элизы — поклявшись, что оно будет гореть у меня в течение всего путешествия. — К чему таить? Я поклялся ей в вечной верности — она получила право на все мое сердце — делить свои чувства значило бы ослаблять их — выставлять их напоказ значило бы ими рисковать, а где есть риск, там возможна и потеря. — Что же ответишь ты тогда, Йорик, сердцу, столь преисполненному доверия и надежд — столь доброму, столь нежному и безупречному?

— Я не поеду в Брюссель! — воскликнул я, обрывая свои рассуждения, — но мое воображение разыгралось — я вспомнил ее взоры в ту решительную минуту нашего расставания, когда ни один из нас не нашел силы сказать «прощай»! Я взглянул на портрет, который она повесила мне на шею на черной ленточке, — и покраснел, когда увидел его, — я отдал бы целый мир, чтобы его поцеловать, но мне стало стыдно. — Неужто этот нежный цветок, — сказал я, сжимая его в руках, — будет подломлен под самый корень, — и подломлен, Йорик, тобой, обещавшим укрыть его на своей груди?

— Вечный источник счастья, — сказал я, становясь на колени, — будь моим свидетелем, — и все чистые духи, тебя вкушающие, будьте и вы моими свидетелями, что я не поеду в Брюссель, если не будет вместе со мной Элизы, хотя бы дорога эта вела меня на небо.

В состоянии исступления сердце, вопреки рассудку, всегда скажет много лишнего.

ПИСЬМО

АМЬЕН

Счастье не улыбалось Ла Флеру; с рыцарскими подвигами ему не повезло — и со времени поступления на службу ко мне, то есть в течение почти целых суток, ему не представилось ни одного случая проявить свое усердие. Бедняга сгорал от нетерпения, и потому с жадностью ухватился за явившегося с письмом слугу графа де Л***, который давал ему такой случай; чтобы оказать честь своему хозяину, он отвел слугу в заднюю комнату гостиницы и угостил стаканом-двумя лучшего пикардийского вина; в свою очередь, слуга графа де Л***, чтобы не остаться перед Ла Флером в долгу по части учтивости, привел его в дом графа.

ОбходительностьЛа Флера (один его взгляд служил ему рекомендательным письмом) вскоре расположила к нему всю прислугу на кухне; а так как француз никогда не отказывается блеснуть своими талантами, в чем бы они ни заключались, то не прошло и пяти минут, как Ла Флер вытащил свою флейту и, с первой же ноты пустившись в пляс, увлек за собой fille de chambre, maitre d'hotel

, повара, судомойку и всех домочадцев, собак и кошек, со старой обезьяной в придачу: я думаю, что со времени всемирного потопа не бывало на свете такой веселой кухни.

Мадам де Л***, проходя из комнат брата к себе, услышала это шумное веселье и позвонила своей fille de chambre спросить, в чем дело; узнав, что это слуга английского джентльмена так распотешил своей флейтой весь дом, она велела позвать его к себе.

Бедняга никак не мог явиться с пустыми руками, и потому, поднимаясь по лестнице, он запасся тысячей комплиментов мадам де Л*** от своего господина — присоединил к ним длинный список апокрифических расспросов о здоровье мадам де Л*** — сказал ей, что мосье, господин его, au desespoir

, не зная, отдохнула ли она после утомительного путешествия, — и, в довершение всего, что мосье получил письмо, которое мадам соблаговолила. — И он соблаговолил, — сказала мадам де Л***, перебивая Ла Флера, — прислать мне ответ.

Мадам де Л*** сказала это таким не допускающим сомнений тоном, что у Ла Флера не хватило духу обмануть ее ожидание — он трепетал за мою честь — а возможно, был не совсем спокоен и за свою, поскольку служил у человека, способного сплоховать en egards vis-a-vis d'une femme

. Поэтому, когда мадам де Л*** спросила Ла Флера, принес ли он письмо, — О qu'oui, — отвечал Ла Флер, после чего, положив шляпу на пол, ухватил левой рукой за клапан своего правого кармана и правой стал шарить в нем, отыскивая письмо, потом наоборот — Diable! — потом обшарил все карманы один за другим, не забыв и карманчика для часов в штанах — Peste! — потом Ла Флер опорожнил все карманы на пол — вытащил грязный галстук — носовой платок — гребенку — плетку — ночной колпак — потом заглянул внутрь своей шляпы — Quelle etourderie

. Он оставил письмо на столе в гостинице — он сбегает за ним и через три минуты его доставит.

Я только что поужинал, когда вошел Ла Флер и представил отчет о своем приключении; он безыскусственно рассказал мне все, как было, и только прибавил, что если мосье (par hazard)

забыл ответить мадам на ее письмо, то счастливое стечение обстоятельств дает ему возможность исправить этот faux pas

, — если же нет, то пусть все остается, как было.

Признаться, я был не вполне уверен насчет требований

этикета: следовало мне писать даме или не следовало; но если бы я написал — сам дьявол не мог бы рассердиться: ведь это было только горячее усердие исполненного благих намерений существа, которое пеклось о моей чести; и если бы даже Ла Флер совершил оплошность или своим поступком привел меня в замешательство — сердце его было безупречно — меня же ничто не обязывало писать — а самое главное — он совсем непохож был на человека, совершившего оплошность.

— Все это превосходно, Ла Флер, — сказал я. — Этого было достаточно. Ла Флер, как молния, вылетел из комнаты и вернулся с пером, чернилами и бумагой в руке; подойдя к столу, он разложил все это передо мной с таким сияющим видом, что я не мог не взять в руку перо.

Я начинал и снова начинал; хотя мне нечего было сказать и выразить это можно было в шести строчках, я перепробовал шесть различных начал и всеми ими остался недоволен.

Словом, я был не расположен писать.

Ла Флер снова вышел и принес немного воды в стакане, чтобы разбавить мои чернила, потом отправился за песком и сургучом. — Ничто не помогало: я писал, перечеркивал, рвал, жег и писал снова. — Le Diable l'emporte!

— проворчал я, — я не в состоянии написать это письмо, — и, сказав это, в отчаянии бросил перо.

Как только я это сделал, Ла Флер с почтительнейшим видом подошел к столу и, принеся тысячу извинений за смелость, которую он берет на себя, сказал, что у него в кармане есть письмо, написанное барабанщиком его полка жене капрала, которое, по его мнению, подойдет к данному случаю.

Меня заинтересовала затея бедняги. — Пожалуйста, — сказал я, — покажи.

Ла Флер мигом вытащил засаленную записную книжечку, всю набитую записочками и billets-doux

, в печальном состоянии, положил ее на стол, распустил шнурок, которым все это было перевязано, и быстро переглядел бумажки, пока не нашел нужного письма. — La voila!

— радостно проговорил он, хлопая в ладоши, после чего развернул письмо и положил передо мной, а сам отступил на три шага от стола, пока я его читал.

ПИСЬМО

Madame,

Je suis penetre de la douleur la plus vive, et reduit en meme temps au desespoir par ce retour imprevu du Corporal, qui rend notre entrevue de ce soir la chose du monde la plus impossible.

Mais vive la joie! et toute la mienne sera de penser a vous.

L'amour n'est

riensans sentiment.

Et le sentiment est encore

moinssans amour.

On dit qu'on ne doit jamais se desesperer.

On dit aussi que Monsieur le Corporal monte la garde Mercredi: alors ce sera mon tour.

Chacun a son tour.

En attendant — Vive l'amour! et vive la bagatelle!

Je suis. Madame,

Avec toutes les sentiments les plus respectueux et les plus tendres tout a vous,

Jacques Roque *.

* Мадам, я исполнен живейшей скорби и в то же время приведен в отчаяние неожиданным возвращением капрала, которое исключает всякую возможность нашего свидания сегодня вечером.

Но да здравствует радость! И вся моя радость будет — думать о вас.

Любовь без чувства —

ничто.

А чувство без любви еще

меньше, чем ничто.

Говорят, что никогда не надо отчаиваться.

Говорят также, что господин капрал в среду вступает в караул: тогда наступит мой черед.

Каждому свой черед.

А до тех пор — Да здравствует любовь и да здравствуют интрижки!

Остаюсь, мадам, с самыми почтительными и самыми нежными чувствами, весь ваш

Жак Рок (франц.).

Стоило только заменить капрала графом — да умолчать о вступлении в караул в среду — и письмо получалось довольно сносное. И вот, чтобы доставить удовольствие бедному парню, трепетавшему за мою и свою честь, а также за честь своего письма, — я осторожно снял с него сливки и, взбив их по своему вкусу, запечатал написанное и отослал с Ла Флером мадам де Л*** — а на следующее утро мы продолжали нашу поездку в Париж.

ПАРИЖ

Если человек способен блеснуть красивым выездом и поднять кругом суматоху посредством полудюжины лакеев и двух поваров, — это отлично действует в таком месте, как Париж, — он может вкатить в любую улицу этого города.

Но бедному монарху, у которого нет кавалерии и вся пехота которого насчитывает только одного человека, лучше всего оставить поле битвы и проявить свои способности в кабинете министров, если только он в силах

подняться к ним— я говорю: подняться к ним, — ибо не может быть и речи о величественном нисхождении к ним со словами: «Me voici, mes enfants!» — я здесь — что бы ни думали на этот счет иные.

Признаться, первые мои ощущения, когда я остался совершенно один в отведенной мне комнате гостиницы, оказались далеко не столь обнадеживающими, как я воображал. Я чинно подошел в запыленном черном кафтане к окну и, поглядев в него, увидел, как все, от мала до велика, в желтом; синем и зеленом несутся на кольцо наслаждения. — Старики с поломанным оружием и в шлемах, лишенных забрала, — молодежь в блестящих доспехах, сверкающих, как золото, и разубранных всеми яркими перьями Востока, — все — все бросаются на него с копьями наперевес, как некогда зачарованные рыцари на турнирах бросались за славой и любовью. —


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: