Нахожу «двадцать пятый» 7 страница

Через два-три дня, как это уже было, могли прийти новые подразделения.

И Аде и Бондаревичу не давала покоя мысль уничтожить все помещения, где обычно располагались гитлеровцы. Ведь это намечали сделать еще Иван Андреевич Домарев и Анна Александровна Казей…

Михаил упросил командира отряда дать ему двадцать человек для этой операции.

Ада и Марат знали, где в Станькове было спрятано несколько бочек бензина. Они заранее собрали по дворам в партизанских семьях канистры. Ночью их наполнили бензином.

Бесшумно, ножами, партизаны сняли немецких часовых, залезли на чердаки столовой, двух казарм, пяти бывших домов командного состава и подожгли их. Тут Ада и Марат знали все ходы и выходы, лазали как кошки.

Вернувшись в станьковский лес, партизаны залезли на деревья и видели огромное зарево пожара. Тушить его гитлеровцы приехали из Дзержинска, но почти ничего спасти не могли.

В Станькове с этого времени уже до конца оккупации Белоруссии никогда не было немецкого гарнизона.

А Бондаревич и Ада считали, что в какой-то степени выполнили наказ Ивана Андреевича и Анны Александровны.

 

ВО ВРАЖЕСКОМ КОЛЬЦЕ

 

Третий день шел бой с карателями у хутора Борки.

По данным разведок нашего отряда и «Боевого», стало известно, что весь лес берется в кольцо, каратели подтягивали сюда не только пехоту, но и артиллерию. Хутор Борки от нашего лагеря находился всего в пяти километрах. Там вела бой рота Антонова. До нас долетали звуки пальбы, а после полудня Антонова привезли в лагерь тяжело раненным.

Весь лагерь был поднят по тревоге, лошади запряжены, раненые уложены на повозки (это были Марат, Антонов и двое больных). Марат, впрочем, отказался ложиться: он стоял около повозки, рука его висела на перевязи.

Начальник штаба Егоров, весь в ремнях, строгий, подтянутый, вышел перед строем партизан и разъяснил обстановку: лагерь взят карателями в кольцо, выходить из окружения будем вместе с «Боевым», если удастся где-то нащупать слабое место в кольце, прорываться и двигаться в район. Копыл я. Здесь базировалась бригада имени Ворошилова. Было решение, что если не все сумеют выйти из окружения вместе, тогда действовать отдельными группами и поодиночке пробираться до Копыльского района, к ворошиловцам. Кто не дойдет туда, через 4–5 дней пусть вернется в наш лагерь и ждет разведку из штаба отряда.

Приблизительно около полуночи отряд выступил из расположения лагеря, пристроился к «Боевому», и все двинулись на юго-запад, к лесным деревням Любожанка и Александрове.

Марат оставил санвзвод и шел с нашей ротой, рядом со мной.

Одет он был хорошо, разведчики его экипировали по всем правилам зимнего времени: полушубочек, валенки, теплый платок на шее (мой — я ему повязала, выходя из лагеря), ушанка, рукавицы. При нем пистолет и гранаты. Его винтовкой завладел кто-то другой: он ведь был «на излечении» и — все в тех же бурках, в пальто, подбитом «рыбьим мехом», под ним, в кобуре, наган.

Колонна выглядела внушительно, да и обоз за ней тянулся порядочный.

Обогнув небольшую лесную полянку, вступили в ельник и, соблюдая крайнюю осторожность, двигались в абсолютной тишине. Каратели, цепи которых были уже близко, не должны были услышать даже хруста сухой ветки.

У каждого партизана было по небольшому кусочку хлеба — перед выступлением Вася Давыдов выдал этот НЗ. Мы молча подкреплялись, не перекидываясь друг с другом ни единым словом.

И вдруг в этой настороженной тишине раздался винтовочный выстрел. (После выяснилось, что по преступной неосторожности выстрелил какой-то растяпа.)

Этот случайный выстрел спутал все планы.

И посыпалось, загремело, засверкало кругом…

«Боевой», не раздумывая, как по сигналу, пошел вперед напролом, не дав врагу опомниться, и ему удалось не только прорвать с боем кольцо окружения, но и вывести весь отряд и свой штаб. Но наши не сумели воспользоваться готовыми «воротами», замешкались. Лишь части людей нашего отряда удалось проскользнуть следом за «Боевым», но затем немцы снова сомкнули кольцо, и основная масса «Двадцать пятого» осталась внутри кольца под шквальным огнем минометов, пулеметов и автоматов карателей.

Все произошло так стремительно, так быстро, что все мы потеряли друг друга и свои подразделения. Со мной рядом был только Марат. Оценить как-нибудь обстановку мы не могли, да и времени на это не было.

Марат, у которого была удивительная способность ориентироваться на местности, посоветовал пересечь поляну, выйти в другой массив леса, на юг, а там будет видно, что делать. Я послушалась его.

И вот мы с ним поползли через поляну, на которой, казалось, был сосредоточен весь огонь карателей. Ему было очень трудно, с одной-то рукой.

Где-то справа от меня, на краю поляны, разорвался артиллерийский снаряд — смешались деревья, снег, земля… Марат исчез в этом вихре… Стало тише, только огненными лентами полосовали лес очереди трассирующих пуль.

Не могу даже сейчас представить, как я ползла, как прижималась к земле: если бы можно было стать кротом, найти подземный ход, укрыться, во что бы то ни стало укрыться!

…Вот лес, вот он! Встала уже в густом ельнике — и снова залп, и снова очереди из пулеметов трассирующими.

— Чего стоишь, дура!

Меня кто-то сшиб с ног. Это был Иван Воробьев, каким-то чудом оказавшийся здесь. Вместе с ним мы пробрались от края поляны в глубь леса. Стало тихо. Вскоре мы встретили наших из разных взводов и рот. Тут была моя Нина, Леонид Балашко, Веселовский, Аскерко, Чугаевский, Михаил и Костя Бондаревичи, Михаил Ивашин.

Уже где-то вставала в тумане заря (это казалось зарей), небо чуть розовело, жемчужно-молочное и тревожное.

Мы двинулись всей группой осторожно, чутко прислушиваясь.

Шли лесом около часа. Я инстинктивно все время оглядывалась: мне чудился Марат. В голове у меня звенело, в кровь разодранные колени и руки саднило, одежда висела клочьями. Но не боль меня донимала, неотступная душевная мука: неужели он погиб во время того ужасного взрыва?

Кругом тишина, только сосны шумят. И вдруг стало доносить ветром какой-то сладковато-приторный запах: вдохнешь, а он лезет тебе в нос, в рот, внутри отзывается неприятной тошнотой и сухостью.

Через некоторое время сквозь кусты и заросли стало видно зарево пожара — мы шли прямо на него. В этом направлении, мы знали, должна была быть лесная деревушка Литавец. В ней мы собирались отдохнуть, узнать о немцах и выбрать дальнейший путь.

Деревня Литавец догорала. Огромное тлеющее страшное пожарище: кучами лежат обугленные мертвые тела жителей Литавца. Воздух пропитан запахом горящего человеческого мяса. (Этот запах, эта картина, достойная Дантова «Ада», с тех пор преследуют меня в кошмарных снах. Спустя 28 лет на месте уничтоженной дотла карателями деревни Хатынь был создан мемориальный памятник. Есть там и 136 обелисков сожженным и не восстановленным деревням Белоруссии. Среди них я отыскала Литавец. И здесь все произошло, как в Хатыни, как в десятках и сотнях других белорусских сел. Ведь всего на нашей белорусской земле было сожжено около 300 сел и деревень, подозреваемых в связях с партизанами.)

Ни одного человека из Литавца не осталось в живых, за исключением двух или трех, кто в эту ночь не был дома. Всех жителей, даже малых детей, согнали в сараи, закрыли там и подожгли. Тех, кому удавалось выбраться, убивали в упор из пулеметов и автоматов.

Мы не могли сразу отойти от этого зловещего места. Стояли в кустах, задыхались от этого ядовитого сладковато-тошнотворного дыма. Стояли в молчании у этой огромной пылающей могилы, пока Аскерко не скомандовал идти за ним.

Минуя выжженные кустарники, мы двинулись на юг.

Насколько я помню и знаю расположение районов и лесов, необходимо было обойти массив обложенного карателями леса, а потом повернуть на юго-запад — к Копыльскому району. Там у деревни Песочное базировались ворошиловцы.

С этой ворошиловской бригадой был тесно связан «Боевой». По совету ее командования наш отряд и двигался на соединение с ворошиловцами, что позднее и произошло. (Через несколько месяцев, придав «Двадцать пятому» еще три отряда ворошиловцев, образовали новую бригаду — имени Рокоссовского. Командиром ее стал начальник штаба ворошиловцев Баранов, а начальником штаба — наш Егоров.)

Совсем уже рассвело. Нужно было где-то переждать день. И к великому нашему огорчению, мы вышли к опушке леса и услышали какой-то подозрительный шум. Веселовский сходил в разведку и узнал, что недалеко расположились сотни карателей.

Он подал нам знак рукой, приложив ее к губам: молчать и ложиться. Мы залегли в кустарнике не более чем в 40–50 метрах от немцев. Хорошо была слышна их речь, даже стук бросаемых консервных банок.

День был ясный и очень морозный. При малейшем движении снег хрустел так, что, казалось, скрежетал на весь лес. И отойти назад нельзя: нас выловили бы, как зайцев.

Сначала мне не было ни холодно, ни страшно. Но, пролежав в неподвижности на снегу часа три-четыре, я начала замерзать. Раньше всего у меня окоченели ноги. В голенища моей дряхлой обуви снег набирался всю ночь: и когда я шла, и когда ползла. Набирался, таял, впитывался в сукно и вату бурок. Пока мы шли, я даже ни разу не обратила внимания на свою обувь: мне было о чем думать в эту ночь. Теперь бурки мои обмерзли и буквально превратились в камень. Ноги стали нестерпимо ныть и болеть. Я попыталась, лежа на животе, постучать задниками друг о друга-стук получился неожиданно громкий, и Веселовский посмотрел на меня угрожающе.

Ребята, все обутые в валенки, как-то ухитрялись снимать их, растирать ноги снегом, а у некоторых, особо запасливых, находились даже за пазухой сухие портянки.

А у меня и портянок не было, да и как я могла их использовать, когда мои бурки влезали только на один чулок. Снять бы их, потереть ноги снегом, но набрякшие, замерзшие бурки не влезли бы снова на мокрые чулки.

Потом я перестала чувствовать боль в ногах и вообще перестала думать о них. Марат, Марат, Марат — вот что занимало все мои мысли, вот что жгло меня и не давало покоя. Беспокоила меня и судьба Райковича.

(Как уж там случилось, сейчас не припомню, но я узнала, что за день до начала блокады Саша, несмотря на рану, уехал в разведку и не вернулся больше на базу.)

Я боялась уснуть и вызывала в памяти Лёлю, маму, вспоминала папку. Вспоминала ночь под Новый, 1943 год: как раз в 12.00 я стояла на посту в нашем лагере, смотрела на яркие дрожащие звезды и слушала музыку, доносившуюся из штабной землянки. Там играл патефон, который незадолго до того привезли разведчики, выклянчив его вместе с пластинками у кого-то из родственников.

Народное поверье гласит: что делаешь под Новый год, тем будешь занят и весь год; неужели я еще так долго буду стоять только на посту? Неужели так долго еще продлится война? И тут же вспомнила такую же ночь под Новый, 1942 год, наши гадания с девчонками «на кольцо». Я загадывала на маму — видела могильный холм, загадывала на жениха — мерещился военный человек с пышной шевелюрой (когда смотришь, стараясь не мигать, по два часа в одну точку в кружок кольца через воду, и не такое «увидишь»!).

Через всю мешанину воспоминаний снова и снова всплывали Марат и Саша. Что с ними? Где они? Живы ли?

Мы решили дождаться темноты и тогда двинуться в обход фашистов. Веселовский от злости скрежетал зубами и готов был выпустить в немцев очередь из «ППШ». Аскерко, как мог, на пальцах, без слов, одними жестами и мимикой, втолковывал ему бессмысленность такой затеи: нас была жалкая горстка, а их сотни, до зубов вооруженных.

Всем очень хотелось курить. Не могу припомнить более сильного желания: к тому времени я уже основательно пристрастилась к этому зелью. Табак у нас был, спички были, и тем тяжелее мы переживали это вынужденное воздержание.

С наступлением темноты фашисты вдруг решили уйти: послышались громкие команды на построение, топот ног, скрип полозьев по снегу. Стало тихо, мы получили возможность перейти в другой массив леса. Прежде всего мы собрались в кучу и жадно стали курить «из рукава».

Смотрела я на своих товарищей, на их усталые, потемневшие от холода и внутреннего напряжения лица. Все улыбались, счастливые.

Я, как сейчас, всех вижу.

Леонид Балашко — мой двоюродный брат, всего на год старше меня, еще мальчишка, но высокий и плечистый, могучего телосложения. Карие глаза его почему-то смотрят на все с удивлением…

Иван Шелегов — наш разведчик, светлобровый и сероглазый, с волосами, отливающими желтизной спелой пшеницы, смешливый до невозможности…

Костя Бондаревич — мой одногодок и большущий школьный друг «командующий» нашей детской армией, черноглазый и чернобровый красавец, настоящий богатырь, словно сошедший с полотна Васнецова, весельчак, школьный артист и первый станьковский поэт…

Михаил Бондаревич — его родной брат, старше Кости на 7–8 лет, маленький, тонкий и стройный, всегда подтянутый и до скрупулезности аккуратный. С хитринкой и лукавым огоньком в темных глазах, он выглядел, пожалуй, даже моложе Кости, этот необыкновенный «форсун и женолюб, но добрый малый», как его звал наш скромный Аскерко…

И еще моя двоюродная сестренка Нина — нежная, с крошечными «барскими» ручками (и откуда бы им взяться!), но в то же время едкая и колючая. Иван Воробьев все время рядом с ней, предупреждает каждое ее желание: то переменит ей портянки, то укроет своим полушубком…

Иван, Иван! Красивый парень, брови черные вразлет как крылья, ум и мечтательность в серых глазах, какая-то основательность, надежность в ладной, коренастой, навечно загаданной фигуре.

Навечно загаданной… А вот не получилось. Ненамного он пережил войну…

Им обоим тогда было по 18 лет.

Стоит неотступно передо мной эта незабываемая картина: сидим мы все на корточках и курим, забыв на время о всех невзгодах, опасностях, потерях, не ведая, что еще нас ждет впереди. Только один из всех зло и непримиримо косит в сторону цыганскими глазами — Николай Веселовский. Такие люди, как он, я убедилась, остаются неизменными в своей сути. Трудно мне было понять, как это в нем мог уживаться и храбрец, и волевой командир, и подлый, мстительный человек.

Ему бы хоть частицу сердца Аскерко! Вот и неказист он как будто, и мал, и ничем не блещет наш командир роты, а почему таким сильным, надежным, привлекательным выглядит он рядом с красавцем и силачом Веселовским?

— Ну, дочка, отвела душу? — обращается ко мне Аскерко. Да, да я отвела душу, тут и отвечать, мне кажется, не надо.

— Что же, товарищи, подкрепились, пора и в путь, — говорит он уже другим тоном. — Перейдем сейчас болото и — в лес, а там к деревне Большая Уса. Через нее двинем к цели, на копыльские земли.

Когда я поднялась с земли, возникло странное, никогда не изведанное ощущение — я не чувствовала своих ног. Боли не было. Была тяжесть какая-то, чужеродность. Правда, я не испытывала тревоги, пожалуй, потому, что у меня всегда было больше, чем необходимо, уверенности в себе. Что там тревожиться: все пройдет, все образуется, со мной ничего не случится!

Конечно, неприятно сейчас: ноги при первых шагах как прямые палки, точно на протезах (это уж потом я сравнила). «Ничего, — думала я, — пойду, согреюсь, и ноги отойдут». Идти было трудно, как будто я разучилась переставлять ноги. Приходилось с усилиями делать следующий шаг, собирая всю волю.

Аскерко, видимо, заметил, что мне трудно идти, и предложил взяться за его ремень. Я крепко уцепилась за него, и вроде бы стало легче. Но долго идти так было неловко и перед товарищами, и особенно перед Аскерко. Я пошла самостоятельно. Шла и чувствовала «деревянность» своих ног. Но думать о них было некогда, главное — идти, идти вперед вместе со всеми, не отставать. Мы пошли краем леса.

О еде никто не говорил, мне же нестерпимо хотелось пить. Губами я хватала снег с веток елок. Жажда чуть утихла, но голод и усталость давали себя знать все больше и больше. Перед нами открылось заснеженное поле, за ним темнел долгожданный лес. Трудно досталось нам это поле — замерзшее болото. В небо то и дело взвивались ракеты, освещали нас. Все кругом видно, «хоть иголки собирай». Осветят — и тут же пулеметный огонь. Мы прямо «вмерзаем» в снег. Опять еще более густая и вязкая темнота. Снова пошли, подгоняемые командой Аскерко. Ракета — бряк о землю. Легли. Застыли. Кажется и дыхание очень громким, слышным, опасным. А пулеметы так надсадно въедались до самого дна души, толчками, толчками били откуда-то сзади.

Мы уже выбивались из сил. Это поле, длиной в полтора-два километра, мы преодолевали часа три. Пожалуй, больше лежали под огнем, чем шли и ползли. Бесконечно длинный путь, может быть, самый длинный в моей жизни!

Вот и первые деревья — мы просто не могли поверить, что болото кончилось. По лесу шли гуськом — след в след. Здесь уже было спокойно, но Аскерко все время направлял вперед разведку.

Посыпал небольшой, легкий снежок. Как наступил полдень, мы не заметили. Расположились отдохнуть, даже нарезали лапника. Снова курили «в рукав» и временами по очереди дремали.

Я почему-то не могла уснуть. Сон не шел ко мне.

Аскерко сунул мне кусочек хлеба. Я съела: укусила два-три раза, и все. После уткнулась головой в полушубок Аскерко и сразу уснула.

Сколько проспала, не знаю. Кто-то легонько толкнул меня в бок: «Пошли». Шла, ни о чем постороннем не думая, забывая и о ногах. Показалась деревня, по приметам это была Большая Уса. Деревня эта со всех сторон окружена лесом, в логу, как на дне огромной тарелки. Мы остановились на опушке.

Аскерко скомандовал:

— Добровольно три человека — в разведку.

Какой-то момент молчание. Меня изнутри словно что-то подтолкнуло, и я шагнула вперед.

— Я пойду.

Рядом молча встали двое ребят: Чугаевский и Валентин Пекарский.

Втроем мы двинулись к деревне. Ребята остались на кладбище, а я вышла на улицу. В случае чего, мне было безопаснее: наган спрятан под пальто — ничего не видно, а у ребят — винтовки.

В деревне тишина, никого не видно. Ни огонька, ни звука. Мы вернулись и доложили Аскерко, что через деревню пройти можно.

За Большой Усой снова лес. Идти мне становилось все труднее и труднее. Какой-то туман застилал глаза. А тут еще стало мне мерещиться. Иду вместе со всеми — я уверена в этом, а вижу: навстречу наши разведчики, но среди них нет Марата… А вот разведчики «Боевого», среди них Цибульский. А где же Райкович?

Ребята все в белых маскхалатах, лошади в белых попонах. Спрашиваю:

«А где Марат? Где Саша Райкович?»

«Они остались в старом лагере», — отвечают мне.

«А, ну так я тоже пойду в лагерь».

…Вот так я пошла за миражом.

Меня никто не остановил; наверно, и не заметили вначале моего исчезновения.

Всю ночь я плутала по лесу одна в сопровождении своих видений. Сознание то прояснялось, то снова как в тумане.

Надо полагать, что шла я медленно, донимал холод, и потребность обогреться вызывала в сознании желанные картины: вот вхожу в дом лесника Лукашевича (уже ни его, ни семьи к тому времени не было в живых — всех расстреляли фашисты), и жена Лукашевича предлагает мне лечь в кровать под одеяло и поспать. Я откидываю одеяло… Что за наваждение: я стою в снегу выше колен под пушистой и заснеженной елью и тяну к себе одну из ее мохнатых лап.

…Выбираюсь из снега, иду дальше — не знаю куда. В лесу посветлело, явно наступило утро, вставало солнце; небо на востоке становилось багряным.

Я шла по лесной просеке и только подумала, что надо свернуть в чащу, а то, не ровен час, напорешься на карателей, как передо мной выросла живая цепь фашистов. Вижу каждую морду… Боже мой, узнаю этого гестаповского офицера, который арестовал маму и бил меня.

Как прорваться через эту зловещую стену? Или лучше незамеченной повернуть обратно? Нет! Пойду прямо. Иду, они все со страхом отодвигаются, а этот «мой» капитан наконец перестал улыбаться (перестал все-таки!) и кричит дурным голосом. Пятятся мои преследователи, расступаются, бегут, исчезают…

…Это было последнее мое видение. Я вышла на заснеженный луг, где в больших стогах было сметано сено. Решила, что здесь можно хорошо выспаться. Сознание возвращалось ко мне и подсказывало, что все эти видения от бессонницы и большой физической усталости.

Я подошла к одному стогу. Залезть наверх?.. Если кто-нибудь приедет за сеном, начнет брать сверху. Не годится. Лучше забраться в середину. Сделала себе нору, закрыла «дверь» сеном. И через минуту спала мертвецки.

…Проснулась оттого, что отлежала руку, и услышала чьи-то голоса. Сижу в своем укрытии, ловлю слова: белорусские, наверное, колхозники. Разговаривают. Сердце затрепыхало, жду. Долго ждала. Потом долетело: «Но-о-о!» — и скрип полозьев по снегу. Переждав немного, перевернулась в своей норе на живот, прикрыла сеном голову и выглянула на «улицу». Удалялись две пароконные подводы с сеном, рядом с возами шел дядька в крестьянском полушубке, а позади него — три женщины.

Успокоенная, я снова поудобнее устроилась в своем «доме» и стала досыпать. Проснулась уже ночью (а может, вечером — часов-то у меня не было). Я отогрелась, даже распарилась в сене, да и на улице потеплело. Хотелось есть. Надо идти, что я здесь высижу? Ноги вроде в порядке, отогрелись, думаю. Бурки, кажется, подсушились.

Вылезла из стога и, как только встала на землю, поняла: с ногами все то же — не чувствую их. Чужие. «Ладно, ладно, — уговариваю себя, — надо идти». И думать не думала, что могло случиться непоправимое. Пошла в лес, на то место, откуда вышла на луг. Ночь ясная, звездная, небо чистое, как в августе. Тишина лесная, особенная, когда и веточка не шелохнется. Куда идти, в каком направлении — не знаю. Днем по солнцу смогла бы определить, по звездам не умею.

Решила идти все прямо и прямо, выбрав определенное направление вправо от себя; и, мне казалось, я буду двигаться на запад, именно туда, где я отстала от ребят. Куда-нибудь да приду. Тем более, что мне слышался там вдалеке вой собак, заунывный, тягучий, печально-истошный, но глухой — до села далеко. Я даже обрадовалась этому вою: ну да, как же раньше не догадалась — сено-то повезли в этом направлении. Не потерять бы: так и надо идти на этот вой — там жилье, люди, там можно поесть…

Шла я медленно, ноги не слушались и утопали в мягком снегу, шла по бездорожью, зная, что так лучше. Ни конца ни края лесу. Наверное, только за полночь вышла на заброшенную лесную дорогу. Осмотрелась и заметила в ельнике какой-то огонек. Один… второй… третий… Маленькие огоньки, как от папиросы, но цвет не такой, а синий, словно от светлячков, мерцающий. Огоньки то сливаются, то путаются и расходятся. Одни зеленовато-синие, другие синие с краснотцой, а то и совсем какие-то светло-голубоватые. «Кто-то курит… Может, партизаны…» Я пошла вперед по дороге, огоньки двинулись следом за мной. Я посматриваю на них, и мне становится по-настоящему страшно: это же волки!.. Останавливаюсь — останавливаются огоньки. Потом уже явственно вижу: через дорогу впереди меня перешли два волка; я теперь окружена ими. Что же делать, что делать? Съедят они меня, и никто знать не будет.

Судорожно начала вспоминать все, что знала, читала, слышала о повадках волков и как можно от них спастись. Все зависит от волчицы — она у них вожак, так, кажется. Не надо только убегать, да и куда тут убежишь! Волки боятся огня (где я его возьму?). Они чуют порох (у меня наган). Баба Мариля говорила, что есть заклинание от волков (ах, почему я не спросила, какое!). На всякий случай твержу про себя: «Волки, я вас не трогаю, не трогайте и вы меня. Не трогайте, не трогайте, прошу вас!» Есть же, есть сказка о Красной Шапочке? Что же там происходит? Вдруг все забыла. Надо не останавливаться. Надо идти, идти. Тогда они тоже пойдут рядом. Они сытые, наверное, сейчас война, им хватает добычи… Я иду ровным, небыстрым шагом. Наган доставать не буду. Уж только в крайнем случае… Я успею его выхватить.

…Волки сопровождали меня почти до утра. Шли, наклонив головы, как заговоренные. Может, я и в самом деле их заговорила… Только не останавливаться, только не останавливаться и не бежать. Не обращать внимания, как будто их вовсе нет. Я уже стала «привыкать» к ним: волки — ладно, не встретились бы фашисты. Тут уж спасенья не жди!

Перед рассветом волки стали отставать, отставать, потом и вовсе исчезли.

Я снова осталась одна.

Опершись на ствол сосны спиной, я постояла, потом тут же опустилась и сидела так долго, отдыхая. Солнце поднялось высоко, и, определив юг, я пошла в этом направлении.

Через несколько часов, заметив между сосен женщину, пошла ей навстречу и сразу узнала — это Геня, наша партизанка, работала на кухне вместе с Васей Давыдовым. Она появилась в отряде уже после меня, бежала из минского гетто. А сейчас, как и я, отбилась от своих.

Геня грызла сухарь и, увидев меня, залилась слезами. Она не знала ни дороги, ни леса — ничего, ей было еще хуже, чем мне.

Поймав мой голодный взгляд, она отдала мне остаток сухаря. Я не могла говорить: с жадностью, какой никогда не знала за собой, чуть не обламывая зубы о черствый, как кость, сухарь, откусывала, жевала, судорожно заглатывала непрожеванное. Геня молчала, наблюдала за мной, не вытирая слез, и вдруг улыбнулась: так, наверное, я была смешна. Ко мне вроде бы вернулись силы. Я «запила» сухарь пригоршнями снега, беря его с лапника, и почувствовала себя бодрее. Геня смотрела на меня с надеждой.

Как важно, когда ты кому-то нужна, когда от тебя ждут помощи!

— Идем, Геня, на юг. Там должна быть деревня, — сказала я так, как мог это сказать Аскерко.

Как Геня поверила мне, какой надеждой сверкнули ее глаза! Идти вдвоем, быть рядом с кем-то — какое это счастье! И сил прибавляется, тем более, если ты чувствуешь себя командиром. А я уже (так получилось само собой) приняла команду над Геней. И чудо! Мы вышли к деревне. Видна была улица, а по ней никакого движения. Зашли в крайнюю избу; пол земляной, на скамейке сидит женщина, вид у нее не лучше нашего — худая, изможденная, — рядом с ней мальчик лет пяти-шести.

Женщина осмотрела нас потухшими глазами, безразлично выслушала и таким же бесцветным, глухим голосом посоветовала пойти в соседний двор: там живет бывший колхозный бригадир, у него что-нибудь еще водится в хате, да и человек он не злой, поможет.

Зашли мы в соседний дом. Действительно, приняли нас там радушно, как своих, ни о чем не расспрашивали, посадили за стол (было как раз время обеда), накормили белорусским борщом, тушеной картошкой с молоком и мягким, пахучим хлебом. Не знаю, то ли Генин сухарь тому виной, но ела я мало, а скорее всего, боялась есть с голоду. Геня тоже немного перекусила и сразу упала на лавку, а через минуту уже спала.

Мне спать не хотелось.

Именно тут я решила осмотреть мои ноги и переобуться. Начала снимать бурки — не могу, не стягиваются. Подошла хозяйка с крестьянскими жилистыми руками труженицы, попробовала стянуть с меня бурку — тоже не получилось. Дед, седой, с козлиной бородкой, засунув пальцы в голенище, прошамкал:

— Э, да тут разрезать надо, так не снимешь!

Взял нож, распорол сукно бурок по шву до самых пальцев. А потом уже мы вдвоем с дедом отрывали сукно от чулок, а чулки от тела. Ноги выше щиколоток и все стопы белым-белы, как присыпаны пудрой. Потрогала руками — не чувствую. Что же это с моими ногами?

Вот тут впервые у меня к горлу подступил страх, может быть, хуже, чем в лесу, когда за мной неумолимо шли волки.

Хозяйка вышла во двор, принесла в тазу снег, но не стала почему-то растирать мои ноги. И дед не стал. Очевидно, все поняли, а я еще не в состоянии была оценить свое настоящее положение.

Я попробовала растирать ногу снегом, но самой это делать неудобно. Время шло, и хозяйка, посмотрев на часы-ходики, стала просить нас уйти, объяснив, что к трем часам дня обещали заехать полицаи. Мне показалось, что нога, которую я терла на подъеме, порозовела. Пальцы тоже уже не были такими белыми, как несколько минут назад, а подернулись серинкой и стали чуть синеватыми.

Делать было нечего, надо уходить. А что обуть, где взять хоть какую-нибудь обувь?

В доме ничего не могли предложить, кроме лаптей, которые уже никто в наших краях не носил. Я их видела когда-то только у деда Якуба да у Опорожа.

Хозяйка принесла с чердака лапти, белые льняные онучи и толстые чулки своей вязки. Дед сам обул меня, переплел до коленок поверх онуч мои ноги веревочками и все приговаривал, что так будет лучше: и мягонько, и тепленько, и легонько.

Это было 12 января в деревне Жирмоны, совсем недалеко от деревни Усы. Значит, я далеко не ушла, хотя побродила порядочно. Теперь я хорошо знала, куда и как идти. До ворошиловской бригады, конечно, мне не дотащиться на таких ногах. Выход один: вернуться в станьковский лес, в свой старый лагерь, и ждать разведку из отряда, которая, как обещал Егоров, будет разыскивать «заблудших».

Обидно и горько: наверное, только мы с Геней такие растяпы! Небось и в лагере, кроме нас, никого не будет.

Но теперь уж горюй не горюй, а выхода другого нет.

Нужно проделать путь от Жирмон до Усы, затем на Ляховичи — и в наш лес. В общей сложности получалось около 30 километров.

Геня немного поспала, пришлось ее разбудить. Я поделилась с ней своим планом, и она согласилась возвратиться в наш лагерь.

Очень уж она была несчастна, запугана, да и неудивительно: в гетто она насмотрелась на такие ужасы, что и в кошмарном сне не приснятся. Там она потеряла мужа и двух малых детей. Невероятным чудом ей удалось спастись самой и добраться до партизан.

Теперь страх не оставлял Геню ни днем ни ночью.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: