В поисках времени для «Лолиты»: Корнель и Гарвард, 1951–1953 11 страница

В марте Набоков пытался обговорить с Жиродиа условия издания «Лолиты» в Америке и в Англии. Так и не получив четкого ответа, они с Верой отправились в Нью-Йорк встречаться с издателями, главным образом с Эпстайном, который хотел издать сборник рассказов Набокова. Чем солидней будет его литературная репутация, тем лучше для «Лолиты»69.

Эпстайн также говорил по поводу «Евгения Онегина» с издательством «Боллинджен». Набоков встретился с Джоном Барретом и с Боном Гилмором из «Боллинджена», и у него создалось «сказочное впечатление», что они готовы издать это многотомное чудовище, причем издать его с должной тщательностью. В конце марта он писал Эдмунду Уилсону, что полностью погружен в «Онегина» и должен во что бы то ни стало закончить его в этом году: «Это пятый или шестой вариант [перевода]. Теперь я… приветствую всякий неловкий поворот, всякую рыбью косточку скудной правды»70.

Несколько лет назад Набоков подписал с «Боллиндженом» договор на английский перевод «Слова о полку Игореве», который он должен был подготовить совместно с Марком Шефтелем и Романом Якобсоном. Все трое получили аванс. Несмотря на то что денег для возвращения аванса у Набокова не было, он хотел расторгнуть этот договор — лишь бы не работать с Якобсоном. К огромной радости Набокова, «Боллинджен» согласился не взимать с него аванс, и он написал Якобсону, что не хочет участвовать в совместном проекте по причине «поездочек в тоталитарные страны», которые предпринимал Якобсон. Он знал, что годом раньше тот был на конференции в Москве, рыдал там и обещал вскоре вернуться. Набоков считал, что Якобсон — советский агент. Многие американские профессора осуждали слежку за коммунистами в университетах, но Набоков подружился с представителем ФБР в Корнеле и говорил даже, что был бы рад, если бы Дмитрий устроился в ФБР в том же качестве. Неудивительно, что он не мог работать вместе с Якобсоном71.

Иногда Набоков действительно подозревал людей без оснований. Как-то, когда они с Верой жили в доме профессора Шарпа, они пригласили друзей на коктейль. Артур Майзенер стал рассказывать гостям

 

о другой вечеринке, которую устроил поэт Делмор Шварц летом 1950 года в Гамбье, штат Огайо, когда собиралась ежегодная Кеньонская литературная школа. Гости Шварца обсуждали затяжную полемику, развернувшуюся вокруг присуждения премии «Боллинджен» Паунду, коллаборационисту держав Оси. Шварц, потребивший приличную долю своего собственного ликера, заспорил с Робертом Лоуэллом, одним из членов жюри премии. Шварц в сердцах обвинил Лоуэлла в том, что тот, кроме всего прочего, еще и антисемит; Майзенер же, пересказывая все это гостям Набоковых, сказал, что вообще-то солидарен с Лоуэллом, потому что Кал — честный человек, и так далее. Хозяин Набоков, прислушивавшийся к разговору со стороны, внезапно побледнел и, вцепившись в рукав другого гостя, профессора М.Г. Абрамса, потянул его за угол в другую комнату. «Что мне делать, Майк? — обескураженно спросил Набоков. — Артур — мой друг, но мне придется выставить его из дома». «Почему?» — изумился Абрамс. «За эту антисемитскую историю!» — ответил Набоков.

 

Абрамсу удалось успокоить друга, но настороженный Набоков стал расспрашивать Филипа Рава, издателя «Партизан ревю», не известны ли ему какие-нибудь антисемитские высказывания Майзенера. Нет, Майзенер не был антисемитом, но Набоков, не выносивший бытового антисемитизма американских профессоров, и в дальнейшем болезненно реагировал на малейшее его проявление72.

 

XII

 

В конце мая в гости к Набоковым приехал Эдмунд Уилсон. Они возобновили свой уже пятнадцатилетний спор по поводу русского и английского стихосложения — спор, которому предстояло стать литературным вулканом в 1965 году.

Вкратце изложив Уилсону суть только что добавленных к «Евгению Онегину» заметок о просодии, Набоков в очередной раз подтвердил свою точку зрения: «Я абсолютно и твердо уверен, что проще объяснить английскому поэту русское стихосложение через смутное сходство между двумя просодическими системами, чем через явные различия между двумя языками». Уилсон записал в дневнике: «Володина навязчивая идея, что русский и английский стих в основе своей одинаковы, на самом деле, как я понял, досталась ему в наследство от отца, лидера кадетов в Думе и поборника идеи создания в России конституционной монархии по английскому образцу, — как и вера, что между этими двумя совершенно непохожими странами существует или должна существовать тесная связь». Реакция Уилсона очень характерна для их взаимоотношений в тот период: толком не выслушав Набокова, он по-своему истолковал его слова и состряпал абсурдное биографическое объяснение. На самом деле Набоков прекрасно сознавал «явные различия» между двумя просодическими системами и за несколько месяцев до этого написал, что даже если бы каким-то чудом удалось передать и точный смысл, и рифму в английском переводе «Евгения Онегина», это чудо оказалось бы бессмысленным, ибо сам концепт рифмы в английском стихосложении не имеет ничего общего с русской рифмой73.

Когда Набоков заявил, что Пушкин плохо знал и английский, и другие языки, Уилсон опять возразил ему, выдвинув очередной изощренный психологический довод: «Эти завиральные идеи, — написал он в дневнике, — разумеется, подсказаны желанием думать о себе как о единственном в истории писателе, который в равной степени владеет русским, английским и французским». На самом деле прежде Набоков, как и многие, тоже считал, что Пушкин знал английский, немецкий, греческий и итальянский, и лишь изучая источники, выяснил, что Пушкин неоднократно принимался за эти языки, но так и не овладел ими в должной мере и иностранную поэзию мог читать только по-французски74.

Впрочем, свои критические замечания Уилсон по большей части оставлял при себе, и, несмотря на все разногласия, они по-прежнему наслаждались обществом друг друга. Набоков попросил гостя почитать вслух «Евгения Онегина». Уилсон с ужасным жаром взялся за дело и ошибся ударением в первом же многосложном слове: «Мой дядя», полностью соответствующем английскому «My uncle». Набоков потом рассказывал, что Уилсон искажал каждое второе слово, «превращая ямбическую строку Пушкина в некий спастический анапест с многочисленными жужжаниями, грозившими вывихом челюсти, и довольно симпатичным подтявкиванием, которое безнадежно спутало весь ритм, так что мы оба чуть не надорвали животы»75.

И автор «Записок о графстве Гекаты», и автор «Лолиты» ценили сексуальные пряности в литературных яствах. Уилсон впоследствии вспоминал, что «привез Набокову „Историю О“, эту в высшей степени изысканную и занимательную порнографическую книгу, и в ответ он послал мне собрание французских и итальянских стихов более или менее вольного характера, которые, я думаю, служили ему вспомогательным материалом для перевода Пушкина». Наконец Уилсон собрался уезжать; дело было утром, Набоков вышел проводить его. Уилсон, сидевший в машине сзади, поставив подагрическую ногу на сиденье, заметил, что у только что принявшего ванну Набокова очень свежий вид. Набоков перегнулся к нему через борт автомобиля и, пародируя «Историю О», промурлыкал: «Je mettais du rouge sur les lèvres de mon ventre»[115]75.

 

XIII

 

Все лето 1957 года Пушкин не выпускал Набокова из-за письменного стола. В конце июня первая треть книги отправилась в «Боллинджен»: введение, перевод и комментарий к 1-й главе плюс «Записки о просодии». Дмитрий готовился к шестимесячной службе в армии и помогал отцу составить подробный указатель к будущему четырехтомнику77.

Кроме «Онегина», у Набокова ни на что не оставалось времени — но он успевал любоваться чудесным лесом вокруг дома. С самой весны Набоков внимательно наблюдал за кишевшими вокруг дома птицами: дятлами, сойками, свиристелями. Он даже передвинул свою кровать, чтобы видеть большое дерево гикори, к которому была привязана старая автомобильная шина, превращенная в детские качели. Он не подстригал газон, предпочитая работать, сидя в высокой траве. В сумерки Набоковы бросали подковы, метя в ствол болотного дуба, и соседи слышали их счастливый смех, звенящий в воздухе. Присмотр за котом, окно, свиристели, гикори, качели, подковы — все превращалось в хворост для «Бледного огня». Как-то в июле Набоков написал стихотворение — и четыре года спустя переделал его для Джона Шейда («Заходящее солнце, освещающее кончики / Гигантской скрепки телеантенны»). Но «Евгений Онегин» требовал своего. В начале августа Набоков по-прежнему надеялся за месяц дописать комментарии и говорил, что иногда чувствует себя «совершенно изможденным и страшно угнетенным»78.

Не так давно он боялся потерять из-за «Лолиты» работу в Корнеле. Эта опасность миновала. В конце мая «Лолиту» прочел декан гуманитарного факультета в Беркли и пригласил Набокова прочесть курс лекций в Калифорнийском университете. В июне почти что треть «Лолиты» вышла в «Анкор ревю» вместе с послесловием Набокова и научно обоснованным хвалебным отзывом Фреда Дьюпи. Все это не вызвало ни малейшего возмущения. По всей Америке бойко продавались из-под прилавка «Лолиты» в издании «Олимпии». Постепенно за Набоковым утверждалась мировая репутация одного из самых значительных писателей современности — три крупнейших европейских издательства: «Ровольт» в Германии, «Галлимар» во Франции и «Мондадори» в Италии купили права на «Лолиту» и были готовы заключать договора на остальные его произведения. Пришло время издавать «Лолиту» дома79.

Набокову пришлось просить Жиродиа вести себя как можно осторожней — «Лолита» продавалась даже в местном книжном магазине в Итаке, и Набоков боялся, что американцы объявят, что в страну ввезли более 1500 экземпляров, и аннулируют его авторское право. Набоков понимал: тот факт, что недавно были проиграны судебные процессы по поводу двух других книг, может лишь повредить, хотя не исключалось, что если дело дойдет до Верховного суда, он примет решение в пользу «Лолиты». Издательство «Даблдэй» готово было заключать договор, но издавать книгу не сразу. Однако Жиродиа требовал себе 7,5 процентов с первых 10 000 экземпляров и 10 процентов с последующих. Эпстайн написал Жиродиа: «Выдвинутые Вами финансовые требования настолько чрезмерны, что мы не можем даже обсуждать их». Набокову же Эпстайн сказал, что требования Жиродиа не просто невообразимы, но и наивны — на таких условиях ни один американский издатель не станет печатать книгу80.

 

XIV

 

В сентябре 1957 года университетская зарплата Набокова составляла 8500 долларов; впервые за все время ему пришлось прекратить семинарские занятия: в Корнеле не нашлось студентов, в достаточной мере владеющих русским языком81. Изначально, придя в Корнель в 1948 году, он был преподавателем русской литературы, вел три лекционных курса, два из них — по-русски. Теперь же, хотя почти все его время было посвящено русскому литературоведению, волею судьбы он читал лишь одну лекцию по русской литературе (и то на английском языке), на которую ходило тридцать пять — сорок слушателей, и вел курс европейской литературы для аудитории в десять раз большей. В Корнеле у него уже была репутация автора «Пнина» и «Лолиты» и интереснейшего лектора.

А дома, в кабинете, он продолжал шлифовать фразы. Всю осень он просидел за письменным столом, время от времени ощущая, как дом сотрясается от ударов. Перед огромным окном Шарпова жилища рос шиповник. Свиристели часто пьянели от спелых плодов и летели прямо в закрытое окно. Как правило, они отделывались шоком, но иногда и ломали шеи. В начале октября Набоков записал, что свиристели ведут себя как камикадзе. Три года спустя он написал рукой Джона Шейда: «Я был тенью свиристеля, убитого / Ложной лазурью оконного стекла». В то же время бесконечные примечания к «Евгению Онегину», не дававшие ему приняться за «Бледный огонь», подспудно влияли на новый роман — порождая в глубинах авторского сознания идею романа в стихах с комментарием и указателем. Изучение французской и английской поэзии восемнадцатого века (дабы объяснить галлицизмы Пушкина и найти английские эквиваленты его словарю) добавило к истории беглого короля историю американского поэта и ученого, специалиста по восемнадцатому веку, живущего среди свиристелей, гикори и отголосков Попа. Роясь в корнельской библиотеке в поисках материалов к «Евгению Онегину», Набоков искал всевозможные загадки. За три дня до записи о свиристелях он сделал заметку о древнескандинавском «Kongs-skuggsio», заглавие которого переводится как «Королевское зеркало». Этот образ, «bodkin» в «Гамлете», ставший первым намеком на имя склонного к самоуничтожению Кинбота, свиристель, рассказ о короле-изгнаннике, комментарий Набокова к пушкинскому роману в стихах — кажется, «Бледный огонь» был почти что готов, хотя в действительности замысел того романа, который мы сегодня знаем, вспыхнул в мозгу у Набокова лишь три года спустя82.

В конце октября 1957 года Набоков был в Паукипси, где прочел лекцию о Пушкине и европейской литературе в Вассаре, затем заехал в Нью-Йорк, чтобы встретиться с Джейсоном Эпстайном. Два месяца назад жадность Жиродиа отпугнула «Даблдэй» от «Лолиты». Издательство «Макдауэл Оболенский», знавшее об этих требованиях, готово было предложить баснословный гонорар — 20 процентов, — на что никогда не пошли бы более опытные издатели. Жиродиа потребовал себе 12,5 процентов, оставляя Набокову лишь 7,5. Эти непомерные требования, а также опасность утраты прав на «Лолиту» в Америке, поскольку Жиродиа продолжал поставлять свое издание на черный рынок, заставили Набокова повторно заявить о расторжении договора с «Олимпией», под тем предлогом, что Жиродиа своевременно не предоставлял ему финансовых отчетов83.

Но теперь «Макдауэл Оболенский» отказался от публикации «Лолиты». Сначала Уолтер Минтон из «Путнама», а затем и «Саймон и Шустер» попытались достичь соглашения с Жиродиа. Набоков был бы рад, если бы кому-нибудь удалось договориться с этим человеком84, — сам он больше не хотел иметь с Жиродиа дел.

Были и другие тревоги, связанные с «Лолитой». Брат Жиродиа Эрик Кахан переводил «Лолиту» для издательства «Галлимар». Его перевод отрывков из романа и послесловия для «L'affaire Lolita» отличался спешкой и неряшливостью. Набокова беспокоило, что он так и не видел французского перевода, который, естественно, хотел проверить. Шведского Набоков не знал, но вскоре, к своему огорчению, выяснил, что в шведском переводе «Лолиты» усилены эротические мотивы и пропадает почти что все остальное. Он потребовал немедленной конфискации этого издания и подготовки нового точного перевода85.

Пришла слава, а с ней огорчения и все прочее. «Лолита» пользовалась в Корнеле огромным спросом. Как-то после лекции один студент подошел к Набокову, держа в руке «Лолиту» в издании «Олимпии», и молча поклонился. «Пнин» был выдвинут на Национальную книжную премию, и студенты теперь просили у Набокова автограф. Среди подающих надежды молодых писателей — будущего романиста Томаса Пинчона, автора научно-фантастических книг Джоанны Расс, романиста Ричарда Фарины («Так долго был внизу, он кажется мне верхом»), критика Роджера Сэйла, издателя Майкла Куртиса — возник своего рода культ Набокова В корнельском литературном клубе «Книга и кегля» Марк Шефтель и Ричард Фарина читали отрывки из «Лолиты», и Шефтель говорил о ней в контексте набоковских русскоязычных произведений. Один студент, будущий писатель-экспериментатор Стив Кац показал Набокову рукопись своего романа «Поступь солнца». «Мне приходит на ум, что я не знаю ничего о мире этого романа, его границах, его условностях, его ценностях», — написал Набоков на рукописи, но при этом все же дал совет общего характера: «Ничто не стареет так быстро, как „чистый реализм“… Вам нужно пропитаться  английской поэзией для того, чтобы сочинять английскую прозу. Вы должны освоить свой инструмент. Пока Вы не освоили. Вы пока не можете начать все сначала, с „Кентеберийских рассказов“, и продолжать в комической струе английского языка… Предложение:  Читайте Мильтона, Колриджа, Китса, Вордсворта»86.

В большом мире «Лолита» по-прежнему вызывала кривотолки. Ею торговали на черном рынке, но в популярном журнале появился «Обзор романа, который нельзя купить». Зато судьба «Евгения Онегина» была наконец решена. В начале декабря Набоков внес последние поправки в одиннадцать толстых папок — введение, перевод, комментарии и приложение — составивших самую большую написанную им книгу87.

 

 

ГЛАВА 15

«Евгений Онегин»

 

Мой метод, возможно, неверен, но это метод.

«Ответ моим критикам»

 

…измученный, неловкий буквалист, отчаянно нащупывающий смутное слово, которое удовлетворило бы страстное стремление к точности, и накапливающий по ходу дела множество сведений, заставляющих приверженцев красивого камуфляжа лишь трепетать или глумиться.

«Ответ моим критикам»1

 

I

 

«Меня будут помнить благодаря „Лолите“ и моему труду о „Евгении Онегине“», — предсказал в 1966 году Набоков2. По объему и затраченным усилиям его вызвавший столько споров перевод пушкинского шедевра и тысяча двести страниц сопроводительного комментария обращают остальные его работы в карликов. На то, чтобы сделать Пушкина доступным англоязычному читателю, он потратил столько же времени, сколько ушло на создание всех трех собственных его англоязычных шедевров: «Лолиты», «Бледного огня» и «Ады». Стоила ли затея подобных усилий? Насколько четыре тома его «Евгения Онегина» приближают нас к Пушкину — и к самому Набокову? Как смог писатель, которого, предположительно, в первую очередь занимает прежде всего стиль, а затем уж содержание, создать перевод, нарочито жертвующий каким бы то ни было стилистическим изяществом, чтобы с безжалостной верностью передать буквальное значение пушкинских строк — даже ценой всего их волшебства? И как удалось человеку, последовательно старающемуся отделить художественную литературу от «реальной жизни», предоставить больше, чем любой другой критик, сведений касательно тончайших деталей — времени и места, флоры и фауны, блюд и напитков, одежды и жестов — пушкинской и онегинской эпохи?

Пушкин стоил  всех этих хлопот. Вполне возможно, — а Набоков определенно так и считал, — что он величайший поэт после Шекспира3. Его «Евгений Онегин» не только величайшая из русских поэм, он признан, и не без основания, величайшим русским романом. Несомненно, что это произведение является наиболее важным для истории русской литературы — как и для тех, кто всей душой привязан к ней. «Русские, — писал Набоков, — знают, что понятия „родина“ и „Пушкин“ неразделимы, и быть русским — значит любить Пушкина»4.

Никакой другой писатель масштаба Набокова не был столь же глубоко предан литературе своей страны и не внес в нее столь много, как он, прежде чем ему пришлось уйти в другую. В «Даре», самом значительном из его русских романов, рост героя как писателя также направлен в сторону Пушкина: Федор даже заканчивает свой роман прощанием, напечатанным как проза, но имеющим размер и рифму Онегинской строфы. В своих англоязычных произведениях — в Париже Себастьяна Найта, в Вайнделле Пнина, в Зембле Кинбота и в сновидчески-яркой обрусевшей Америке Вана Вина — Набоков снова и снова позволяет тени русского прошлого ложиться на настоящее. При владении русским и английским, в котором Набокову не было равных, он занимал уникальное положение, позволяющее ему ввести русскую литературу в англоязычный мир.

В начале 40-х годов он исполнил эту миссию, написав книгу о Гоголе и опубликовав несколько великолепных поэтических переводов из лирики XIX и XX веков — Пушкина, Лермонтова, Тютчева, Фета и Ходасевича. В 1945-м он опубликовал поэтический перевод трех строф из «Евгения Онегина», а в следующем году начал читать обзорный курс русской литературы в английских переводах в Уэлсли и сделал для своих студенток стихотворные переводы еще нескольких фрагментов «Евгения Онегина»5.

Когда в 1948-м Набоков перебрался в Корнель, он ожидал найти там значительно более высокий, нежели в Уэлсли, уровень академической подготовки и приготовился к чтению не только своего обзорного англоязычного курса, но и еще одного, посвященного изучению русской литературы в оригинале. Подробное изучение «Евгения Онегина» составило, как и следовало ожидать, большую часть его работы в первом семестре. Когда однажды он высказал отвращение к «рифмованному переложению» «Евгения Онегина», каждую строчку которого ему приходилось исправлять для своих студентов, его жена мимоходом заметила: «Почему бы тебе самому не сделать перевод?» Перед началом семестра он предложил Эдмунду Уилсону совместно подготовить академический, снабженный пространными комментариями прозаический перевод «Евгения Онегина». В мае 1949-го, под конец своего первого года в Корнеле, он подумывал о том, чтобы предложить издателю небольшую (небольшую!) книгу по «Евгению Онегину»: «Полный перевод в прозе с комментариями, где приводились бы аллюзии и прочие объяснения по каждой строке — нечто вроде того, что я приготовил для своих студентов». На следующий год он, пользуясь своими скрупулезными заготовками, вел семинар по углубленному изучению Пушкина, а в январе 1950-го, еще до окончания первого семестра, сообщил Роману Якобсону, что работает над прозаическим переводом поэмы6.

Ему еще предстояло завершить «Убедительное доказательство», подготовить новый курс по европейской литературе от Остин до Кафки и перенести «Лолиту» из мысленного образа на справочные карточки. Но лишь в 1952–1953 годах, получив от фонда Гуггенхайма вторую стипендию, Набоков приступает к последовательным изысканиям в библиотеках Гарварда и Корнеля. В августе 1952-го, когда Набоков начал всерьез думать о своем замысле, он надеялся, что сможет осуществить его к концу 1953-го7. Как оказалось, однако, трудиться над комментариями ему пришлось до конца 1957 года.

Если бы Набоков знал, сколько времени в конечном итоге все это займет, он, возможно, не стал бы и начинать. Но, взявшись за работу, он почувствовал, что отступить уже не сможет: «…чем труднее это было, тем более захватывающим казалось». Сам того не ожидая, он приступил к созданию новой теории перевода, которая понемногу становилась все более строгой и все в большей мере, он это предвидел, способной ошеломить тех, кто с ней познакомится. В ходе пятидесятых годов он закончил пять или шесть вариантов перевода, пока не заявил в 1957-м: «Я понял наконец, как следует переводить „Онегина“… Теперь я меняю курс, налагая запрет на все, что можно по чести назвать словесной мишурой». Еще один, более строгий, произведенный в последний момент, пересмотр последовал в январе 1963 года8.

Между тем необходимые для комментария изыскания, которые Набоков проводил в пятидесятые годы в Корнеле, а также в Уайденерской и Хоутонской библиотеках Гарварда, поглотили его не в меньшей мере, чем в сороковых — работа за микроскопом в гарвардском Музее сравнительной зоологии. Имея всего лишь кембриджскую степень бакалавра гуманитарных наук, Набоков по своему темпераменту был ученым в той же мере, что и художником, — и являлся таковым еще со времен своих первых детских исследований бабочек в 1900-х и самостоятельного изучения русских стихотворных размеров в пору юношества в 1910-х. Совершенные им или только предугадываемые открытия доставляли ему наслаждение не меньшее, чем опровержение мнений, которые прочие комментаторы принимали на веру.

Следуя меж тихих книжных стеллажей по пыльному следу Пушкина и всего того, что Пушкин читал, Набоков не ведал, что «Лолита» вот-вот принесет ему мировую славу. Однако он надеялся, что «Евгений Онегин» сумеет привлечь к себе внимание нарушением устоявшихся традиций перевода, и умышленно соорудил по меньшей мере одну ловушку для будущих критиков9. За шесть лет, — которые и сами вылились в целую эпопею, — прошедших между завершением книги и тем днем 1964 года, когда в продажу поступили четыре симпатичных кремового цвета томика, изданные «Боллиндженом», Набоков стал самым ходовым автором литературного рынка. «Лолита» не только принесла ему собственный succés de scandale et d'estime[116], но и поспособствовала изданию сборников его англоязычных рассказов и стихов, а также первых переводов его русских вещей, «Приглашения на казнь» (1959), «Дара» (1963) и «Защиты Лужина» (1964), и это было только начало. Его новый роман «Бледный огонь» был провозглашен одним из величайших произведений двадцатого века.

Однако у той бездны, что отделяла создание набоковского Пушкина от его издания, имелась и оборотная сторона. Уже с 1956 года Набоков стал тревожиться об установлении приоритета на сделанные им находки и опубликовал, на русском и английском языках, некоторые из своих наиболее важных открытий10. Пока одна отсрочка за другой увеличивали временной разрыв между принятием издательством «Боллинджен» рукописи в 1958 году и ее опубликованием в 1964-м, Набокова все сильней и сильней волновало, что кто-то сможет опередить его. Эти опасения подтвердились. В 1963 году Уолтер Арндт опубликовал стихотворный перевод «Евгения Онегина», в котором старательно выдерживалось сложное построение оригинальной строфы, и получил за свои усилия — ирония судьбы — премию «Боллинджен», присуждаемую за лучший поэтический перевод. Набоков ответил на это событие разгромной критикой в незадолго до того созданном «Нью-Йоркском книжном обозрении»11.

Яростное негодование этой рецензии и умышленная дерзость абсолютистских принципов его собственного перевода создали взрывоопасную атмосферу, в которой несколько месяцев спустя вышел в свет его «Онегин». Реакция была бурно противоречивой. Джон Бэйли, сам писатель и пушкинист, превозносил его труд: «Лучшего комментария к поэме создано еще не было, а возможно, и лучшего ее перевода… Версия Набокова настолько тонка, что становится в своем роде поэзией». Другие нашли безрифменный буквализм Набокова подобным гвоздю, царапающему звукозапись пушкинской словесной музыки. Самым громогласным из всех хулителей перевода стал Эдмунд Уилсон. Набоков не только породил «убогий и неуклюжий язык, не имеющий ничего общего с Пушкиным», но и продемонстрировал «извращенность приемов, пугающих и уязвляющих читателя… истязая и читателя, и себя удручающим Пушкиным». Набоков гневно ответил, Уилсон ответил на ответ, Набоков ответил на ответ на его ответ, а там и другие, такие как Энтони Берджесс и Роберт Лоуэлл, ввязались в драку, породив жесточайшую трансатлантическую литературную междоусобицу середины шестидесятых12

С одной стороны, Набоков-провокатор добился успеха, превзошедшего все его ожидания: не только его собственная известность, но и вызывающий характер его экстремистских взглядов привлекли к Пушкину в англоязычном мире больше внимания, чем за все предыдущее время. С другой стороны, жестокость перепалки обернулась для Набокова своего рода личной трагедией. Мало кто понимал, что для него она означала конец самой пылкой литературной дружбы, какую он когда-либо водил. Ведь несмотря на всю разницу во взглядах, Уилсон и Набоков на протяжении сороковых и пятидесятых годов радовали друг друга или приводили в отчаяние общей для них любовью к литературе и единственной в своем роде любовью к Пушкину.

В 1965 году битва была в полном разгаре, а между тем Набоков, занимающийся защитой отдельных строк своего перевода, обнаружил, что его практика все же далеко не так сурова, как его же теория, которая, нимало не уступая нападкам противников, становилась все более бескомпромиссной. В начале 1966 года его сознанием начала стремительно овладевать «Ада», но, как только вдохновение приугасло, он вернулся к своему переводу и на протяжении последних трех месяцев 1966 года переработал его, сделав еще более буквальным, «идеально подстрочным и нечитабельным»13. Как и в случае с первым вариантом, запутанная череда издательских неудач снова стала причиной чрезмерной отсрочки издания, на сей раз — до 1975 года.

 

II

 

Почему же Набоков, чьи стихотворные переводы, сделанные в сороковых годах, получили высокое признание, пришел к отрицанию любого рифмованного перевода и принялся настаивать на столь абсолютном буквализме? Действительно ли стихотворный перевод совершенно невозможно сочетать с литературной точностью? Не искупаются ли отклонения от буквального смысла отзвуками словесной музыки оригинала?

Чтобы ответить на эти вопросы, я сравнил пушкинский текст с двумя переводами Набокова и тремя наиболее распространенными рифмованными переводами на английский. Самым вольным и поэтически гладким из трех является перевод Бабетты Дейч, впервые опубликованный в 1936 году14. Вариант Уолтера Арндта, 1963-й, является наиболее живым, — русские филологи, рецензировавшие труд Набокова, нередко отдавали предпочтение именно ему. Перевод сэра Чарльза Джонстона, 1977-й, самый тяжеловесный с точки зрения стиха, также получил всеобщее признание15.

Перечитывая Пушкина, я решил, что, прежде чем оценивать любой из переводов, следует выбрать определенную строфу и посмотреть, как справились с ней разные переводчики. XXXII строфа Главы 5 представлялась для этого идеальной. Она начинается описанием смущения, которое испытывает Татьяна Ларина, сидя на праздновании ее именин против Онегина. Перед тем она дважды встречалась с Онегиным. В день, когда жених ее сестры Ольги, молодой поэт Ленский, привел в их дом Онегина, романтичная Татьяна сразу же влюбилась в угрюмого незнакомца и, в волнении страсти, провела ночь за сочинением пылкого объяснения в любви. Вечером следующего дня Онегин появился в ее доме и холодно отверг предложенную ему любовь. После этого визита он избегал дома Лариных, уединившись в своем поместье. Спустя шесть месяцев после прочитанного им Татьяне нравоучения насчет неразумия юности Онегин слышит от Ленского, что приглашен на именины Татьяны. В его затворническом настроении приглашение это кажется ему отнюдь не соблазнительным: «Но куча будет там народу и всякого такого сброду». Нет, будут только свои — уверяет Ленский. Поддавшись уговорам, Онегин соглашается приехать.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: