Бруно Фрей. Предисловие 8 страница

Итак, Андреас Богумил Таран уже в трехлетнем возрасте играл с оловянными солдатиками. Он выстраивал их в шеренгу и стрелял по ним маленькими стальными шариками, коими в наш индустриальный век дети играют в камушки. Во время этих упражнений в стрельбе маленький Андреас Таран развил в себе меткость, вселявшую, и не без основания, большие надежды.

Однажды он мирно лежал на полу, расстреливая стальными шариками одного оловянного солдатика за другим, как вдруг все его мишени с шумом опрокинулись. Дедушке, который, расставив ноги, стоял позади внука и наблюдал за игрой, показалось слишком долгим расстреливать каждого десятого, и в припадке нетерпения или ярости он замахнулся палкой и с силой стукнул по прекрасным пестрым фигуркам – они разлетелись во все стороны. Старик разразился безумным смехом и прокричал:

– Вот как это делается!

Его рука слегка дрожала даже в обычном состоянии, и тяжелая палка набила изрядную шишку на угловатом затылке внука. Мальчик расплакался.

Во время процесса, который устроили над Богумилом Тараном из‑за событий «кровавого пикника», (так прозвали тот день бульварные журналисты), знаменитый психиатр, выступавший в качестве эксперта, упомянул и об этом детском переживании Богумила. Он представил в своей речи, обильно нашпигованной терминами, как яростный приступ деда вызвал у мальчика сильный шок. Этот шок привел в свою очередь к травме, которая вызывала все большее напряжение и ждала только своего часа, чтобы в один прекрасный день разрядиться взрывом. Я нахожу эти псевдонаучные попытки оправдать действия Андреаса Богумила смешными и бессмысленными. Да и нуждаются ли вообще поступки Богумила Тарана в защите? Он имел право и основания действовать так, как действовал. Но я забегаю вперед. Вернемся к последовательному изложению событий.

Андреас Богумил Таран был, как сказано, солдатом по призванию и вдохновению. Упражнения на учебном плацу были для него не бессмысленной муштрой, а средством, с помощью которого он учился в совершенстве владеть своим телом. Не зря этот учебный предмет называют «физической закалкой». И в марше по пересеченной местности, и на занятиях в классе он всегда был впереди. Когда искали добровольцев для выполнения особых заданий, он неизменно вызывался первым. Он, так сказать, оставался на сверхурочные часы, чтобы лучше овладеть ремеслом. Он ни в коей мере не собирался избрать карьеру профессионального военного, просто он всерьез относился к военному обучению, которое, смею утверждать, является почетной обязанностью гражданина.

Больше всего, как и следовало ожидать, его интересовало всякого рода оружие. Часами он разбирал и снова собирал свою винтовку и наконец научился делать это так быстро, что никто не мог сравниться с ним в этом искусстве. Тогда он отдался изучению другого оружия, он разбирал револьверы и автоматы и буквально влезал в дуло пушек, чтобы постичь сущность механизмов тяжелой артиллерии. Хотя его усердие и старательность в учебе постоянно отмечались в приказах по службе и потому начальство, минуя обычную очередность, спустя несколько недель специальным приказом присвоило ему чин унтер‑офицера, внук великого генерала Пушке ощущал какую‑то пустоту и неудовлетворенность. Все эти упражнения были чисто теоретической подготовкой ко «дню Икс», как по старому обычаю генеральных штабов обозначается начало войны. Унтер‑офицер Таран жаждал увидеть все роды оружия в действии, короче говоря изрыгающими огонь. Но никто, казалось, не собирался развязывать войну. Политики и дипломаты ограничивались тем, что угрожали, шантажировали и пугали друг друга. Пушки молчали. Андреас Богумил Таран уже начинал сомневаться в значении своей солдатской миссии, как вдруг ему представилась единственная в своем роде возможность показать миру, что не зря его выучили применять всевозможное смертоносное оружие.

В то воскресенье Андреас стоял на посту возле старой пороховой башни. Так как его товарищи предпочитали в воскресенье гулять с девушками или шататься по дешевым кабакам, он снова добровольно вызвался заменить их в карауле. Разумеется, его задачей было охранять не старую пороховую башню – она уже лет триста пустовала, – а три пушки, поставленные на холме перед башней и предназначенные для начинавшихся в понедельник маневров. Эта задача оказалась чрезвычайно ответственной – знай он об этом заранее, он вовремя позаботился бы о подкреплении, – ибо на лугу, что тянулся вниз по склону от башни до самого ручья, как раз в это воскресенье состоялся пикник служащих пивоварни «Хмель, Солод и Ко».

Луг кишел штатскими, они вели себя непристойно и необузданно, словно щенята, спущенные с поводка. Без всякого трепета подходили они к пушкам и похлопывали их по стволам, как лошадей по крупу. Парни доставали из сумок бутылки вина и пытались заставить Андреаса пить с ними вместе, дети передразнивали его застывшую позу, девушки с вульгарными ужимками делали ему недвусмысленные предложения с явной целью смутить его и таким путем вывести из строя.

Андреас неоднократно в вежливой форме, но твердо просил штатских не приближаться к доверенным его охране пушкам, но никто никакого внимания не обращал на его предупреждения, и штатские позволяли себе использовать его снова и снова как повод для насмешек. Молодой парень с наглой рыжей гривой падающих на лоб волос посоветовал Андреасу написать жалобу в департамент по добыче соли или рапорт своему идиоту генералу, если ему не нравится поведение персонала старинной и почтенной фирмы «Хмель, Солод и Ко».

Дети хлопали в ладоши, девушки хихикали, а парни в восторге пинали ногами сложенные в пирамиды возле пушек снаряды, да так, что они раскатывались по траве во все стороны. Но когда одна мать развесила для просушки на пушечном стволе выстиранные в ближнем ручье пеленки своего отпрыска, как бы конфискуя боевое оружие для мирных целей, унтер‑офицер начал стрелять.

Он уложил из своего автомата не менее двадцати мужчин и женщин, прежде чем участники пикника сообразили, что он не шутит, и бросились врассыпную. Андреас стрелял им вслед, а когда бегущие удалились на достаточное расстояние, он подскочил к пушкам и выстрелил из одной по разбегающейся толпе. Приняв под свою охрану оружие, он, дотошный во всем, установил при осмотре, что одна из пирамид содержит боевые снаряды, и предполагал сегодня же вечером при смене караула доложить начальству об ошибке, которая могла привести к роковым последствиям во время завтрашних маневров. Он хотел предотвратить кровопролитие в собственных рядах. Теперь ему пригодились знания и ловкость в обращении с оружием. С невероятным проворством он перебегал от пушки к пушке, с молниеносной быстротой заряжал их боевыми снарядами и давал выстрел за выстрелом по толпе, которая как муравейник расползалась во все стороны.

Луг опустел, остались только десятки убитых – точнее, их было восемьдесят семь – и бесчисленные раненые. Наверху, возле трех пушек, стоял победитель, и слезы гнева на его глазах сменились слезами радости. Он долго стоял и неподвижно глядел вниз на окровавленные, разорванные в клочья тела тех, кого он умертвил за столь короткий срок. Наконец‑то он приобрел практический военный опыт. Теперь он был готов помериться силой со всем светом. Он еще долго стоял бы так, если бы его не атаковали сверху и сзади из вертолета.

В городе большинство жителей посчитало пушечные залпы учебной стрельбой; в известном смысле это так и было, только велась она по живым мишеням. И лишь когда первые участники загородной прогулки, задыхаясь, прибежали в город, стало известно, что, собственно, произошло; тотчас сообщили в военную комендатуру, и к старой пороховой башне немедленно был выслан вертолет с военной полицией. И вместо того чтобы за образцовое исполнение долга наградить Андреаса одним из высших орденов, на него надели наручники и повели прочь, как обыкновенного преступника.

Я не буду здесь распространяться о прискорбном судебном процессе, который вскоре устроили над разжалованным унтер‑офицером Тараном. Процесс все равно пришлось прекратить, так как обвиняемый повесился в своей камере якобы в припадке раскаяния или душевной болезни. Меня не оставляет подозрение, что бедного Андреаса убили по приказанию свыше, потому что наши власть имущие из ложного стыда сочли несвоевременным открыто выступить в защиту собственной своей политики. Андреас Богумил Таран умер как мученик. Он заслужил еще более прекрасный памятник, чем его героический дедушка. Кому на пользу, чтобы имя Богумила покрывали грязью и позором? Разумеется, нашим врагам. Кто станет нашей опорой, если понадобится снова бомбить открытые города и расстреливать толпы штатских, потому что они нам мешают? Смерть Андреаса Богумила Тарана навсегда останется для нас, тех, кто ценит древние солдатские доблести, сияющим примером.

 

Франц Кайн. Мимо течет Дунай [26]

 

 

1

 

Прежде чем взяться за работу, она подходит к своему мансардному окошку и глядит вниз, на Дунай. Прошлой осенью, когда она нанялась в трактир, в эту пору бывало темно или только чуть брезжил рассвет. И всю долгую зиму так, и весной еще.

А днем Дунай совсем другой. Будто улица широкая. Грохот стоит, дыму сколько! То и дело проплывают могучие буксиры. На берегу суетится народ, и ни у кого‑то нет досуга полюбоваться маленькими вихорьками на воде.

Сейчас, в эту рань – только пять пробило, – река тихая, ласковая и медленно несет свои воды к мосту, а на другом берегу скалой возвышается замок. Терпкий запах воды и прибрежных ив поднимается сюда, к окошку, хоть Дунай и забран в камень набережных. Должно быть, запах этот он принес издалека, с необозримых лугов, где ивы и ольха полощат свои корни в воде.

Так она и стоит у окошка, потягиваясь со сна. Хорошо, что в такое утро хоть окно можно открыть и выгнать этот опостылевший запах разлитого вина, кухонного чада – весь мерзкий трактирный дух. Люди думают, что в трактире всегда заманчиво пахнет луком и майораном. А про вонь никто не говорит. Еще смеются, что в деревне всегда навозом воняет. Понюхали бы, чем это сейчас несет снизу в ее каморку, каморку служанки и судомойки, – будто ядовитый смрад!

– Кати! Кати! – слышит она голос хозяйки на лестнице. – Вставай, чего прохлаждаешься?

И служанка Катарина Китцбергер, быстро накинув платье, недовольная, спускается по лестнице. На кухне она с отвращением отодвигает ложкой толстую пенку на какао, которое ей поставила хозяйка. Вот и начался рабочий день.

Внизу, в зале, на стенах которой хорошо видны следы последнего наводнения, все еще висит запах пива и молодого вина, а застоявшийся табачный дым дыхнуть не дает. До чего же грустна и уныла рано утром такая неубранная трактирная зала! Как оставили гости стаканы и кружки – так они и стоят. Всех завсегдатаев, всех, кто сидит до самого закрытия, Катарина хорошо знает и потому удивляется, что в некоторых стаканах осталось недопитое вино. Должно быть, здорово нализались, раз оплаченное не допили. Но тут Катарина Китцбергер замечает, что она начала уборку с угла, где стоит карточный стол. Улыбка скользит по ее лицу – господин Лукингер, догадывается она, вчера заманил сюда новичков и немного потряс их за пулькой. Да, уж эти за игрой и про питье забыли, должно быть, невесело им было расходиться – вон в стаканах вино оставили, кремстальское! Совсем обалдели, должно быть, такое вино не допили! О нем ведь слава и сюда, в предместье, дошла. Кати снова улыбается: счастливчик этот господин Лукингер, но и хитер! Хитрее всех здесь.

– Вот ведь свиньи немытые! – вдруг разражается она бранью. – И всегда‑то окурки на пол бросают, будто не видят пепельницы! – Она со злостью орудует щеткой под столом, так что пепел разлетается по зале. Кленовые столешницы – липкие, от стаканов остались круги. Пластмассовые столы, такие как на кухне, легче вытирать, но хозяин ничего и слышать не хочет – чтоб кленовые были, и все! Говорит, будто испокон веков в трактирах кленовые столы – без них трактир не трактир. Ему их не чистить, вот и болтает. Пластмассовый стол – смахнул тряпкой, и весь разговор, а кленовый – скреби да скреби щеткой, покуда пальцы не заболят и кисти ныть не начнут.

Часа через полтора зала убрана и можно принимать первых посетителей – они, видите ли, уже извелись от жажды. Впрочем, до полудня их не бог весть сколько, но хозяйка строго следит за тем, чтобы все было прибрано, когда первый гость заглянет в дверь. Это чтоб пыль столбом стояла, когда стаканы на столе? Нет, такого у меня никогда в заводе не было!

Прибрав, Кати отправляется за покупками. Хлеб, молоко, овощи – ведь каждый день покупать приходится. На рынке Катарину Китцбергер уже знают, она ходит по рядам и со знанием дела присматривается к капусте, кольраби, к салату. Все это ей по дому хорошо знакомо, вот только при виде овощей, которые не растут в Юльбахе, разных диковинных сортов капусты – спаржевой, розовой – Кати теряется. Но все равно она никогда не переплатит. Она верно служит своим хозяевам и покупает для них как для отца родного.

Мясник ее тоже знает. В самом начале случалось, что ей вместо супового мяса подсовывали огузок. Ну и попадало ей тогда от хозяйки! «Суповое мясо у нас – это прежде всего край! – поучала она Кати. – Суп от него наваристый. А огузок и вырезки всякие – это для тех, кто любит хорошо поесть, дорого пришлось бы с гостей брать. Это графы себе позволить могут, там, наверху, на площади, – добавляла она с ненавистью. – А когда я тебе говорю – сегодня у нас заливное, ты голову покупай, а не ножки. Ножки – они для праздника. А когда я тебе велю легкое покупать, ты бери свиное, оно выгоднее, чем телячье. У нас кто обедает? Рабочие, им пища здоровая нужна, чтоб силы прибавляла. Лакомки к нам не заходят».

Получив подобный урок, Катарина и в этой области стала вполне надежной опорой владельцев трактира. Верная и преданная помощница хозяев, она лишь изредка мучилась завистью при виде того, как кухарки больших ресторанов закупали телячьи окорока.

Бывает и так, что Катарина возвращается с рынка, когда дети как раз идут в школу. Шумные стайки ребятишек попадаются ей навстречу, с криком и гиком проносятся мимо, то и дело затевая возню, драки, веселые игры. Но встречает она и малышей, которые со строгими лицами, важно вышагивают, заложив пальцы под ремни ранца, как это делают взрослые, когда тащат тяжелый рюкзак. И ведь не глядят по сторонам, идут, будто выполняют ответственное поручение, строго блюдя собственное достоинство. Другие, напротив, только помани, с радостью вступают в разговор с прохожими, а те, «строгие», только недовольно отворачиваются. «И чего вы тут мешаетесь? – как бы говорит их возмущенный взгляд. – Не задерживайте нас. Нам некогда, мы спешим по важному делу».

Поглядывая на детишек, Катарина Китцбергер невольно улыбается. Но порой она ощущает и какую‑то сладкую боль.

В трактире она уже застает Франца Адамека за столиком, обычно же, стоит ей вернуться пораньше, она видит, как трясутся у него руки, бегают глаза.

– Что глядишь? – набрасывается он на нее. – Сама знаешь, чего мне надо. Подавай скорее мое лекарство!

Но вот он опрокинул стаканчик рома – и его как будто подменили: лицо розовеет, глаза сияют. Словно бы извиняясь, он говорит:

– Ну и намаялся я этой ночью! Проклятый ишиас совсем извел. Иной раз так тебя скрутит, что своих не узнаешь. Нелегкий крест мне достался. Поплаваешь десяток‑другой лет по Дунаю и готов – калека!

Откашлявшись, он быстрыми шагами покидает трактир. Сегодня он полдня проработает у угольщика по соседству.

Иногда Франц Адамек – отслуживший свое дунайский матрос – вместо рома требует «сто грамм» водки. Выражение это он подцепил где‑нибудь в Венгрии, Сербии, Румынии или Болгарии. Ну а так как в наших краях нет рюмок на сто граммов, а только на «восьмушку», то он с утра и опрокидывает восьмушку рому. Сам‑то он уверяет, будто его списали на берег из‑за проклятого ишиаса, однако люди опытные давно уже раскусили, что причина увольнения – в вине. И какой бы Катарина Китцбергер ни была прилежной служанкой, в трактирных делах она смыслит не больше ребенка. Она одна во всей округе еще верит в ишиас Адамека. Она одна и не подозревает, что Адамек из последних сил пытается удержаться на поверхности, но при этом увязает все глубже. Конечно, выпадают дни, когда Адамек тут или там проработает полсмены. Но вот чего Катарина не знает – не пройдет и двух часов, как старик непременно уже заглядывает в другой трактир, так и не догрузив вторую фуру угля. Там он опять жалуется на свой ишиас, в который все равно никто не верит, и опять выпивает «восьмушку» рому. И так продолжается до ранних сумерек, когда он снова заворачивает в трактир, где служит Катарина Китцбергер. Выпив, Франц Адамек опять свеж и бодр, он подменяет кого‑нибудь за карточным столом, рассказывает небылицы о своем плавании по Дунаю, весел и доволен собой. Пьяным его редко кто видит. Но до чего же простодушна Катарина: она‑то считает старика честным и порядочным человеком, потому что он, видите ли, за все платит точно отсчитанными монетками. По одному этому ей бы следовало догадаться – так расплачиваются люди, для которых вино важнее, чем воздух. Без вина они ни жить, ни умереть не могут и только такой вот дотошной расчетливостью пытаются отсрочить свое окончательное падение.

Опытная официантка не дала бы себя обмануть, но ведь Катарину Китцбергер таковой не назовешь. Ей лишь недавно исполнилось 17 лет, и она учится у хозяйки трактира, дальней своей родственницы, поварскому делу. Конечно, все это не так, как бывает в больших ресторациях, никто ее никуда не оформлял, а так просто родители договорились, чтобы потом, когда встанет вопрос о замужестве, Катарина могла бы сказать, что готовить она училась в трактире.

В залу она выходила, только когда на кухне делать было нечего, а это случалось редко. С утра первым делом полагалось закупить овощи, вымыть их, очистить, затем отварить, а когда отваришь, приниматься за мытье посуды; а вымоешь ее – надо полы мыть. К тому же, чтобы молоденькая служанка не подумала, будто вся ее дальнейшая жизйь пройдет на кухне, ее заставляют и стирать, и гладить, и детское белье чинить. Требуху и гуляш ведь не на один день готовят, вот и есть возможность занять девушку другой работой.

В погожий летний день посетители устраиваются в садике перед трактиром. Огромный старый каштан отбрасывает густую тень, а ствол его такой мощный, что закрывает вход с набережной Дуная. С улицы даже и не разглядишь, что и кто там в притрактирном садике. Это‑то и привлекает парочки, которые, перед тем как в обед выкупаться, охотно заглядывают сюда посидеть в тени и украдкой помиловаться. Порой забегают и молодые парни в купальных трусах, чтобы выпить глоток вина. Катарине всякий раз делается немного стыдно, когда она им прислуживает, исподтишка она поглядывает на загорелые тела, мускулистые ноги. На стройных девушек же она смотрит с нескрываемой завистью: всё наружу! Видя сверху их загорелую грудь, Катарина думает: должно быть, совсем голыми на солнце лежат! И стоит ей себе это представить, как у нее начинает кружиться голова. Нет, она всей душой ненавидит этих девчонок!

По вечерам дунайские воды переливаются в лунном свете, и из окна мансардной каморки видно, как блестит река. Закинув руки за голову, Катарина стоит и не может оторваться от этого зрелища. А когда луны нет, то Дунай и берега его кажутся такими таинственными, что даже мурашки по спине бегают. Снизу сюда, к окошку, доносится тихое бульканье. Будто кто‑то переговаривается, воркует, будто клушка созывает своих цыплят – а это вода плещется. На берегу темно, фонарей нет и набережная давно уже заросла высокой травой, потому тут и устраиваются парочки, тут, под самым окном нашей трактирной служанки. «Ты, ты!» – только это одно слово они и говорят друг другу, нежно обнимаясь. А сверху из темного окошка смотрит Кати. Она стоит и ревниво вслушивается в теплую ночь, а когда на другом берегу вспыхивает свет автомобильных фар и, прежде чем нащупать шоссе Нибелунгов, заглядывает и на эту сторону, Кати видит влюбленных, лежащих в траве. В сердцах она захлопывает окно. От чувства одиночества Кати делается совсем больной и долго не может уснуть потом.

«Хоть бы он был здесь!» – думает она при этом и все же чувствует, что и он не успокоил бы ее.

Катарина Китцбергер не так уж одинока. Уже несколько месяцев к ней ходит парень из ее родной деревни. Зовут его Фердинанд Лойбенедер. Работает он на фабрике, а ночлежничает в пристройке трактира, расположенного по соседству.

Кати тяжело вздыхает, вспоминая, как оно все началось и так буднично и серо продолжается. Однажды он пришел в трактир, присел за карточный стол, а когда подошла Кати, помогавшая в тот вечер разносить вино, окликнул ее, как окликали ее только дома, на родине, и как здесь ее никто не называл. И от этого ей стало как‑то тепло на сердце. Она два раза ходила с ним в кино, когда он не работал в вечернюю смену, – так сказать, на правах старой знакомой, ведь он знал ее еще совсем маленькой.

Вот так оно и вышло, что стали они гулять, однако никаких бурных переживаний, обычно сопровождающих подобные встречи, она так и не испытала. Только грустно ей было немного оттого, что молодость ее, не успев расцвести, кончилась – уж очень все пошло всерьез. Да, сомневаться в том, что у Фердинанда Лойбенедера были самые серьезные намерения, не приходилось. Погуляв раза три с Катариной по прибрежным дунайским лугам, он во время очередной своей поездки домой, какие совершал каждые три недели, зашел к родителям девушки.

Вслед за тем в город явилась – проведать дочку – мать Катарины. Прощаясь, она как бы вскользь заметила: «Ты присмотрись к Фердинанду. Он человек работящий, самостоятельный, не бросит тебя».

 

2

 

Под словом «самостоятельный» мать Катарины разумела старательность и честность. Фердинанд Лойбенедер был одним из тех молодых людей, которые испокон веков уходят из деревни в город и кому город обязан своим процветанием. Однако думать, что другие его жители признают это или хотя бы понимают, было бы глубоким заблуждением.

«Вон они, валом валят, окаянные! – говорят они о таких. – Добрый кусок сала в рюкзаке, и за малый грош любую работу работают».

При этом люди не так уж и неправы, только они забывают, что и их отцы и деды – дальше уж и считать нечего – сами пришли из деревни с куском сала в котомке и тоже валялись по ночлежкам.

Старожилов в городе мало – бюргеры, чиновники – никак не рабочие. Но именно они, а вовсе не только местные торговцы создали этот город. Ну, да кто вспомнит ныне столь далекие времена, то, что было два или три поколения назад! А ведь как раз пришлый рабочий люд и образует ту почву, на которой так бурно растут города, он отдает им все свои силы, хотя сам на первых порах и не пользуется преимуществами городской жизни. Нет у рабочего человека даже крыши над головой, и нередко он ночует на жестких нарах в каких‑нибудь хозяйственных пристройках при трактирах: летом там духота невыносимая, а зимой – ледяной холод. Вот он и сидит в трактире, хлебает похлебку или ест требуху. А уж если кто годами живет при трактире и не опускается на дно, то это человек с сильным характером. Пришелец должен обладать недюжинной бережливостью – ведь процесс ассимиляции не проходит автоматически, он требует от того, кто пришел последним, немалую дань за ученье. Человеку, родившемуся в городе, легче начинать. В детстве он бегал в городскую школу, ходил на стадион, привык к общительности горожан. Он уже освоился с городским миром, знает и его опасности, к тому же у него есть опора дома. Безусловно, и ему когда‑то приходится вставать на ноги, но ведь все равно без материнского или тещиного глаза и здесь не обходится, даже когда человек уже вполне взрослый.

А пришельцу с самого начала приходится стоять на своих ногах, кондовая выносливость и трудолюбие – вот все, что он приносит с собой из деревни, ведь богатые крестьяне не посылают своих детей в город валяться по заброшенным кегельбанам.

«Люди все про масло и сало болтают, – говорит порой Фердинанд Лойбенедер своему товарищу по ночлежке, – а будь по мне, так я бы сейчас клецки сварил, чтобы копейку‑другую отложить. Да ты скажи, на чем нашему брату варить?»

А соседи по нарам слушают его и кивают – им‑то хорошо известна песенка: «Жилья захотел? Как бы не так! Чтоб тебе бельишко стирали? Как бы не так! И чтоб в каморке тепло было? Как бы не так! И чтоб завтрак горячий? Как бы не так!»

Все они испытывают определенное недоверие к городу. Они привозят его с собой, ибо прекрасно понимают – их‑то непременно хотят обмануть. Не раз кто‑нибудь из приезжих лишался и получки и вещевого мешка, отправившись в пятницу вечером «погулять» и проснувшись потом в чужой, измятой постели.

С Фердинандом Лойбенедером такого еще не случалось, он для этого чересчур осторожен и особенно осторожен благодаря горькому опыту других. А что время от времени кто‑нибудь из пришлых плохо кончал, только усиливает его осторожность. Все, что тебя слишком захватывает, кажется ему подозрительным – ведь это сбивает с толку. Нет, он, Фердинанд Лойбенедер, уж не поддастся ни на какие соблазны города. И это тем легче удается ему, что перед ним всегда четкая и определенная цель.

Катарине Китцбергер эта цель хорошо известна. Для нее она – прежде всего покойная благоустроенность, однако иногда она вызывает какое‑то сосущее чувство неудовлетворенности. Конечно, хорошо, когда есть у тебя в жизни что‑то надежное. Ну а если это похоже на увольнение с одной службы и начало другой, уже пожизненной? Когда ты раз и навсегда лишишься всего, что между этими двумя службами! На девушку город действует куда сильней, чем на парня. И тут дело вовсе не в том, что девушка любит наряжаться, а просто она видит, как другие одеваются, и сразу кажется себе маленькой и беспомощной. А уж когда она наслушается, что эти городские девчонки вытворяют, в душу ее закрадывается зависть.

И дело вовсе не в том, что здесь они раньше становятся женщинами, чем дома, порой бывает наоборот, а все же как‑то интересней.

В познании городской жизни заключен великий соблазн. Парень за него расплачивается деньгами, если купит себе что‑нибудь, решит пройтись щеголем или уступит другому своему желанию. Неопытная девушка расплачивается иным, и в том, что она получает задаром то, за что ее брату приходится отдавать деньги, покупая чулки, оплачивая счета парикмахера или портного, заключена горькая ирония, корнями своими уходящая глубоко в саму жизнь.

И тут уж частенько приходится вмешиваться суду или различным попечительствам. А волчий билет, который выдают в суде той или тому, у кого плоть оказалась слаба, – такой же неизбежный спутник роста городов за счет пришельцев из деревни, как и ночлежки в бездействующих кегельбанах.

Когда‑то «огненная вода» истребила целые индейские племена. И хотя соблазн сам по себе никого не убивает, он сеет беду и погибель среди тех, кто из тоски по другой жизни или еще по какой‑либо причине склонен принимать вывеску за самый дом, золотую мишуру – за чистое золото и легкое удовлетворение своих желаний – за истинное счастье. А уж если чужак сумел в городе обрести для себя новую родину, это следует расценивать как подвиг, ничуть не менее замечательный, нежели подвиг пионеров, распахавших девственные леса. Город лишь тогда велик, когда он способен переделывать людей, то есть давать им новые законы жизни. И на погибель обречены те города, которые уже не в силах наполнить новым сознанием людей, поселяющихся в их стенах. Неизбежный этот процесс не проходит механически, тут уж всегда льется кровь, всегда присутствует горькая боль.

Катарине неведомы все эти законы, но она догадывалась о существовании их по бесконечным наставлениям матери: «Соблюдай себя!»

Фердинанд говорит, что он женится на мне, размышляет Катарина, наверно, так оно и будет. Но когда он играет в карты, а я к нему ласкаюсь, он отталкивает меня и говорит: «Пошла вон!» – будто я только служанка при нем. Попробовал бы он такое сказать кому‑нибудь из горожанок – никогда б он ее больше не увидел!

Но какого же мужа надо Катарине? Трудолюбивого, чтоб деньги берег, а не транжирил и чтоб не гулял на стороне. Так ее еще дома учили. И все это можно сказать о Фердинанде. Только пусть он не воображает, что она будет бегать за ним как собачонка. И почему это он ей никаких красивых слов не говорит? Как, например, кое‑кто другой, хотя она и знает прекрасно, что половина их говорится так просто…

На улице к ней иногда пристают молодые парни. До чего ж они нахальные да грубые и смеются еще над ней! Воображают небось: стоит им только пальцем поманить, и она побежит за ними. Нет уж, пусть говорят, что хотят, а она никого к себе не подпустит! Тут уж она подождет, пока они по‑другому запоют.

«Фрейлейн Катарина! Подайте мне, пожалуйста, меню», – кричит ей господин Лукингер. А ведь она сколько раз ему говорила: «Вы же давно сами знаете, что нет у нас никакого меню и в заводе. А что у нас подают, вам тоже хорошо известно – требуху, гуляш, котлеты и корейку».

А если она оказывается поблизости, Лукингер шепчет ей: «Знаю, знаю, Кати, да я хочу полюбоваться, как ты краснеешь». – И смотрит на нее томно. Если рядом народ и может подслушать, как он с ней любезничает, он тут же отвечает: «Ну, тогда, стало быть, кусочек корейки». Не успеет она ему принести заказанное, как он шепчет: «В любимчиках я, должно быть, у тебя хожу, смотри‑ка, целый окорок мне приволокла! Придется уж мне тебя отблагодарить, да не знаю как».


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: