Бруно Фрей. Предисловие 18 страница

Но утешение это было слабое, потому что я еще не совсем спятил и сознавал, что человек не посещает сыскное агентство каждый день, как, скажем, какой‑нибудь ресторан. И вот, не только ради удовлетворения своего любопытства касательно прадедушки, но также из желания насолить майору – я ему покажу, как надо наводить справки! – я решил попытать счастья у его конкурентов, в агентстве частного сыска «Швейгль и сын». Но когда я туда пришел, контора была уже закрыта, и я поехал домой, в Вельс. Вечером я побеседовал с глазу на глаз с тетей Ренатой. Тетя Рената сказала:

– Рамметсэдеры, по‑видимому, все знали, во всяком случае, дядя Эди считал, что они знают.

И она рассказала мне кое‑какие подробности, о которых я то ли никогда еще не слыхал, то ли начисто забыл. Однажды – кажется, это было на Дунайском мосту – моего деда остановила какая‑то незнакомая женщина и сказала: «Ваш отец был аристократ – вам это следует знать». И она тут же скрылась в толпе; по‑видимому, сказала тетя Рената, у твоего деда вовсе не было охоты бежать за ней следом, чтобы добиться подробного объяснения; мысли его всегда были поглощены делами фирмы, математикой, а еще больше – детьми; это был лучший отец в мире, сказала тетя Рената. Я смахнул с рукава несколько пушинок, а тетя Рената продолжала:

– Сам он никогда не занимался розысками, ему было безразлично, кто его отец. – И в заключение заявила, поджав губы, потому что не очень‑то жаловала аристократов: – Может быть, даже кто‑нибудь из Штарембергов.

Штаремберги владели (и владеют по сей день) множеством поместий в окрестностях Линца.

На следующее утро, вооруженный лучше, чем когда бы то ни было, я отправился к «Швейглю и сыну». Агентство размещалось в двух комнатах, а соединявшая их дверь, по‑видимому, никогда не закрывалась. В первой комнате за маленьким, прямо‑таки игрушечным письменным столом, который едва выдерживал тяжесть наваленных на него бумаг, сидел пухленький и словно бы помятый старичок в поношенном темно‑сером костюме горца, а за двумя другими столами сидели две неряшливо одетые девушки. В задней комнате я увидел широкоплечего мужчину средних лет с обветренным лицом; весь его облик, начиная с косматой шевелюры, подсказывал, что на ногах у него (скрытых письменным столом) должны быть охотничьи сапоги. Одет он был в коричневый костюм горца, и, хотя этот костюм был, вероятно, лет на двадцать моложе того, что облекал пухленького старичка из первой комнаты, он был такой мятый и лоснящийся, что сразу выдавал в его владельце женатого человека. Рядом с ним за большим круглым столом суетилась старообразная женщина в халате мышиного цвета, вид у нее был еще менее привлекательный, чем у девушек из первой комнаты, тоже далеко не красавиц, но я сразу понял, что верховодит здесь она – и не только двумя девушками, но и обоими мужчинами. Во второй комнате мебели не было, только несколько полок и несгораемый шкаф, на дверце которого красовалась львиная голова; зато стены ее были сплошь утыканы оленьими рогами. Это показалось мне довольно бестактным для такого места, куда обращаются главным образом обманутые мужья, – впрочем, это уж не моя забота. Я поговорил с помятым старичком, он заставил меня изложить ему дело со всеми подробностями, хотя, казалось, все пропускал мимо ушей; когда я кончил, он направил меня во вторую комнату к мужчине в охотничьих сапогах. Если старик не проронил ни слова, то его младший коллега по крайней мере представился: «Швейгль‑младший». Услышав эту фамилию, а также то, что мужчины обращались друг к другу на «ты», я заключил, что помятый старичок в первой комнате не кто иной, как Швейгль‑старший; так что этому агентству следовало бы скорее называться «Швейгль и отец». Ну так вот, я рассказал свою историю еще раз, господин Швейгль‑младший внимательно меня выслушал и сказал, обращаясь к мыши за круглым столом:

– Запишите все это!

Я пересел к ней и повторил свой рассказ снова, в третий раз, и, пока она стенографировала, оба Швейгля стояли тут же и слушали так внимательно, как будто им сообщали нечто совершенно новое. Старик беспрестанно кивал и обязательно перебивал меня, если мое теперешнее изложение хоть в самой малости расходилось с тем, что я рассказал ему в первый раз; младший только качал головой с таким видом, будто ему не по себе. Когда я упомянул адвоката Рурика или Юрика, старик засопел и сказал:

– Юбрик, доктор Юбрик, доктор Арно Юбрик, Штейнгассе, 14 или 12, чуть повыше кафе Ортнера, только на другой стороне, на той, где ипотечный банк. Да‑да, старого доктора Юбрика давно уже нет в живых, а наследников не осталось – никого, конец.

За этим последовал долгий спор о том, к кому перешла контора доктора Юбрика после его смерти. Мышь слушала молча и, только когда оба Швейгля явно выдохлись и оставили эту тему, ласково‑назидательным тоном сказала:

– К доктору Зеллевиху.

Старик опять засопел.

– Ну да, ну да, доктор Зеллевих – как же, знаю! Старый доктор Зеллевих. А молодой Зеллевих теперь юрисконсульт по налоговому обложению, Штейнгассе, 14, – знаю, знаю!

Я закончил свой рассказ, упомянул обо всех предположениях, которые когда‑либо строили я, моя мать или мои тетушки, и в заключение спросил у господина Швейгля‑младшего, сколько примерно он возьмет с меня за труды.

Он сказал:

– Ну, да уж последнюю рубашку мы с вас не снимем.

А мышь добавила:

– Если вы дадите двести шиллингов аванса, этого будет достаточно, ведь при тех данных, которыми вы располагаете, мы все равно ничего не узнаем.

Отец и сын не выразили ни малейшего протеста против такого уничижения их профессионального достоинства. Я отсчитал сто пятьдесят шиллингов, потому что имел при себе всего сто девяносто (я не собирался впредь давать авансы), и вернулся в первую комнату. Одна из двух молоденьких секретарш напечатала на машинке квитанцию; возле другой, прямо на ручке ее кресла, сидел теперь сухопарый и бледный тип лет сорока, в темных очках, закрывавших ему пол‑лица, и что‑то шепотом диктовал ей – мне показалось, что это сыщик. Тем временем мышь снова позвала меня к себе и положила передо мной два экземпляра анкеты, некоторые пункты ее были заполнены, другие прочеркнуты.

Я вынул было авторучку, чтобы подписать анкету, но мышь потребовала, чтобы я сперва прочитал текст, и я пробежал его глазами, после чего подписал. Потом я опять вернулся в первую комнату и взял там квитанцию, а господин Швейгль‑младший принялся изучать ее с таким видом, будто ему никогда в жизни не приходилось читать ничего подобного. В конце концов он все же поставил свою подпись, мышь пришлепнула рядом печать, после чего вся эта комедия повторилась с анкетой, второй экземпляр каковой мне выдали на руки. Все торжественно со мной попрощались – словно расходились после похорон, только мышь не пожелала вылезти из своего угла и даже не взглянула в мою сторону. Я вышел на улицу, не зная, что мне обо всем этом думать. Вдруг сзади заскрипела дверь, и рядом со мной очутился тот самый сыщик. Голосом, столь же бесцветным, как его лицо, он сказал:

– Лучшее сыскное агентство изо всех, какие я только знаю. Здесь, в Линце, я обошел уже все, в Вене был в двух, в Зальцбурге – в одном и даже добрался до Штейра – все это сплошь мошенники, обманщики, живодеры. – Он подыскивал слова похлестче, на щеках его выступила легкая краска, но, видимо, других ругательств у него не нашлось, и он спросил: – Вы здесь по какому делу?

Я был уже не так уверен, что он действительно сыщик, и потому сказал (мне вдруг вспомнилось одно замечание майора) как можно более независимым тоном:

– Дело о наследстве. Но довольно бесперспективное.

Он предостерегающе поднял руку, словно я чуть было не совершил кощунство.

– Не говорите так! У «Швейгля и сына» ваше дело в надежных руках. Я обошел с десяток агентств – в Линце, в Вене, в Зальцбурге и даже в Штейре, и все впустую – потерянное время и потерянные деньги. Надо мне было сразу же обратиться к «Швейглю и сыну», но другие фирмы громчо заявляют о себе. «Швейгль и сын» в этом не нуждаются, у них и без того обивают пороги – о них идет молва, что это самое лучшее агентство.

Казалось, я должен был испытывать к нему чувство признательности – ведь от него я узнал, что мое дело в надежных руках, но его болтовня начала меня раздражать и, чтобы от него отделаться, я неожиданно резко спросил:

– Почему вы, собственно, зимой носите солнечные очки?

Но оказалось, что именно об этом и не следовало спрашивать.

– Зимой как раз хуже всего, – сказал он, и тут мне пришлось выслушать целую лекцию по медицине, пересыпанную терминами из области офтальмологии, в сравнении с которыми экономическая заумь Гарри Голда показалась мне ясной, как мармелад.

– И все это, – сказал он, – последствия взрыва гранаты, случившегося однажды ночью; было это в последнюю военную зиму в Эфеле, как раз перед началом нашего наступления. – И тут он изложил мне весь план наступления в Арденнах, в котором я – в отличие от него – действительно принимал участие, а также свой взгляд на то, как следовало на самом деле организовать это наступление.

Тем временем мы зашли в ближайшее кафе, мне пришлось сыграть с ним в бильярд, и я, конечно, проиграл – у меня не было навыка. Я вынужден был полностью оплатить счет: за себя – чашка мокко, рюмка коньяку, и за него – двойной мокко, три рюмки коньяку и несколько сигарет плюс бильярд. У меня был обратный билет, и только потому я еще успел до темноты вернуться в Вельс. Через неделю, прежде чем снова уехать в Вену, я еще раз зашел в агентство «Швейгль и сын», и они заверили меня, что уже занимаются моим делом; только мышь молчала, посасывая нижнюю губу, что не помешало ей содрать с меня еще сто пятьдесят шиллингов.

В Вене я рассказал Гарри Голду, как продвигаются мои розыски, и некоторое время после этого учился с необычным для меня усердием, и даже не без успеха, от коего уже вовсе отвык. Но шли дни, недели, наконец, месяцы; от «Швейгля и сына» все еще не было ни строчки; тогда я поехал в Линц и пошел в сыскное агентство. Когда эти люди увидели меня, лица у них приняли печальное выражение; они сердечно пожали мне руку, я полез было за бумажником, но господин Швейгль‑младший заявил:

– Это было слишком давно и, что называется, быльем поросло. Вряд ли я могу вас обнадежить.

Я сказал:

– За деньгами дело не станет, – и открыл бумажник, куда предусмотрительно положил только несколько купюр по пятьдесят шиллингов. Однако господин Швейгль‑младший жестом остановил меня:

– Я не собираюсь вас грабить, думаю, что деньги вам нужны самому.

Через десять минут я вручил мыши третий аванс – теперь он составил триста шиллингов. Прошло еще полгода, а от них опять не было никаких известий; тогда я снова поехал в Линц и заявил:

– По всей видимости, это дело безнадежное.

Оба Швейгля посмотрели на меня, и в их глазах я прочел, что не ошибся: только мышь не согласилась со мной и сказала:

– Клиенты воображают, что все можно выяснить за две недели.

На этот раз я оставил там пятьсот шиллингов, а зимой, на рождественские каникулы, поехал туда в последний раз и аннулировал дело. Господин Швейгль‑младший выложил мне результаты своих розысков – и снова я услышал лишь то, что знал сам, – но платить мне больше ничего не пришлось; оба Швейгля сердечно потрясли мне руку, и я было устыдился, что проявил так мало терпения; только мышь по‑прежнему не отрывалась от своих бумаг и даже не взглянула в мою сторону. Тут я подумал о тысяче ста шиллингах, которые оставил в этом агентстве, – почти столько же, сколько уплатил проворному майору; единственным достижением было то, что я узнал фамилию того адвоката, а также адрес его преемника. Я незамедлительно отправился к последнему.

Юрисконсульт по налоговому обложению Зеллевих оказался холодным и скользким, как рыба. Вначале я не хотел надоедать ему подробным изложением моей истории, а остановился только на самых важных ее моментах и спросил, сохранился ли архив доктора Юбрика. Он заявил, что ничего определенного на этот счет сказать не может, да и вообще он не вправе распоряжаться бумагами покойного. На мой вопрос, кто в силах мне помочь и кто вообще имеет доступ к этим бумагам, я получил ответ: «Наследник». Но после этого он все же попросил рассказать ему подробности, в результате чего я получил разрешение прийти на следующий день.

– Только на это потребуется немало времени, – сказал господин Зеллевих, и я спросил его:

– А денег сколько?

Я оплатил ему издержки, составившие около трехсот шиллингов, но мы ровным счетом ничего не нашли. Я находился еще в Вельсе у моих тетушек, когда от «Швейгля и сына» пришло письмо, где они сообщали, что нашли потомка того самого столяра и полагают, что теперь они намного приблизились к цели. Я ничего им не ответил, а только однажды проездом через Линц позвонил с вокзала в агентство и сообщил одной из секретарш, что у меня больше нет денег, да и вообще, я потерял интерес к этому делу, и попросил ее передать мои слова господину Швейглю. Что касается денег, то это, к сожалению, было недалеко от истины (я даже задолжал алименты), но в остальном я солгал. Просто после всех затрат и разочарований я решил взять дело в свои руки.

 

6

 

Господин Вудицль – разумеется, это был уже сын того Вудицля, который когда‑то женился на дочери Рамметсэдера, – обитал в сыром и ветхом домишке на Капуцинерштрассе, в верхней части улицы. После того как я несколько раз нажал кнопку звонка, мне открыла блондинка лет двадцати пяти: волосы ее словно еще сочились перекисью, а тело, казалось, состоит из одних только бедер, к которым приклеилась узкая юбка. На мой вопрос, можно ли видеть господина Вудицля, она ответила: «Нет». Я спросил, когда бы я мог его застать. «Не знаю», – услышал я в ответ. В ту же минуту резкий женский голос в глубине дома прокричал: «Мерседес, закрой дверь, сквозит!» Я поспешно протиснулся в узкое пространство между бедрами и дверью и захлопнул ее за собой. Блондинка взглянула на меня, и в глазах ее я прочел желание влепить мне оплеуху. С минуту помолчав, она сказала:

– Отец спит. Будьте добры его не беспокоить!

Он, однако, вовсе не спал, так как неожиданно появился из двери слева. С ненавистью посмотрев на меня, как на человека, который уже не раз причинял ему серьезные неприятности, он жестом велел дочери скрыться в комнате напротив и прошествовал впереди меня в комнату, из которой только что вышел. Я последовал за ним, притворил дверь и спросил:

– Господин Вудицль – это вы будете? (Последние слова я прибавил только потому, что у него была такая смешная фамилия; обращаясь к нему, я чувствовал себя как‑то неловко.)

Он раздраженно кивнул и плюхнулся на маленький диванчик, который заскрипел и запищал под тяжестью его приземистой фигуры, как целый базар детских дудочек.

– Чего вы хотите? – спросил он.

Я пробормотал – как мог невнятнее – свою фамилию, встал за стулом с высокой спинкой и, опершись на нее скрещенными руками, сказал:

– О том, чтобы «хотеть», не может быть и речи; я пришел кое о чем просить вас.

Перебирая пальцами бахрому пледа, которым покрыт был диванчик, он сказал:

– Эта вкрадчивая манера – самая мерзкая изо всех. Чего вы хотите?

Но я твердо решил действовать как можно дипломатичнее, поэтому некоторое время молчал и только пристально смотрел на него – до тех пор, пока он не отвел взгляд; тогда я огляделся: мебель здесь была разнокалиберная, и про каждую вещь можно было сказать, что она несколько дней провалялась на свалке под дождем. (Да и сам старик, пожалуй, выглядел ненамного лучше.) Окна были завешены пестрой тканью, какой иногда накрывают алюминиевые столики пляжных кафе или городских закусочных; куски материи были прибиты прямо к стене гвоздями с крупными шляпками, так что их нельзя было отодвинуть, как обычные гардины. На сиденье стула, о спинку которого я опирался, лежала газета, раскрытая на разделе экономики. Я взял ее, стал просматривать биржевые курсы и вспомнил Гарри Голда, но тут старик сказал:

– Положите газету и скажите, что вам нужно!

Я прочел еще несколько строк и, не выпуская газеты из рук, ответил:

– Нечто такое, что будет выгодно нам обоим. Если только вы не станете чинить мне препятствия.

Тут я опять сделал паузу (ибо дипломатию я представлял себе именно так), и, когда я снова углубился в биржевые курсы, он сказал медленно и устало:

– Вы мелкий, гнусный, паршивый вымогатель! – А потом очень горячо прибавил: – Но вы их и пальцем не тронете, моих бедных девочек, я пока еще жив и сумею их защитить.

Я надеялся, что теперь он разговорится, а потому продолжал молча листать газету и даже закурил; пепел с сигареты я стряхивал прямо на пол, окурок погасил в отдушине железной печурки, да там его и оставил, но старик нисколько не нервничал, только продолжал перебирать бахрому. И тогда у меня сдали нервы, и я рассказал ему про своего прадедушку и про семейство Рамметсэдер – разумеется, я говорил достаточно туманно, хотя и не преминул намекнуть, что, возможно, имеется и кое‑какое наследство. Пальцы его вдруг перестали играть бахромой, и он произнес с видимым облегчением, словно вдруг очнулся от кошмарного сна:

– Но ведь это вы могли сразу сказать! – Он было хотел продолжать, но как будто одумался и добавил, вставая с места: – Я переговорю с моим адвокатом, а вас прошу пожаловать ко мне завтра в то же время.

Назавтра белокурая Мерседес встретила меня заранее заготовленной улыбкой; с улыбкой протянула мне руку – слишком уж вялую, будто без костей, и с улыбкой сказала:

– Отец вас ждет.

Я протиснулся между бедрами и дверью в комнату налево. Старик поднялся мне павстречу со своего диванчика; не поздоровавшись, взял шляпу, которая лежала на отслужившей свое швейной машине, и сказал:

– Пойдемте! – А увидев мое удивленное лицо, добавил: – К моему адвокату. Он нас ждет.

Далеко идти не пришлось: контора адвоката помещалась на Вальтерштрассе, поблизости от собора, в верхнем этаже дома без лифта, где на лестничной клетке вас обдавало вонью, как из помойной ямы. На ярко начищенной медной табличке значилось: «Д‑р Маркус Цаар, адвокат и защитник по уголовным делам». Когда господин Вудицль позвонил, нам открыл изящный человечек в элегантном сером костюме; он поздоровался с Вудицлем, потом со мной и жестом своей тонкой, унизанной кольцами руки пригласил нас пройти к нему в кабинет. Мы сидели в кожаных креслах за круглым столиком; адвокат предложил сигареты (господин Вудицль отказался), у меня под носом щелкнула золотая зажигалка, но никто не прерывал молчания – они явно выжидали, пока я заговорю. А я тоже молчал, хотя уже не из дипломатических соображений, а от неловкости – мне вдруг бросилось в глаза, как невыразимо уродлив господин Вудицль. Конечно, он был достаточно жалок и дома, рядом со своей эффектной дочерью; но каков он на самом деле, я разглядел только теперь, когда он очутился рядом с изящным доктором Цааром. В молодости – сейчас ему было, наверно, лет шестьдесят – он, может быть, и не казался таким уродливым, но теперь выглядел совершенно нелепо, словно его разобрали на части, а потом собрали как попало. Каждая часть в отдельности – лоб или шея, плечи или живот – была вроде бы в норме, но ни одна не подходила к другой, так же как мебель у него в комнате, так что весь он в целом был просто урод. Я подумал про себя: до чего же развинченная у него фигура. В то же время я почувствовал глубокое, прямо‑таки проникновенное доверие к изящному доктору Цаару и выложил ему все, что знал, а также все, что я предполагал или подозревал; и на каждый из его многочисленных вопросов дал ему по возможности исчерпывающий ответ. Этот хрупкий человечек внушал мне давно уже не испытанное мною чувство уверенности, хотя совершенно ничего мне не обещал и не подал никакой надежды. Подперев голову сплетенными в пальцах руками, он внимательно слушал меня и время от времени задавал вопросы, а час спустя я уходил от него с господином Вудицлем в глубоком убеждении, что уж теперь‑то наконец мое дело на мази. Внизу, на улице, господин Вудицль – теперь он уже не казался мне таким уродливым – сказал, чтобы я пришел к нему завтра в то же время, и на этом мы с ним расстались. Я еще немного побродил по улицам, глазея на витрины, и вот в витрине одной портновской мастерской на Шпительвизе я вдруг увидел в зеркале себя, увидел самого себя рядом с манекеном в элегантном сером костюме; тут меня замутило: я невольно представил себе Вудицля там, в кабинете, рядом с изящным доктором Цааром. После этого я до глубокой ночи пил; потом проспал далеко за полдень, пока не подоспело время опять идти к Вудицлю. Мерседес, открывая мне, улыбалась так, словно только и знала, что улыбаться; она провела меня через комнату направо от входной двери – нечто вроде кухни‑столовой – в маленький кабинет, служивший также спальней; лишь здесь она ответила мне на вопрос, дома ли ее отец:

– Его нет дома. Никого нет дома. Какое счастье для нас с вами!

Сперва я ее не понял; но она уже стаскивала с себя узкое платье – как рабочий засучивает рукава. С этого дня я поселился на Капуцинерштрассе – гостиница и без того была бы мне уже не по карману. Деньги, полученные от лондонских родственников, я истратил до последнего гроша; принадлежавшую мне часть дома в Вельсе я продал тете Иде, погасив одновременно свои долги, так что ренты я лишился, доход (если можно так сказать) я извлекал теперь единственно из своей венской квартиры, которую сдал на выгодных условиях двум швейцарским студентам. (Диван в кабинете я на всякий случай оставил за собой.) А на шестьсот шиллингов в месяц в 1951 году уже мало что можно было себе позволить. Пятьсот шиллингов я ежемесячно отдавал на жизнь, а ста шиллингов карманных денег мне попросту не хватало, и приходилось все время отщипывать от той суммы, что лежала в банке после продажи дома в Вельсе. С ужасающей быстротой мое бывшее домовладение превращалось в ром и сигареты, а также в платья и белье для Мерседес. Мы занимали с ней меньшую из двух комнат мансарды, в другой ютились ее четыре сестры. Все девицы были со мной на «ты»; только старики по‑прежнему говорили мне «вы», и каждый в этой семейке старался во время нескончаемых ссор перетянуть меня на свою сторону. Например, старуха вопила:

– Что он носится с этими девками! Мерседес, Анабелла! – Потом чуть спокойнее: – Это еще на что‑то похоже, эту хоть можно звать Анни. А Лисею – Лиззи. – И опять возвышала голос до крика: – Но Амадея! Долорес! Все имена сплошь из модных журналов – так называют модели платьев, там он их и выискал, этот старый идиот! В наших краях девушек всегда звали Рези или Мицци, я от этого не отступлюсь, пусть они крестятся заново. А что вы на это скажете – вы же учились в университете?

Я вообще старался говорить как можно меньше – даже в тех случаях, когда одна из сестриц занималась, так сказать, анатомической критикой остальных, – это они делали с большим пылом. Долорес сказала мне однажды:

– Я просто не понимаю, как это может тебе нравиться: такие широкие бедра и такие короткие ноги, а уж что говорить о… – Но тут ладонь Мерседес со звоном опустилась ей на щеку. В тот же день Анабелла сказала мне, подливая масла в огонь:

– Ты нежишься в кровати, а мы должны валяться на полу, на тюфяках. Черт знает что такое.

Я взял немного денег из банка и купил кровать. Мерседес ругала меня, почему я не купил сразу двухспальную, но Лисея, когда мы как‑то остались с ней наедине, сказала:

– Мне бы и эта кровать подошла, только бы обновить ее вместе с тобой! – И добавила, поглаживая себя по стройным бедрам: – Уж мы бы уместились!

Через несколько дней нам с ней представилась возможность измерить вдвоем ширину кровати, но после этого я спал опять с одной Мерседес.

Однако недели через три Лисея отвела меня в сторону, схватила за руку и, опустив глаза на носки своих туфель, сказала сдавленным голосом:

– Что ты со мной сделал!

Я спросил:

– А что?

– Можешь и сам догадаться!

Сам я, конечно, догадался, ибо она упорно смотрела на носки своих туфель. На какую‑то секунду я, словно через лупу, увидел увядшую кожу ее лба под черной челкой; оторопело глядя на нее, я сказал:

– Но я же был начеку!

Тут она пришла в ярость, крикнула мне в лицо:

– То‑то и видно, как ты был начеку! – И выбежала вон.

Я побежал за ней следом и спросил, не хочет ли она выйти за меня замуж; спросил едва слышно – от страха у меня заныло под ложечкой. Она прижалась лбом к стене и сказала:

– Может быть, я застудила или еще что‑нибудь… всякое бывает… Подождем еще месяц. – И, едва не плача, добавила: – Оставь меня.

Как раз к этому времени я всерьез собрался напомнить старику о своем деле – ведь до сих пор оно не продвинулось ни на шаг. Но при сложившихся обстоятельствах я бы не решился предъявить ему какие‑либо требования. Все в этом доме были исполнены к нему прямо‑таки безграничного почтения (особенно в его присутствии); он даже имел право не затворять за собой двери, не опасаясь немедленного окрика супруги: «Сквозит!» Такое же почтение питал к нему и я. Быть может, ему это нравилось; так или иначе, но именно в ту пору он без всякого внешнего повода как‑то раз, когда мы были с ним наедине, завел со мной разговор.

– Всю свою жизнь я гнул спину, чтобы им было хорошо. Все бремя я взвалил на себя, ради них даже сел на скамью подсудимых; я отказываю себе во всем – не пью и не курю – только ради них. Однако, – и тут его до сих пор плаксивый тон зазвучал угрожающе, – однако быть отцом – значит сознавать свои обязанности. Обязанности!

Я вздрогнул, словно от удара по лицу, а он продолжал:

– Я всегда выручал своих девочек – что бы они ни натворили. Им, бедняжкам, нелегко. Из них мог бы выйти толк – но при такой мамаше? Она каждый раз все портит, каждый раз! «Закройте дверь, сквозит!» Да‑с. Меня‑то уж жалеть нечего, я все беру на себя, лишь бы девочкам было полегче. – Тут он поднялся, встал среди своей обшарпанной мебели, воздел руки к потолку и, неподвижно глядя вверх, торжественно возгласил:

– Но они рождены для лучшей доли! И я продержусь до тех пор, пока девочки чего‑то не добьются!

И он снова рухнул на скрипучий диванчик, глаза его сомкнулись, и он захрапел, пуская изо рта слюну пузырьками.

Когда прошел месяц, назначенный Лисеей, и сомневаться больше было нельзя, мы еще раз поговорили, и я твердым голосом заявил (под ложечкой у меня еще пуще заныло от страха):

– Я женюсь на тебе.

Но у нее было совсем другое предложение, и вот через несколько дней мы с ней отправились туда с утра пораньше, потому что с утра Мерседес сидела в конторе – она была занята полдня. Лисея сказала:

– Просто счастье, что я попала к этому человеку, меня к нему устроила одна приятельница. Но только он делает это не в клинике, а на квартире – не у себя дома, а у медсестры, которая ему ассистирует. Тут необходима предельная осторожность, – сказала она и, пристально глядя мне в глаза, добавила: – Умоляю тебя, держи язык за зубами. Дома – ни звука, не то старик меня убьет. Сестрам тоже не говори, они обязательно протреплются.

Пришлось дать ей честное слово, и мне вдруг показалось, что я все еще маленький мальчик.

Квартира, куда мы пришли, занимала второй этаж загородной виллы в районе Фрейнберга. Ни на калитке, ни на двери дома не было таблички с фамилией, обитатели дома не представились нам, только я с перепугу назвал свою фамилию, но здесь это никого не интересовало. Богатая обстановка поразила меня уже в передней, увешанной картинами; в следующей за ней большой комнате стояли тяжелые шкафы, массивный буфет, а вокруг курительного столика – кресла для господ весом эдак пудов в восемь. Со всем этим никак не вязалась раскладная кровать, накрытая ослепительно‑белой простыней, а поверх простыни еще желтоватой клеенкой или пластиком; возле этого импровизированного операционного стола на ковре стоял белый таз, еще там стояла открытая сумка – вроде тех, какие носят сельские врачи: с бинтами, ватой, шприцами, ампулами и гинекологическим инструментом. Пока я сидел и ждал в передней, я чувствовал какое‑то щекотание под коленками: словно что‑то легкое и совершенно бесплотное ползет вверх по ногам – надо сказать, премерзкое ощущение, точь‑в‑точь такое же, какое было у меня однажды на фронте, когда я вдруг получил от нее письмо, где она сообщала мне, что легла в больницу, что она решилась (когда мне вручили это письмо, моему сыну было, как потом выяснилось, уже две недели). И вот с этим ощущением я сидел в передней и ждал – я ведь думал, что врач это сделает сейчас же. Но минут через пять Лисея вышла, плотно прикрыла за собой дверь, посмотрела на меня большими печальными глазами и сказала:

– Да.

А после небольшой паузы добавила таким тоном, будто намеревалась дать понять, что охотнее всего оставила бы ребенка:

– Это будет стоить две тысячи шиллингов. И еще пятьсот шиллингов сестре.

Я ничего не сказал, только кивнул.

Тогда она снова зашла в комнату, а на обратном пути я взял в банке деньги и отдал ей. На следующее утро я опять отвез ее в эту виллу и в полдень приехал за ней. От нее пахло хлороформом, и меня чуть было не вырвало; сидя в такси, я удивлялся, что шофер ничего не говорит и не спрашивает. Она два дня пролежала в постели; больше мы об этом никогда не говорили, и в дальнейшем я спал по‑прежнему только с Мерседес. Так прошел целый год. Вместо пестрых тряпок на окнах висели теперь настоящие занавеси, в кухне стояла новая газовая плита, и Мерседес каждые две‑три недели покупала себе то новое платье, то новое пальто, то новые туфли, потому что ношеные вещи она дарила сестрам. Все комнаты были заново окрашены, зато мой банковский счет иссяк, и я занял немного денег у тети Иды. Я рассказал ей, что живу в Линце и собираю материал для дипломной работы об Адальберте Штифтере – он ведь жил в Линце (на самом деле я закончил только третий курс). С кислой миной она дала мне денег и потом давала еще много раз – сколько бы я ни просил: дело в том, что в отчаянном приступе откровенности, мне самому непонятной, я признался ей, что сижу в Линце еще и ради того, чтобы отыскать следы прадедушки. Целый вечер она говорила со мной на эту тему, в ее болезненно‑тусклых глазах заиграл какой‑то металлический блеск; на дряблой шее под черной бархоткой напряглись жилы, и она беспрестанно повторяла:


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: