Обретение Алмазной сутры

 

Но приключениями в Европе Винсент Ратленд не ограничился: он отправился в Тибет. Из‑за этой таинственной упирающейся в небо страны Державы давно хмурились друг на друга. Англичане в Индостане и русские в Семиречье прекрасно видели сквозь нее друг друга. Однако, не убедившись в спокойствии мистической Шамбалы, надеяться на успех союза было невозможно.

Восьмого августа 1907 года в окрестностях города Дуньхуан, что в западной китайской провинции Ганьсу, лежащей на древнем Шелковом пути, появился человек. Он вышел из‑за поворота дороги, и в руках у него не было ничего, кроме молодой ветки ficus religiosa – разновидности фиги, или смоковницы, ставшей важнейшим деревом сразу в двух религиях – буддизме и христианстве[141]. Откуда незнакомец добыл ветвь смоковницы в этой местности, нам неведомо: может быть, он появился на дороге, ведущей от Дуньхуана на юго‑восток, из каких‑то других мест, где растут такие деревья? Человек, помахивавший веткой и шедший по дороге без багажа, еды и воды, естественным образом вызвал интерес. Встречные почему‑то кланялись и провожали его взглядами, а через некоторое время навстречу ему в клубе пыли выскочил всадник на гнедой кобыле с оседланным вороным жеребцом в поводу. Так и не дождавшись, чтобы человек уступил дорогу, всадник осадил лошадь, спешился и вручил повод вороного человеку с зеленой веткой. Тот признательно кивнул, взлетел в седло и был таков.

В следующий раз мы видим нашего путешественника у входа в Могао‑ку – пещеры Тысячи будд под Дуньхуаном. Пятьсот гротов тянутся на двадцать пять километров и сплошь покрыты буддийскими фресками, которые наносили на стены в течение почти тысячелетия, начиная с середины четвертого века до новой эры. Пройдя несколько коридоров и проникнув в нужную лакуну, человек с ветвью, смотревший по сторонам с вниманием профессионала, расставляющего увиденное по полочкам, достиг центральной точки храмового комплекса. Там он пробормотал что‑то вроде того, что скульптурная составляющая Дуньхуанского комплекса не менее сильна, чем живописная, и опустился возле стены на циновку. Выдохнул, каким‑то невероятным образом сложил ноги и руки и закрыл глаза.

Нам неизвестно, сколько прошло времени, прежде чем перед путником, в задумчивости принявшимся водить кончиком зеленой ветки по циновке, появился монах. То был Бегтсе, хранитель пещер. Между ним и пришельцем произошел диалог, часть которого нам удалось зафиксировать.

Бегтсе говорил:

– …и разве будет разница на лице горы от этого, или от того, или от тех, что приходят с востока? Вайрочана, Ратнасамбхава, Амогхасиддхи, Амитабха, Акшобхья, даже Майтрейя[142], – все они отдыхают здесь, приблизиться сюда нельзя, люди уйдут и унесут на себе печать…

Пришелец отвечал, разглядывая красно‑золотой потолок, затянутый танка, расписанными изображениями татхагат, будд и архатов[143]:

– Пусть уносят, мудрейший. Зато уйдут. Уходить хорошо, особенно из мест, настолько полных святости, что можно и не успеть унести… ноги.

Бегтсе медленно качал головой:

– В другой жизни ты жил в Срединном царстве. Я могу взять свиток твоей жизни и посмотреть, где какая жизнь, их у тебя столько, сколько шкур у змеи.

Пришелец немного поежился и плотнее запахнул одежду:

– Неуютно у вас, мудрейший. Не нравится мне Дуньхуан. Мы с ним не подходим друг другу, слишком уж тут много будд на единицу…

Он замолчал. Бегтсе долго разглядывал свитки, издавая однообразный носовой звук – странную мелодию. Повернул колесо, дотронулся до погремушки‑ваджры[144].

– Не знаю, как ты попал сюда, чужеземец. Вижу, пришел просто, ногами, верхами приехал, добрался по земле. А как вошел, понять не могу, войти сюда нельзя, а войдя, можно лишь погибнуть, – он посмотрел на чужеземца. – Может, ты погибнешь? Но и после этого ты не останешься у нас, не надейся.

Пришелец снова утонул взглядом в рисунках на потолке.

– А я и не надеюсь, мудрейший. И оставаться не намерен. И надежды оставил, как оставляют обувь перед входом в храм.

Тут он перенесся мыслями в другие места, а пока хранил молчание, Бегтсе водил пальцем по значкам на свитке и разглядывал на нем ветви какого‑то растения. Незнакомец продолжил:

– Я пришел за будущим, Бегтсе. За еще более дальним будущим. Правильно ли рассчитал, не знаю. Но я должен получить сутру.

Человек провернул ветку в пальцах. Бегтсе наконец посмотрел на зеленую ветвь и снова покачал головой.

– За будущим. Ты сейчас растаешь в воздухе, чужеземец, вот и все твое будущее. Ты вошел к нам с помощью знания, частично нашего знания, но оно не живет в тебе, ты его приобрел. Оно сочится через твои поры, глаза, уходит из тебя дыханием, и Дуньхуан получает свое знание назад. Аты останешься там, – хранитель пещер указал на потолок. – Золотым рисунком на красной танка.

Пришелец встал, уронив ветку на циновку, посмотрел вверх.

– Останусь? Ну уж нет. Лучше замерзнуть на перевале, двигаясь в эту вашу Шамбалу, чем стать картинкой на потолке.

Он пошел к выходу.

– Алмазная сутра у тебя, Бегтсе. Я предложил обменять ее на ветвь с древа Бодхи. Не прошу оригинал, дай список, я и с ним управлюсь.

Чужестранец остановился, упершись взглядом в ритуальный кинжал пхурпу[145] на подставке у выхода. Он взял его и покачал в руке, а Бегтсе все ныл свою мелодию. Тогда путник кинул кинжал в стол перед Бегтсе, всадив его в свиток, который тот читал, и добавил тихо:

– Это за неимением парфянской стрелы.

Затем он исчез за дверью. Глядя на кинжал, который словно врос в свиток и превратился в часть узора, Бегтсе все мычал свою мелодию. Потом поднял голову к потолку:

– Ай, чужеземец, пошел в Тибет… Дойдешь – получишь сутру. Да только замерзнешь ты на перевале, синжэнь[146], замерзнешь.

Прошла неделя. Наш чужестранец в очередной неприветливой каменистой стране, выше которой нет в мире ничего. Он и в начале путешествия не выглядел особенно полнокровным и, казалось, движим был одним лишь упрямством, а сейчас больше походил на воспоминание о себе самом. Подаренный ему под Дуньхуаном конь не выдержал нагрузок и пал. Цель чужестранца и оставшиеся у него силы не позволяли ему перемещаться иначе, чем дорогами, теперь уже пешком. Однако к закату он добрался до городка Нгор и уже там – до незаметного буддийского монастыря, в который вошел, без слов отодвинув в сторону кинувшегося к нему монаха, затем еще одного, затем, видимо, как к последнему средству, прибег к демонстрации некоего шелкового футляра с таинственным свитком. Завидев футляр, монахи расступились.

Чужестранец прошел внутрь. Там, не дожидаясь указаний, прошел в комнату, где в одиночестве сидел мальчик лет семи в оранжевой хламиде и сложном головном уборе. Мальчик улыбнулся характерной улыбкой посвященного и протянул вперед лотосообразную ладонь. Чужестранец вложил в нее футляр со свитком. Мальчик повернул футляр и вернул его чужестранцу; в нем лежал другой свиток. «Ты помнишь все, – сказал мальчик. – Теперь ты будешь знать и то, что не помнишь».

Чужестранец кивнул, повернулся и, не теряя времени на обмен любезностями, ушел.

Опустим транспортные подробности, опасности пути, спешку, необходимость вернуться в Лондон до конца месяца – путешественник должен был успеть и поэтому успел. Выбравшись из Тибета, пройдя тесными горными перевалами и краем пустыни через холод и жар Центральной Азии, он где‑то из последних сил среза́л дороги и ненадолго остановился в Константинополе, где во дворце Топкапы, пользуясь гостеприимством некоторых своих турецких друзей, развернул Алмазную сутру, чтоб убедиться в ее подлинности и… полезности.

Алмазная сутра датируется 868 годом. В этом буддийском документе нет ничего особенного: это далеко не первый произведенный ксилографическим способом документ, хотя и первый, снабженный датой. Она‑то и подтверждает, что сутру напечатали за 587 лет до Библии Гутенберга – 13‑го числа четвертого месяца девятого года правления императора Сяньтуна династии Тан. Осенью 1908 года великий английский востоковед сэр Марк Аурел Стейн отдаст этот пятиметровый свиток на хранение в Британский музей, сказав, что обнаружил его годом раньше в пещере Тысячи будд в Дуньхуане и приобрел у хранителя пещерного городка. Так история обнаружения Алмазной сутры приобрела современный вид, и из нее полностью выпали приключения нашего героя.

Это и неудивительно: Винсент не собирался оставлять сутру у себя. Познакомившись чуть ближе со знаменитым археологом и его работой, он решил, что тому она нужнее – Стейн в любом случае вел раскопки и исследования неподалеку от хозяйства Бегтсе. Нашему же герою сутра была необходима ненадолго. Он непочтительно расстелил пятиметровый свиток прямо на полу и уже в который раз начал читать со ставшей впоследствии знаменитой фразы: «Так я слышал», evam mayā śrutam.

Так он слышал. И видел.

Повторилась история с шлемом из Саттон‑Ху. Только на этот раз рябь разбежалась куда дальше, и сотрясение ее поколебало, кажется, самую небесную твердь. Созидатель увидел и почувствовал на своей созидательской шкуре такое, что довольно долго был не в состоянии выйти из помещения без окон, а вывести его оттуда никто не мог, так как, во‑первых, мисс Тидлби рядом не было, а во‑вторых, привыкший функционировать в экстремальных условиях Винсент Ратленд устраивал дела так, что люди забывали о нем, как только он покидал их поле зрения. Никто не решался побеспокоить его в таинственном заключении во дворце Топкапы, и выходить из комнаты без окон ему пришлось самому. Покинуть заточение, перенеся мировую войну, он смог лишь через день, навсегда оставив внутри своего карцера некоторые юношеские убеждения, заблуждения, связанные с советом Торн, и остатки сил.

Винсент Ратленд, молодой человек двадцати одного года, с белыми нитями седины в волосах, с кровью на пальцах и на левой скуле покинул Константинополь, встретился с археологом Стейном и передал ему документ, точно описав, где нашел его, и посетовав, что по счастливому стечению обстоятельств опередил сэра Марка. Все это было неважно – важно было, что он наконец знал точно, что будет делать теперь, когда все‑таки пережил Вторую мировую войну.

 

Пиквикский клуб

 

Прошло отпущенное время.

То ли сумерки, с готовностью сгущавшиеся в конце августа в лесу, окружавшем дом, были столь ненадежны, то ли по другим причинам, но человек, покинувший водительское сиденье, и сам был похож на привидение, только черное, а не серебряное. Он тихо прикрыл дверцу и пошел по дорожке к дому. Контур его тела при этом как будто слегка размывался, норовя слиться с сумерками: похоже, его немного «носило». Добравшись до кабинета, он упал в кресло, вытянул длинные ноги, откинул голову на спинку и вперил взгляд в потолок. Через минуту обессиленного лежания проснувшаяся правая рука принялась шарить по столу, затем в ящиках, затем успешно нашла сигареты, и тень, которая осталась от будущего магистра, закурила. Кажется, он не имел сил ни на что, кроме мыслей, и самой главной мыслью было: «Отключиться». Увы, способов отключаться у него не оставалось (разве что застрелиться, но такой вариант не рассматривался). Поэтому спустя некоторое время рука, уже избавившаяся от сигареты, нашарила телефон, и путешественник благополучно связался с Адептом, вполне твердым голосом сообщив, что вернулся, все выяснил, готов представить отчет, и что завтра будет важный день.

– Важный день? – переспросил Адепт.

– Отныне мы будем дружить с Россией, – пояснил Винсент. Если никто ничего не сорвет, с завтрашнего дня и до… – тут он вздохнул и ненадолго замолчал. Потом продолжил: – Как бы то ни было, Англия и Россия будут вместе стоять на той вершине, о которой мы с вами говорили. Надеюсь, Франция, соглашение с которой у России уже имеется, обрадуется такому соседству.

Теперь молчать настала очередь Адепту, причем ему показалось, что собеседник на другом конце линии за это время просто умер.

– Мистер Ратленд? – позвал де Катедраль. – Винсент?

– Да, – отозвался голос из Мерсии‑мэнор.

– Каков ваш главный вывод?

– Да, – повторил голос. – Война будет. И судя по всему, не одна.

 

31 августа 1907 года, на следующий день после возвращения полуживого искусствоведа домой, в столице Российской империи встретились два дипломата: с русской стороны министр иностранных дел Александр Петрович Извольский, а с английской – посол Великобритании в России сэр Артур Николсон. Договорились эти двое об ужасно скучных вещах – о завершении нескольких тяжелых десятилетий Великой Игры между Россией и Англией и о разделе сфер влияния в мягком подбрюшье России – в Персии и Афганистане (в Тибете, впрочем, тоже). Недаром же обе державы посылали туда знаменитых первопроходцев – скажем, подполковника Николая Михайловича Пржевальского и полковника Фрэнсиса Янгхазбенда. Однако периферия эта была гораздо менее важна, чем основная цель соглашения – уравновешивание Германии. Созданная на переломе августа и сентября 1907 года англо‑русская Антанта слилась в объятии с англо‑французской Entente Cordiale (той стукнуло три года) и русско‑французским альянсом 1892 года рождения. Давно пора, скажет читатель: тройственный союз напрашивался. Зачем было Ратленду тратить силы и торопить то, что произошло бы само собой?

Как бы не так: многие вещи в истории продолжают напрашиваться до тех пор, пока совершенно не потеряют актуальности. И пока тройственный союз расслабленно наклевывался, международная обстановка позволяла тому же Извольскому на стыке веков говорить в Токио, где он служил посланником: «Если Германия пожелает войны, она будет».

Но вот наступило и прошло 31 августа, Извольский и Николсон, наконец, благополучно договорились дружить странами. Вечером первого сентября учитель и ученик сидели во Всех Душах в кабинете Адепта и слушали секретную радиотрансляцию[147] из Санкт‑Петербурга.

– Вы знаете сэра Артура? – воспользовавшись паузой в трансляции, спросил Адепт.

– Это посол Соединенного королевства в России, – не покривил душой Ратленд.

Де Катедраль стерпел, но отключил связь.

– Вы знаете его лично? – уточнил он.

– Минимально, – ответил ученик с уклончивостью, свойственной ему при обсуждении вопросов, связанных с собственным прошлым и с чужими секретами.

Адепт поднялся. Ученик тоже покинул кресло: было ясно, что де Катедраль встал не потому, что хотел размять затекшие члены, а потому что…

– Мистер Ратленд, мы подошли к решительному моменту в наших отношениях.

Мистер Ратленд молчал, хотя ему очень не понравилась формулировка про «отношения», которые он полагал крайне противоречивыми.

– Я ведь просил вас не использовать особые способности при выполнении задания.

– Вы просили, – повторил ученик вслед за учителем.

– Вы же… насколько мне удалось выяснить, не просто использовали их, но пользовались исключительно ими, – сформулировал де Катедраль обвинение, прозвучавшее как приговор.

Винсент смотрел прямо на Адепта, пытаясь прочесть на его лице что‑то, чего не говорили его уста.

– Вас беспокоит мое… непослушание? – сократил он промежуточные связки.

– Нет, – ответил Адепт. – Я никогда не обманывал себя в этом отношении.

Ратленд провел рукой по столу. Жест, в исполнении другого человека выглядевший как проявление смущения, в этом случае привел к тому, что лежавшие на столе бумаги по делу об Антанте, стенограммы, расшифровки, копии и подлинники документов, привезенные будущим магистром из путешествия, исчезли. Перестали существовать. Де Катедраль задержал дыхание, глядя на стол. Он все‑таки изучил своего ученика. Он… его изучал. И прекрасно понимал сейчас, что это была не ссора (ссориться ученик не умел, сразу переходя к практическим выводам), это было объявление войны. Это был конец, а ведь он надеялся… Тем временем Ратленд отступил от стола и пошел к двери: он собирался уйти без объяснений и претензий, без лишних слов, так же, как некогда пришел в ответ на предложение сотрудничества.

Адепт не мог этого позволить. Последний алхимик не мог позволить, чтобы из его кабинета пошло гулять по свету орудие массового поражения. Винсент Ратленд, Винсент… носитель фамилии, которую не знал он сам, но знал Адепт, не должен был покинуть совет Торн, выйти из сферы наблюдения, не мог считать, что ему позволено использовать свои способности – перемещаться, воздействовать, кроить мир, овладевать могущественными артефактами и использовать их как рычаги для вмешательства в политику и историю. Адепт пытался предупредить его, остановить, Адепт держал его при себе, рассчитывая переубедить, подействовать авторитетом. Переломить, наконец! Тщетно. Ратленд был уже в дверях.

– Винсент! – окликнул де Катедраль.

Тот остановился, явственно заставив себя обернуться.

– Ах да, простите, мэтр. Я не попрощался. Всего вам доброго, – сказал ученик, непривычно не глядя на учителя.

– Я не ожидал от вас не только неспособности выполнить мою просьбу… важную просьбу… но и неспособности выслушать единственный упрек за все время нашей совместной работы.

– Я сожалею, – произнес Ратленд, прилагая титанические усилия, чтобы оставаться в кабинете, который полминуты назад ушел для него в прошлое. В историю. Он тщательно осматривал какой‑то портрет на стене. Адепт не мог понять, в чем дело, а зря: все было очень просто. Винсент был настолько зол, что боялся прочесть в голове Адепта последнюю, главную тайну, связанную с советом Торн и с ним самим. Он знал, что за тонкой перегородкой, состоявшей из лобной кости великого алхимика и его воли, хранился ответ на главный вопрос, мучивший его бо́льшую часть жизни. Он знал, что не задаст этот вопрос повторно, как во время первого разговора. Он знал, что Адепту все известно, но не мог позволить себе узнать это все так.

Адепт подошел к ученику, поймал его взгляд.

– Мистер Ратленд. Я преувеличил. Большую часть информации, собранной вами, восемьдесят процентов усилий, вами приложенных, можно отнести на счет ваших обычных человеческих талантов. Умение разговаривать с людьми, умение слушать, убеждать… проникать…

Лицо мистера Ратленда превратилось в маску лица мистера Ратленда. Но Адепт продолжал:

– Но это… то, что вы делаете, – это все равно что капля крови в стакане воды. Нельзя пить воду с кровью, Винсент: пьют либо воду, либо кровь.

– Простите, мэтр, – вежливо ответил Винсент, – я, конечно, занимаюсь в Оксфорде искусствами, но к ним не относится изящная словесность. Мне непонятны ваши метафоры.

– Цель оправдывает средства? – с горечью спросил де Катедраль, отказываясь вести непрямой разговор.

– Оправдывает, без сомнения, – согласился бывший ученик.

– Вы начинаете с использования магического артефакта… артефактов. Смотрите в будущее, не фигурально, а буквально… сталкиваете страны, как фигуры на шахматной доске, а закончите массовым гипнозом, убийствами и манипуляцией психикой людей?

– Не исключено, – согласился ученик и продолжил: – Но не будем обо мне, мэтр. Считайте, что это наш последний разговор, так проясните же и вы кое‑что.

– Хорошо, – согласился Адепт. Он был слишком стар для того, чтоб испытывать горечь, но все‑таки ему было очень неприятно. – Я не в силах вас удержать, но готов ответить на вопросы.

Де Катедраль вернулся за свой стол, Ратленд подошел кокну. Так начиналась их первая встреча в этих стенах.

– Скажите, почему ни вы, ни возглавляемый вами совет не сделали ничего, чтобы предотвратить надвигающуюся войну. Пускай другими, правильными средствами. В совете состоят несколько влиятельных людей. Выдающихся. Способных и влиятельных. Почему вы ничего не делали… и не делаете?

Адепт помолчал.

– Мы не масоны, Винсент, не розенкрейцеры и не всемирный Синедрион. Мы интеллектуальный клуб наблюдателей. Совет Торн носит консультативные функции.

– О господи, – странно отреагировал Ратленд. Он взялся за голову обеими руками и наклонил ее, упираясь лбом в стекло (выглядело это так, как будто тело силой удерживало голову, пытающуюся оторваться и улететь прочь). – Клуб. Как же я не догадался. Вы эзотерики‑теоретики, конечно. Клуб джентльменов. Вроде дискуссионного клуба читателей. Простите, но я исчерпал свое участие в этом… кружке.

Де Катедраль молчал. Война. Снова война. Он мог бы рассказать о ней многое.

– Я хорошо знал вашего отца, – неожиданно для самого себя признал Адепт.

– Я догадался, – тихо промолвил Ратленд.

– Вы похожи на него, – продолжил де Катедраль.

– Не сомневаюсь, – отозвался Винсент, по‑прежнему не задавая вопросов.

– Вы еще опаснее, чем он, – заключил последний алхимик. В голосе его слышались одновременно нотки досады и восхищения.

– Надеюсь, – ответил единственный созидатель и теперь ушел совсем, так и не попрощавшись. Учитель и ученик оказались по разные линии фронта.

 

Клинок и диссертация

 

Вот и все.

Винсент злился на себя, а не на великого алхимика. Он убеждал себя, что в полутора годах спорадических контактов с де Катедралем и палатой Торн было что‑то полезное: он многому научился в лаборатории мэтра, ему нравилось находиться среди умных и интересных людей, для разнообразия не являвшихся его врагами. Он решил, что само по себе это нахождение – правильное и столь необходимое для него упражнение в смирении, ведь он с детства не умел петь в хоре, сразу заняв дирижерскую позицию. Если в мире и существовала «организация», к которой Винсент Ратленд со всем его прошлым и настоящим мог бы принадлежать, то это был именно совет Торн: интеллектуальные сливки Британии, философы и политики, объединенные ответственным отношением к действительности. Люди, смотревшие не только на лицо, но и на изнанку вещей. Он ожидал увидеть в них настоящих преобразователей, в глубине души надеясь, что все‑таки окажется не единственным, что в ретортах де Катедраля и трактатах его соратников будет прятаться способность менять мир, способность, выданная ему просто так, ни за что, а кому‑то из них за труды и знания, в конце правильно пройденного пути.

Но он ошибся дважды. Во‑первых, таких людей больше не было. Во‑вторых, осознав свое заблуждение довольно быстро, будущий магистр все же не выходил из совета до сентября 1907 года. Он понял, куда постарается направиться будущее, постарался поспособствовать тому, чтобы оно стало не уничтожительным, а несло хоть какую‑нибудь надежду, дождался признания Адепта в том, что знал и без него, и ушел, унося злость на себя и чувство, что вместо путеводной нити ухватил в истлевшем клубке туманных намеков, связанных с прошлым, скользкий змеиный хвост. Ион был готов к тому, что змея извернется и вонзит в него ядовитые зубы. К счастью, Винсент достаточно много общался с «коллегами» в палате Торн, а главное – с Катедралем, и неплохо представлял, чего можно было ожидать от бывших союзников.

Поэтому для начала Винсент Ратленд удалился в свой чудесный дом и потратил трое суток, прореженных питьем кофе и двумя верховыми прогулками, на то, чтобы дописать две магистерские работы. Сделав это и отправив рукописи на перепечатку (почти‑магистр сразу отмел возможность производить текст иначе как при помощи пера, решив, что станет нажимать на кнопки, лишь когда прогресс соединит их с более умелой машиной, а само нажимание не будет требовать нелепого размахивания руками), Ратленд отправился к профессору Мэрри, ректору Линкольн‑колледжа. Здесь состоялся разговор, похожий на первое явление бывшего маэстро Ратленда в Оксфорд. Он сказал, что магистерская работа (любая на выбор или обе) завершена несколько раньше срока, и попросил назначить дату защиты. Мэрри взял неделю на раздумье. Ратленд согласился, хотя знал, что в течение тайм‑аута последует неизбежная консультация с Адептом. Это его не волновало: сколь бы пристрастными ни оказались рецензенты, работы были безупречны, и тихая гавань Оксфорда отдалялась от него с той же скорой неизбежностью, что и палата Торн.

Теперь надо было понять прошлое. Ратленд вернулся ксебе, расчистил стол, положил перед собою книги, которые передал ему дед, свой… отцовский стилет – и стал слушать их, вытесняя все остальные звуки и восприятия.

 

* * *

 

…Сделав непонятный крюк на юг, в Высокую Порту, где они провели некоторое время, которое Надежда внутренне постановила считать медовым месяцем, новоявленные супруги вернулись в древние степные коридоры юга России, потом на обычные столбовые тракты и устремились на восток. Они двигались в глубь зимы. Зима, и в столицах ощущавшаяся как низшая точка года, время, которое надо было перемаяться, чтобы подготовиться к весеннему возрождению, по мере их продвижения делалась все более жестокой, все более мертвой и лишенной надежды. Они двигались в глубины Сибири.

Они перемещались тайно. Он ничего не объяснял, но она почему‑то знала, что он убегает. Что их вторжение в зиму, взрезание снегов, дерзкий вызов морозу – бегство от чего‑то более страшного, чем холод. Слепая стихия не пугала ее спутника. Не похоже было, что пугают его и люди, но он почему‑то бежал от них. Куда? Она могла только догадываться, исходя из элементарных представлений о географии: за Сибирью лежала Япония, Америка, Китай… За Сибирью был ледяной океан.

Они ехали в молчании. Она не успела толком выучить родной для него итальянский язык, а он, конечно же, не знал русского и говорил по‑английски и по‑французски. Французский она знала прекрасно, как любая хорошо образованная девица, но язык как средство общения почему‑то не давался им. Общаться же цитатами из итальянских арий ей не позволял хороший вкус. Чутье подсказывало Надежде: ему не о чем говорить с ней теперь, когда он добился своего, заполучил ее в свое владение. Когда она носила под сердцем его ребенка. Надежда приняла новый поворот в судьбе не только со смирением, но и с гордым сознанием, что путеводная звезда снова засветила ей, уже было потерявшей веру в осмысленность происходящего. Она спела и сыграла на сцене то, что мечтала, прожила чужие жизни, и ей оставалось только полюбить мужчину и родить ему сына. Она любила своего похитителя, ставшего ей настоящим, венчанным супругом перед Богом, и, конечно, она благополучно родит, – Надежда была совершенно здорова. То, что ее замужняя жизнь началась с бегства, бывшая дива воспринимала с определенной долей азарта: в наследнице шотландских королей был силен романтический дух.

О чем думал ее новоявленный супруг и похититель, никому известно не было. Окутывавшие его слухи были верны: он был опасный и непонятный человек, и то, что он убегал, да не один, а теперь еще и с молодой женой, не делало его ни менее опасным, ни более понятным. Похититель носил эффектное имя Гвидо, а фамилию свою молодой супруге не сообщал, благо для церковного венчания она не нужна. Однажды только, в Константинополе, куда завернул их путь в начале бегства, она услышала незнакомое острое слово: в комнате, предназначенной для приема важных посетителей, банковский клерк обратился к ее мужу: «Синьор Ланцол».

«Мой муж – Гвидо Ланцол», – думала Надежда ночами, с того дня как узнала его имя, но сделала вид, что ничего не услышала, а может – не поняла.

Больше предметы не могли рассказать ничего, как Винсент ни старался услышать их. Он вздохнул и убрал книги и стилет.

Через полторы недели случилась защита. Согласовав частности, ректор Мэрри сообщил соискателю Ратленду, что колледж готов рассмотреть одну из двух разработанных тем, а именно ренессансные артистические связи Венеции с Римом и Флоренцией. Специалисты по китайской тантре в это неурочное для защиты время доступны не были. В переводе это означало, что подобных специалистов в Европе не существовало вовсе, и Винсент защищался по своим Беллини, Лоредано, Джорджоне и Габриэли. За короткий срок, отведенный на ознакомление с работой, оппоненты с ней действительно ознакомились.

Предоставленные отзывы были сухи и положительны. На защите не задали бы ни одного вопроса, если б не Мэрри, который как глава колледжа, где готовил работу мистер Ратленд, и неофициальный коллаборатор палаты Торн прекрасно понимал важность соблюдения всех формальностей в этом конкретном случае и задал вопрос. Действительно ли портрет дожа Лоредано кисти Беллини был первым ренессансным портретом человека (не Христа) почти анфас? Соискатель бегло обрисовал историю вопроса[148], и заслушавшийся совет с облегчением выдохнул. Работа была ожидаемо блестящей, никто на иное и не рассчитывал (тезисы и статьи на протяжении этой усеченной магистратуры публиковались, и доклады на конференциях делались), а расхождение соискателя с советом Торн… было делом соискателя и совета. Винсент Ратленд не получил ни одного черного шара и вышел из зала заседаний магистром искусств. Оксфорд остался у него за спиной так же, как совет Торн. Впереди лежал Пролив и необходимость пройти по следам отца.

Но где должен был он искать эти следы? И что еще можно было сделать с его головой, чтобы извлечь из нее информацию? Опиум давал сон и сны, неправильные сны о будущем, о неведомой стране, поэтому опиум, единожды оставшись в прошлом, больше не рассматривался. Как еще он мог лишить себя сознания? Артефакты, требовавшие для работы столь радикального вложения энергии, что дело могло кончиться полным ее истощением, были полезны, но служили для демонстрации картин будущего. Причем, в отличие от ясновидящих, иногда стихийно появлявшихся в мире, Винсент видел то, что хотел увидеть, предельно ясно.

(Поясним: ясновидящий, пропустивший через себя несколько сотен вольт или полетавший на урагане вместе с молниями, шаман с ножом и бубном, потомственный деревенский колдун с пронзительным взором и красивым посохом, яркоглазая цыганка с картами и бабушкиными навыками гипноза – все эти люди работали с надсферами реальной жизни, с людской психологией и внушаемостью. Стихийные ясновидящие могли увидеть прошлое. Но понимает ли наш проницательный читатель, как они это делали? Представьте себе тонкий туман, накрывший замок в речной долине. Вы видите, что замок сер, и сообщаете об этом слушателям. Выглядывает солнце, и оказывается, что замок желт: тут подключается шаман, докладывающий, что видит какой‑то «желтый дом». Солнце начинает клониться к горизонту, и замок розовеет всполохами заката, а цыганка видит «пожар в казенном доме». Тень перемещается, и оказывается, что у замка три башни, их и видит ясновидящий № 1. Тень ползет дальше, и в замке остается две башни – а шаман увидел «две трубы». И это еще неплохой вариант «ясновидения», в нем хотя бы есть картинки. Хуже, когда в голове загорается цифра – например, пять, и хоть ты тресни. Что «пять»? Пять человек? Пятого числа? Пять коров? Как это «пять» привязать к убийству, поджогу, злому наговору? Пять замко́в закрыла заговоренным ключом подкупленная ведьма, засунув их под матрас несчастной новобрачной, или пять лет бесплодия ожидают теперь женщину?..)

Нашему герою были неведомы сложности разглядывания и толкования. Картины прошлого он видел четко и последовательно, как в кино, мог мысленно облететь тот или иной разглядываемый объект, услышать диалог, тронуть человека за руку. Были у него и свои трудности, конечно, – он не всегда знал, что именно наблюдает. Скажем, не видя дневника с зафиксированным числом, он не мог знать, о каком годе идет речь, и лишь приблизительно определял эпоху по одежде. Если название населенного пункта не звучало вслух и поблизости не было письменных указателей, ему приходилось лишь по разговору догадываться, что дело происходит в Москве, в Монпелье или Хативе. Вступать в беседу он, естественно, не мог. Однако магистр очень четко знал, что способен видеть теперь три главных сюжета: прошлое – то, что он пытался понять о себе, отце и предках; будущее, куда он путешествовал в том числе при помощи шлема из Саттон‑Ху и Алмазной сутры (к видениям будущего добавлялись и былые опиумные сны, но они касались его самого) и третий куст сюжетов, охватывающий то, что он называл для себя «Управляющей реальностью», Уром. После фиаско в Нунлигране Винсент знал: в Ур надо будет идти повторно, а пока необходимо закончить с отцом.

Магистр искусств уже узнал о нем кое‑что, но этого «кое‑чего» было бесконечно мало. Ему нужны были еще сведения.

 


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: