Обустройство пространства и времени 5 страница

Университет открылся 26 апреля 1755 года. Казной на его содержание было выделено 15 тысяч рублей в год. Сверх того еще 5 тысяч было выделено на «первое обзаведение». В общей сложности 21 тысячу рублей пожертвовали Демидовы. Это было гораздо меньше средств, выделявшихся на содержание Академии наук. Лаборатории и библиотека Московского университета были беднее петербургских, ученых с мировыми именами среди профессоров не было, и жалованье их было – в сравнении с Петербургом – сравнительно небольшим (до 400–500 рублей в год[116]). И все же обучение «российского юношества» пошло здесь куда эффективнее, чем в столице.

Основное ядро преподавателей составили молодые, приглашенные из Германии университетские люди – И. М. Шаден, Ф. Г. Дильтей, И. Г. Фроман и другие, рекомендованные Шувалову Миллером. Кроме того, в Москву отправились три выпускника Академического университета, не находившие себе достойного применения в Петербурге, – Николай Поповский, Антон Барсов и Филипп Яремский, а позднее также Алексей Константинов и Данила Савич. Назначенный вместе с Шуваловым куратором нового университета старик Л. Л. Блюментрост (первый президент Академии наук) отнесся к этим молодым петербуржцам не слишком ласково, но вскоре он умер. Директором университета был назначен коллежский советник А. М. Аргамаков, а после его внезапной смерти в 1757 году – Иван Иванович Мелиссино. Именно с этим человеком, занимавшим должность до 1763 года, связано становление университета.

В 1758 году он привез в столицу несколько лучших гимназистов. В их числе был тринадцатилетний Денис Фонвизин. Гимназисты были представлены Шувалову, который (вспоминает Денис Иванович) «принял нас весьма милостиво, и, взяв меня за руку, подвел к человеку, которого вид обратил на себя почтительное мое внимание. То был бессмертный Ломоносов! Он спросил меня: чему я учился? „По‑латыни“ – отвечал я. Тут он стал говорить о пользе латинского языка с великим, правду сказать, красноречием».

По воспоминаниям того же Фонвизина, качество обучения в гимназии оставляло желать лучшего: учитель арифметики «пил смертную чашу», на экзамене по географии ни один ученик не мог правильно ответить, в какое море впадает Волга, а во время публичного экзамена по‑латыни преподаватель надел кафтан с пятью пуговицами (по числу склонений) и камзол с четырьмя (по числу спряжений) и подсказывал ученикам, трогая пальцем соответствующую пуговицу. И все же именно из первого выпуска гимназии и университета вышли, кроме Фонвизина и его брата Павла (позднее пятого директора Московского университета), также Н. И. Новиков, Г. А. Потёмкин, поэт Ипполит Богданович, вице‑директор Академии наук С. Г. Домашнев и др.

В первые годы в университете и в гимназии числилось около ста молодых людей, из них 30 «казеннокоштных». Большую часть вольных составляли молодые дворяне, недолго учившиеся одному‑двум предметам, по большей части иностранным языкам. В 1764 году из сорока восьми университетских студентов восемь назвали себя дворянами (сведения не проверялись). Половина других происходила из солдатских детей, некоторые – из духовного сословия, из канцеляристов, очень немногие из крестьян и посадских; один был сыном крепостного. При поэте Михаиле Хераскове, сменившем в должности директора Мелиссино, и особенно после открытия в 1779 году Благородного пансиона число дворян среди студентов увеличилось. Все больше (несмотря на действовавший одно время запрет на переход в университет из семинарий) было детей священнослужителей. Выходцы из мелкопоместного дворянства и духовного сословия, обер‑офицерские дети и внебрачные сыновья русских бар составили костяк студенчества и всего российского интеллигентского класса в середине XIX века, в эпоху славянофилов и западников, Шевырева и Грановского, когда Московский университет стал не только главной национальной «кузницей кадров», но и местом споров о будущем страны. Выучившись, честолюбивые юноши отправлялись осуществлять свои мечты в Петербург – по тому же пути, который когда‑то, веком раньше, проделал «спасский школьник» Михайло Ломоносов.

Именно в типографии Московского университета увидело свет в 1757–1759 годах второе собрание сочинений Ломоносова. Так был отмечен его вклад в создание этого учебного заведения. Гравированному портрету автора были предпосланы стихи Поповского:

Московский здесь Парнас изобразил витию,

Что чистый род стихов и прозы ввел в Россию.

Что в Риме Цицерон и что Вергилий был,

То он один в своем понятии вместил –

Открыл натуры храм богатым словом россов

Неподражаемый, бессмертный Ломоносов[117].

 

К другим шуваловским проектам – созданию Академии художеств (1757) и Казанской гимназии (1760), которая переросла тоже в знаменитый университет и в числе первых учеников которой был Гаврила Державин (из учебных заведений, основанных при Елизавете, вышли люди, действовавшие в Екатерининскую эпоху), – Ломоносов имел отношение более косвенное. Разумеется, в его личных беседах с Шуваловым эти идеи обсуждались. Отделение от Академии наук Академии художеств и ремесел еще в 1742 году не давало покоя Нартову, и Ломоносов продолжал горячо отстаивать этот замысел. Правда, сам он, как мозаист и сочинитель сюжетов для исторических полотен, и к художествам имел прямое отношение. На торжественном открытии («инавгурации») новой академии, намеченном на 7 июля 1765 года, он собирался произнести речь – и уже написал ее, но не дожил до церемонии двух месяцев.

Что касается гимназии, то с нее должно было начаться создание всероссийской системы государственного образования. План этой системы Шувалов обсуждал со всеми профессорами академии. Ломоносов свое представление о том, как должна строиться средняя и высшая школа в России, высказал еще в 1755 году. Возглавив Академическую гимназию и университет, он получил возможность воплотить эти идеи на практике.

9

Впрочем, университет на тот момент был такой же фикцией, как и пятнадцатью годами раньше, а гимназия опять влачила жалкое существование. Набранные в 1748 году студенты доучились, четверо лучших (Котельников, Протасов, Софронов и Румовский) посланы были совершенствоваться за границу, пятеро отправлены в Москву, остальные «разопределились по местам» – в академии (в основном переводчиками) или вне ее стен.

Крашенинников произвел девять гимназистов в студенты. Ломоносов потребовал, чтобы их предварительно проэкзаменовали. Студенты оказались годны «к слушанию лекций». Да только лекций почти не было: один Браун упорно продолжал читать свой философский и физический курс. Порывался поучить кого‑нибудь «российскому штилю» Тредиаковский, но к тому времени Василий Кириллович так всех против себя настроил, что его не подпустили к студентам, а немногим позже, в 1758 году, спровадили в отставку. В 1755 году умер Крашенинников; так называемый университет остался без «командира» и почти вовсе зачах.

Получив два года спустя под свое начало академические школы, Ломоносов прежде всего обратил внимание на содержание и быт учеников. Он обнаружил, что гимназисты и студенты «1) без распорядка в классах и лекциях профессорских не были обучаемы надлежащим образом, 2) живучи далече от Академии, не приходили в надлежащие часы к учению, а иногда и по нескольку недель отгуливали, жалованье получали многие весьма малое, и тем еще поделясь с бедными своими родительми, претерпевали скудость в пище и ходили по большей части в рубищах, а оттого и досталь теряли охоту к учению».

Ломоносов распорядился поселить всех студентов и гимназистов в общежитии на подворье Троице‑Сергиевой лавры. Но и там поначалу не было подходящих условий. Так, 8 сентября 1757 года Ломоносов «ездил в дом Свято‑Троицко‑Сергиевской лавры для осмотру академических студентов, в каком оные распоряжении находятся, и усмотрел, что те покои, в коих студенты жительство имеют, в крайней нечистоте, да и студенты содержат себя в непорядке, а понеже они в смотрение поручены господину адъюнкту и гимназии инспектору Модераху, чего для ему в том доме отведены покои, и тако происходит оное от недосмотрения его, того ради приказали к нему, Модераху, послать ордер, в котором написать дабы студенческие покои были в чистоте и оные студенты содержали себя порядочно и в том иметь ему крепкое смотрение…».

Модерах‑то в данном случае был, видимо, не вполне виноват: просто здание, отведенное под гимназию, находилось, как ныне пишут в официальных бумагах, в аварийном состоянии. Котельников, назначенный на место Модераха по настоянию Ломоносова, жаловался, что «дом беспрестанно приходил в большое разрушение и живущие в нем претерпевали зимой от холода нужду. <…> Учители в зимнее время дают в классах лекции, одевшись в шубу, разминаясь вдоль и поперек по классу, и ученики, не снабженные теплым платьем и не имея свободы встать со своих мест, дрогнут, от чего делается по всему телу обструкция и потом рождаются короста и скорбут». К тому же Троицкое подворье было слишком далеко от академии (на 15‑й линии Васильевского острова). Хлопоты Ломоносова о переселении гимназии в Строгановский дом увенчались успехом лишь несколькими годами позже.

Ломоносовская забота о быте гимназистов и студентов принимала порою формы трогательные и почти забавные. Среди своих бесчисленных дел он находил время, чтобы составить меню для студенческой кухни – а то, мол, молодые люди устали от однообразной пищи. В Великий пост 1761 года студентов по его распоряжению кормили осетриной, белужиной, треской сухою, лососиной, кашей гречневой, просовой, овсяной, пирогами с капустой и груздями, студнем, овсяным киселем, свежей редькой, щами с соленой рыбою, ухой свежей, ухой «с клиотскими» и т. д. Совсем неплохо…

Преобразовав гимназию по своему плану, Ломоносов назначил преподавать в ней Григория Козицкого и Николая Мотониса, выпускников Киево‑Могилянской академии, многие годы учившихся за границей[118]. К преподаванию в младших классах были привлечены старые однокашники Ломоносова – Голубцов и Шишкарев. (Учитель начальной школы – вот и все, что вышло из блестящего юноши, чьи латинские стихи когда‑то впечатлили Байера.)

Уже к 1759 году многие гимназисты готовы были к «произведению в студенты», а один (Иван Лепёхин, будущий академик) послан «за море». Поскольку Эпинус и Бургаве читать лекции отказались, преподавательский штат составили Браун (философия, «включая экспериментальную и теоретическую физику»), Фишер (толкование латинских авторов), Котельников (математика) и Козицкий (красноречие, латынь и греческий язык). Позднее к ним присоединился Румовский. Кроме того, ботаник Геберштейн проводил занятия в Ботаническом саду. Этого было явно недостаточно, даже в сравнении с тем, что было при Миллере и Крашенинникове. Но Крашенинникова давно не было в живых, не было и Рихмана; Тредиаковского и Штрубе де Пирмонта[119] отправили в отставку. Академическая старая гвардия уходила, а те, кто приходил на смену, все больше думали о своих частных интересах. Тем более что академическое жалованье уже не обеспечивало безбедной жизни; надо было искать приработок.

Как раз это Ломоносов понимал. Он стремился создать в Петербурге, как и в Москве, университет, который мог бы без перемены своего регламента и статуса работать и в будущие дни, когда студентов станет больше. Разработанный им план включает три факультета (те же, что в Москве). Академикам за преподавание на этих факультетах он собирался вытребовать 200 рублей прибавки к жалованью, сторонним профессорам – 660‑рублевый годовой оклад.

Количество студентов Ломоносов думал довести до тридцати (в 1761 году их было семнадцать), гимназистов – до шестидесяти. Как ни странно, даже это казалось некоторым из его коллег чрезмерным. Фишер, к примеру, не мог понять, куда Россия денет такое количество образованных людей (тут сказывался его многолетний опыт – образованными людьми в России, в самом деле, распоряжались не самым разумным образом). Но он хотя бы не отказывался от чтения лекций, в отличие от своих более молодых коллег!

Однако главным, что заботило Ломоносова, было обретение университетом официального, признанного международного статуса – а для этого важно было провести церемонию его «инавгурации». Подготовке этой церемонии, детальной разработке ее сценария в 1759–1761 годах Ломоносов посвящает многие часы. Сначала – публичный экзамен гимназистов старшего класса, потом – «экзамен в градусы» (то есть присвоение званий магистра и доктора) и наконец – «чтение привилегий».

Составленный им проект этих «привилегий» (по сути – университетского устава) летом 1761 года он многократно возил в Петергоф: документ, чтобы получить законный статус, должен быть подписан государыней. Главное, чего Ломоносов добивался, – «чтобы университет имел власть производить в градусы» (докторскую и магистерскую степени) и «чтобы по генеральной табели назначить почетные ранги и на дворянство дипломы». Попытался он все же провести свою любимую идею «освобождения от полицейской должности»: «Студентов не водить в полицию, но прямо в Академию». Наконец, был и такой необычный (но очень характерный) пункт: запретить священникам «ругать науки» в проповедях.

Никто особо не возражал, а дело не двигалось. Елизавета умирала, война с Пруссией продолжалась – в общем, совсем, совсем не до университета было в те дни, и даже Шувалов ничем не мог помочь, хотя Ломоносов наседал на него уже без всяких церемоний: «Ежели вам любезно распространение наук в России, ежели мое к вам усердие не исчезло в памяти, постарайтесь о скором исполнении моих справедливых для пользы отечества прошений».

Но было поздно… Ломоносов ссорился с Таубертом, настаивая на том, чтобы бывший студент Протасов не задерживался в Голландии для получения докторской степени, а ехал в Петербург, чтобы получить докторский «градус» нового университета при «инавгурации». Тауберт, должно быть, только пожимал плечами. Он‑то понимал: никакой «инавгурации», скорее всего, не будет, и никто не признает докторскую мантию, данную несуществующим университетом. «Справедливые для пользы отечества прошения» предусматривали и повышение статуса самого Ломоносова, который уже мечтал о звании вице‑президента академии и о чине статского советника. Ради этой цели он не стеснялся лишний раз похвалиться своими заслугами, пожаловаться, что иностранцы «перевес имеют» в канцелярии, пообещать, что милость царицы «ободрит его на окончание в один год „Петриады“» и т. д. Может быть, как предполагает Е. В. Анисимов, ломоносовские напор и властность начали пугать «патронов», и те не торопились содействовать его ходатайствам. Но Шувалов умел, когда хотел, просто говорить «нет» просителям – в том числе и друзьям. Скорее всего, в тогдашней обстановке просто было не до Ломоносова и его амбиций.

Все же за годы ломоносовского начальствования 24 гимназиста были произведены в студенты (в том числе старший сын Рихмана Вильгельм). 2 июня 1764 года Михайло Васильевич, уже смертельно больной, ходатайствовал об отправке за границу семи студентов – Легкаго, Шпынева, Горина, Юдина, Иноходцева, Щукина, Кузнецова… Отправили двоих, уже после смерти Михайлы Васильевича. Один из них, Иноходцев, вышел позже в профессора.

Вскоре по кончине Ломоносова Петербургский университет окончательно перестал существовать и был даже не возрожден, а создан заново в 1819 году на основе Педагогического института.

10

Удивления достойно, что именно в те дни, когда уже было яснее ясного, что времена меняются, что дни «дщери Петровой» сочтены, – Ломоносов решает выступить в роли политического прожектера. 1 ноября 1761 года он подал Ивану Шувалову длинный текст, начинающийся так: «Разбирая свои сочинения, нашел я старые записки моих мыслей, простирающихся к приращению общей пользы. По рассмотрении рассудилось мне за благо пространнее и обстоятельнее сообщить их вашему высокопревосходительству…»

По существу, Ломоносов задумал книгу, которую можно было бы назвать, по примеру текста другой эпохи, «Как нам обустроить Россию». Книга должна была состоять из восьми глав: «О сохранении и размножении российского народа», «О истреблении праздности», «О исправлении нравов и большем народа просвещении», «О исправлении земледелия», «О исправлении и размножении ремесленных дел и художеств», «О лучших пользах купечества», «О лучшей государственной экономии», «О сохранении военного искусства во время долговременного мира».

Напиши Ломоносов всю книгу, у нас был бы совершенно уникальный документ – и в контексте ломоносовской биографии, и просто как памятник российской политической мысли. Впрочем, и одна только первая глава много дает для понимания внутреннего мира Михайлы Васильевича в вершинной точке его жизни, с которой вот‑вот должен был начаться мучительный путь под гору.

Самым главным вопросом, определяющим для Ломоносова «величество, могущество и богатство всего государства», является вопрос демографический. Уже это одно придает ныне его работе неожиданную актуальность.

Разговор начинается с указа Елизаветы об отмене смертной казни, к которому, как полагали, Шувалов имел прямое отношение. Горячо приветствуя этот указ, Ломоносов подчеркивает, что «много есть человекоубивства и еще самоубивства, которого непосредственно указами, без исправления или совершенного истребления некоторых обычаев, и еще некоторых, под именем узаконений вкоренившихся, истребить невозможно».

Ломоносов предлагает меры, направленные на повышение рождаемости и понижение смертности. Надо ли объяснять? – в традиционном обществе, каким, несомненно, была тогдашняя Россия, каждая женщина рожала самое меньшее по пять‑шесть раз, но немногие дети оставались в живых. У отца Ломоносова, женатого трижды, только двое детей дожили до взрослого возраста; у самого Михайлы Васильевича выжила одна дочь. В самой работе его приводятся приблизительные выкладки: «По исчислению умерших по приходам, учиненному в Париже, сравнив их лета, умирают в первые три года столько же почти младенцев, сколько в прочие, до ста считая. Итак, положим, что в России мужеска полу 12 миллионов, из них состоит один миллион в таком супружестве, что дети родятся, положив обще, один в два года. Посему на каждый год будет рожденных полмиллиона, из коих в три года умирает половина или еще по здешнему небрежению и больше…»

И все‑таки сначала предлагаются меры «до обильнейшего плодородия родящих». Меры эти достаточно радикальны.

Во‑первых, Ломоносов предлагает запретить браки маленьких мальчиков со взрослыми девушками («для работниц»), распространенные в русских деревнях. «Первые после женитьбы лета проходят бесплодны, следовательно, такое супружество – не супружество и сверх того вредно размножению народа, затем что взрослая женщина будучи за ровнею, могла бы родить несколько детей обществу. Мальчик, побуждаем будучи от задорной взрослой жены, усиливанием себя прежде времени портит и впредь в свою пору к детородию будет не столько способен, а когда достигнет в мужеский возраст, то жена скоро выйдет из тех лет, когда к детородию была способнее. Хотя она и в малолетство мужнее может обрюхатеть недозволенным образом, однако, боясь бесславия и от мужних родителей попреков и побоев, легко может поступить на детоубивство еще в своей утробе. Довольно есть и таких примеров, что, гнушаясь малым и глупым мужишком, спознавается жена с другим и, чтоб за него выйти, мужа своего стравливает или инако убивает, а после изобличена предается казни». Брак старика с молодой девушкой – тоже зло: «…хотя непозволенною любовью недостаток может быть наполнен, однако сие недружелюбия, подозрения, беспокойства и тяжб в наследстве и больших злоключений причиной бывает».

Знание народного быта, здравый смысл и полное отсутствие сентиментальности выгодно отличают Ломоносова‑нравоописателя от авторов следующего поколения. Любопытна его снисходительность к «непозволенной любви», против которой он бы, собственно, ничего не имел, если бы не детоубийства и «тяжбы в наследстве». Но авторитарный дух эпохи сказывается в его рекомендациях: запретить браки, в которых невеста старше жениха больше чем на два года, или жених невесты – больше чем на пятнадцать лет. В то же время он категорически против насильственных браков: «Должно венчающим священникам накрепко подтвердить… жениха и невесту не тогда только для виду спрашивали, когда они уже приведены в церковь к венчанию, но несколько прежде». Видимо, Ломоносов помнил, как отец чуть было не женил его против воли.

Не случайно трижды овдовевший Василий Ломоносов поминается в следующем пункте, в котором предлагается «по примеру других христианских народов» разрешить четвертый и пятый браки: церковь, правда, пока что подобного не допускает, но это «запрещение пришло к нам из Солуня, а не от вселенских соборов или монаршеских и общенародных узаконений». Это бы еще полбеды, но дальше Ломоносов уже открыто бросает вызов церковникам, предлагая запретить пострижение в монахи мужчин и женщин детородного возраста (соответственно до 50 и 45 лет).

Впрочем, к этой теме мы еще вернемся. А пока ученый прожектер переходит к предложениям по уменьшению смертности. Некоторые из них самоочевидны: скажем, организация воспитательных домов для внебрачных детей (чтобы предотвратить детоубийства) или резкое увеличение числа «докторов, лекарей и аптек». Здесь Ломоносов не может не коснуться своей любимой темы: «Для изучения докторства послать довольное число российских студентов в иностранные университеты и учрежденным и впредь учреждаемым внутри государства университетам дать между прочими привилегиями право производить достойных в доктора. <…> Медицинской канцелярии подтвердить накрепко, чтобы как в аптеках, так и при лекарях было довольное число учеников российских…»

При этом представления Ломоносова (как и почти всех врачей и естествоиспытателей той поры) о причинах болезней трогательно наивны. Прошло уже больше полувека со времен Левенгука, наблюдавшего сквозь свой микроскоп микроорганизмы; но Михайло Ломоносов, образованный человек, обучавшийся натуральной истории на медицинском факультете одного из лучших европейских университетов, считает, что причина поветрий – затмения солнца: «Во время затмения закрывается солнце луною… <…> пресекается круто электрическая сила, которую солнце на все растения весь день изливает…»

Для уменьшения «убивств, кои бывают… от разбойников», предлагается восстановить городские укрепления, обветшавшие за полтораста лет внутреннего мира: «…большая часть малых городов и посадов и многих провинциальных и уездных городов не токмо стен каменных или хотя надежных валов и рвов, но и деревянных палисадников или тынов не имеют, что не без сожаления вижу из ответов, посылаемых на географические запросы в Академию наук». Русские «беспорядочные города», на которые «не без презрения» смотрят иностранцы, надо упорядочить: тогда преступники не найдут в них себе укрытия, а в глухих местах – построить города новые. А глухих мест в стране немало: «…примером может служить лесистое пространство около реки Ветлуги, которая, на 700 верст течением от вершины до устья простираясь, не имеет при себе ни единого города. Туда с Волги укрывается великое множество зимою бурлаков, из коих немалая часть разбойники. Крестьяне содержат их всю зиму за полтину человека, а буде он что работает, то кормят и без платы, не спрашивая пашпорта…» Не забывает Ломоносов и о «живых покойниках» – крестьянах, уходящих в Польшу. «Побеги бывают от помещичьих отягчений и от солдатских наборов». Ломоносов, не веря в возможность полностью закрыть границу, предлагает «поступить с кротостью»: не проводить в приграничных областях рекрутских наборов и уменьшить подати. С другой стороны, можно привлекать иммигрантов из Европы, где «нынешнее… несчастное военное время принуждает не токмо одиноких людей, но и целые разоренные семейства оставлять свое отечество».

Ломоносов смотрит на малозаселенное пространство России как рачительный и строгий хозяин. В разговоре с Шуваловым он не стесняется называть вещи своими именами. А как бы обрушился он на Миллера, к примеру, если бы подобные реалистические описания российского неустройства появились в его журнале! Правда, сами по себе предложения об увеличении количества врачей и укреплении городских стен не содержали в себе ничего необычного и дерзкого. Но ими дело не ограничивалось.

Как и в вопросе о возрасте монашествующих, Ломоносов беспощадно вступает в схватку с самыми глубокими отечественными церковными традициями. Он – против крещения холодной водой, в том числе как физик: попы ссылаются «на предписание в требнике, чтобы вода была натуральная без применения, и вменяют теплоту за примешанную материю». Ломоносов – категорический противник теории теплорода, «однако невеждам‑попам толковать физику нет нужды, довольно принудить властию». Он обвиняет «упрямых попов, кои хотят насильно крестить холодною водою», в том, что они «желают после родин и крестин вскоре и похорон для своей корысти». Но это еще не все. Ломоносов обрушивается на церковные посты. На Масленице, «готовясь к воздержанию великого поста, по всей России множество людей так загавливаются, что и говеть времени не остается. Мертвые по кабакам, по улицам и по дорогам и частые похороны показывают то ясно. Разговенье тому ж подобно. Да и дивиться не для чего. Кроме невоздержанья в заговенные дни питием и пищею, стараются многие на весь великий пост удовольствовать плотским смешением законно и беззаконно, и так себя до чистого понедельника изнуряют, что здоровья своего никою мерою починить не могут, употребляя грубые постные пищи, что и здоровому желудку тягостны». Не говоря уж о том, что «крутопеременное питание» вообще вредно, в России «сие по концам тучное, а в середке сухое время» приходится на зимние месяцы, когда нет свежих плодов и ягод, а крестьяне (из‑за отсутствия полевых работ) и купцы (из‑за распутицы) «пребывают в праздности, которая в заговенье и разговенье дает повод к необузданной роскоши». Посты, напоминает Ломоносов, были учреждены «в Греции и в земле обетованной»; в северных странах необходимо расположить их заново, перенести на другие месяцы – сообразно климату. «Для толь важного дела можно в России вселенский собор составить: сохранение жизни толь великого множества народа того стоит». И вообще Господа любить надо «сердцем, а не кишками»!

В приложенной к статье записке «Об обязанностях духовенства» Ломоносов высказывается еще определеннее: «Святого и Синода и духовенства не одна должность, что Богу молиться за кого они должны, но и обучать страху Божию и честным нравам словом и примером. <…> Посмотрите в России, посмотрите в благоустроенных государствах. Пусть примером будет Германия.

Тамошние пасторы не ходят никогда на обеды, по крестинам, родинам, свадьбам и похоронам, не токмо в городах, но и по деревням за стыд то почитают, а ежели мало коего увидят, что он пьет, тотчас лишат места. А у нас при всякой пирушке по городам и деревням попы первые пьяницы. И не довольствуясь тем, с обеда по кабакам ходят, а иногда и до крови дерутся.

Пасторы в своих духовных школах обучающихся детей грамоте наставляют Закону Божию со всей строгостью и прилежанием. <…> А у нас по многим местам и попы сами чуть столько грамоте знают, сколько у них мужичий батрак или коровница».

Взгляды «всероссийского человека» не укладываются ни в славянофильскую, ни в западническую схему. Он страстно желал, чтобы русские люди были не только объектом, но и субъектом истории, чтобы они не только сами собой управляли, но и сами себя лечили по новейшим правилам науки, сами строили корабли и каналы, сами рассказывали миру о своем прошлом и настоящем. Но ни о каком «особом пути развития» речи не шло. Чтобы обходиться без «немцев», нужно было всему у них научиться, самим стать отчасти «немцами».

Проект был – в самом прямом смысле слова – «подарен на день рождения» Ивану Ивановичу. Несомненно, тема записки и раньше обсуждалась Ломоносовым и Шуваловым; но смелость предложений ученого, по свидетельству современников, испугала политика‑практика. В самом деле, при Елизавете о том, чтобы переносить посты на более удобное время, ограничивать возраст вступления в монашество или, не дай бог, ставить в пример попам лютеранских пасторов, речи идти не могло. Может быть, Ломоносов не случайно выбрал момент для сочинения своего прожекта? Лютеранские симпатии наследника не были секретом, а опала Шуваловых и Воронцовых вовсе не сама собой разумелась. Ведь еще в конце 1750‑х годов два правящих клана искали подходы к «малому двору». Были и другие варианты: в случае смерти императрицы выслать и Петра, и Екатерину из России, возвести на престол маленького Павла и взять всю власть в свои руки. В этом случае дело могло дойти до таких реформ, препятствием для которых был консерватизм Елизаветы Петровны. С другой стороны, Петр Иванович Шувалов тоже был болен – с его смертью Иван Иванович становился во главе клана. Трагедия камергера заключалась в том, что к тридцати четырем годам он только созрел как государственный деятель. Тут бы ему и развернуться… Но все сложилось иначе.

И еще одна вещь поражает при чтении записки «О сохранении и размножении российского народа» – неожиданно острое чувство, с которым немолодой могучий человек говорит о страданиях младенчества, «из которых первое и лютейшее мучение есть самое рождение. Страждет младенец не менее матери, и тем только разнится их томление, что мать оное помнит, не помнит младенец…». «Суровому в семействе» Ломоносову несколько раз приходилось терять совсем маленьких детей; с трудом спас он последнюю дочь, и все страдания ее крохотного, «нежного тела» – «болезнь при выходе зубов», «грыжи, оспа, сухотка» – были для него, судя по всему, почти невыносимы… Старея, он все больше привязывался к своим немногочисленным близким. Более того, он начал переписываться со сводной сестрой, холмогорской крестьянкой, которой никогда не видел, и выписал к себе в Петербург ее детей – дочь Матрёну, а потом и сына Мишу; они жили в доме Ломоносова на правах членов семьи.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: