Магазинные воры будут выпороты, исхлёстаны, отшлёпаны, высечены до крови, а затем переданы в руки закона. 2 страница

– Вали его! Вали! – орёт Фрэнки и прыгает за дерево. Фрэнки нисколько не похож на Ди Джея, но, когда он высовывается из‑за висячей листвы большой ивы, Джин чувствует лёгкую дрожь – словно что‑то промелькнуло. Он стискивает зубы.

– Этот курс просто сводит меня с ума, – говорит Карен. – Стоит мне только прочитать о каком‑нибудь тяжёлом случае, как я начинаю дёргаться. Странно. Чем больше знаешь, тем неувереннее себя чувствуешь.

– Что сказала доктор? – спрашивает Джин. Он тревожно переминается с ноги на ногу, по‑прежнему глядя на Фрэнки, но ему мерещатся какие‑то чёрные точки, которые кружат и ныряют в углу двора. – На вид с ним всё в порядке.

Карен пожимает плечами.

– Говорят – вроде бы в порядке. – Она заглядывает в свой учебник, встряхивает головой. – На вид здоровый. – Он нежно кладёт ладонь ей сзади на шею, и она, запрокинув голову, трётся затылком о его пальцы. «Мне всегда казалось, что со мной не может произойти ничего по‑настоящему страшного», – сказала она как‑то, вскоре после свадьбы, и он испугался. «Не говори так», – шепнул он, и она рассмеялась.

«Так ты суеверен, – сказала она. – Как мило».

    

Он не может уснуть. Странная уверенность в том, что Мэнди и Ди Джей мертвы, не оставляет его, и он сучит ногами под одеялом, пытаясь устроиться поудобнее. В отдалении тихо трещит старенькая электрическая машинка, на которой Карен печатает бумаги для школы. Торопливые очереди слов напоминают ему язык насекомых. Когда Карен, наконец, ложится, он закрывает глаза и притворяется спящим, но мозг щекочут несвязные, мелькающие образы: его бывшая жена и сын, обрывки фотографии, которой у него не было, которую он не сохранил. Они умерли, чётко произносит в голове чей‑то ясный голос. Был пожар. И они сгорели. Голос – не совсем его, и вдруг ему представляется горящий дом, точнее, трейлер где‑то на окраине маленького городка, из открытой двери валит чёрный дым, пластиковые оконные рамы покоробились и плавятся, в небо поднимаются клубы дыма, точно от старинного паровоза. Он не видит, что происходит внутри, слышит только треск ярко‑оранжевых вспышек пламени, но знает, что они там. На миг перед ним встаёт лицо Ди Джея – он пристально смотрит из окна горящего вагона наружу, открыв неестественно круглый рот, как будто поёт.

Он открывает глаза. Карен дышит ровно, она крепко спит, и он, выбравшись тихонько из постели, беспокойно шлёпает по дому в пижаме. Они не умерли, твердит он себе, и, остановившись у холодильника, льёт молоко из картонки прямо себе в рот. Эта старая привычка осталась у него с тех дней, когда он, находясь в завязке, так перебарывал тягу к спиртному. Но теперь и это не помогает. Сон, или видение, напугал его, и он садится на диван перед телевизором, накидывает на плечи лохматый плед и включает какую‑то научную программу. На экране учёная дама осматривает мумию. Ребёнка. Он лысый – считай, одна черепушка. Древняя кожа туго натянута над глазницами. Губы раздвинулись, обнажив мелкие и острые, как у грызуна, зубки. Джин вновь невольно думает о Ди Джее и торопливо оглядывается через плечо, как раньше.

    

Последний год, когда он и Мэнди были вместе, Ди Джей иногда наводил на него страх – пугал по‑настоящему. Он был необычайно худым ребёнком, с головой птенца, с длинными, костистыми ступнями и странно удлинёнными пальцами ног, словно предназначенными для того, чтобы хватать. Мальчик, бывало, скользил босой по комнатам, крадучись, высматривая – выслеживая, думал тогда Джин, вечно меня выслеживая.

С годами ему почти удалось избавиться от этого воспоминания, он не любит его и не доверяет ему. Тогда он сильно пил, а теперь знает, что алкоголь странно искажает восприятие. Но внезапно потревоженное старое чувство вновь окутывает его, точно клубы дыма. В те времена ему казалось, что это Мэнди настроила против него Ди Джея, что мальчик каким‑то немыслимым образом едва ли не превратился в того, кто никак не мог быть настоящим сыном Джина. Джин помнит, как порой, сидя на диване перед телевизором, вдруг испытывал странное чувство. Повернув голову, он обязательно видел Ди Джея, который, сгорбив костлявую спину и вытянув шею, пристально глядел на него непомерно большими глазами. Бывало, когда Джин и Мэнди ругались, в комнату вдруг бочком проскальзывал Ди Джей, подкрадывался к матери и клал голову ей на грудь прямо в разгар серьёзного разговора. «Пить хосю», – говорил он, подражая детской речи. Ему уже исполнилось пять, а он всё разыгрывал из себя годовалого. «Мама, – говорил он. – Я хоцю пи‑и‑ить». И на мгновение Джин ловил его взгляд, холодный, полный расчётливой ненависти.

Разумеется, теперь Джин знает, что на самом деле всё было не так. Он был пьяницей, а Ди Джей – просто маленьким, грустным ребёнком, который, как умел, справлялся с паршивой жизнью. Позже, в клинике для зависимых, воспоминания о сыне заставляли его содрогаться от стыда, и он не мог заставить себя говорить о них, даже когда подходил к концу всех двенадцати ступеней. Разве мог он сознаться, какое отвращение внушал ему этот ребёнок, какой ужас перед ним он испытывал. Господи Иисусе, да ведь Ди Джей был просто несчастным пятилетним мальчиком! Но в памяти Джина он остался злобным карликом, который, обидчиво прижавшись к мамашиной груди, гундося и шепелявя, не мигая, глядел на Джина в упор с нехорошей улыбкой. Джин помнит, как однажды схватил его за шею. «Хочешь говорить, так говори нормально, – процедил он сквозь зубы, крепче сжимая пальцами шею ребёнка. – Ты уже не маленький. Никого ты не обманешь». Ди Джей оскалил зубы и тоненько, с присвистом заскулил.

    

Он просыпается и не может вдохнуть. Перед глазами всё плывёт, он задыхается от ощущения, что на него смотрят, смотрят с ненавистью, и он начинает хватать воздух ртом. Над ним склоняется какая‑то женщина, и он ждёт, что она скажет: «Вам очень повезло, молодой человек. Вас вытащили с того света».

Но это Карен.

– Что ты делаешь? – спрашивает она. Уже утро, и Джин с трудом соображает, где он, – лежит на полу в гостиной, а телевизор по‑прежнему работает.

– Господи, – говорит он и закашливается. – О боже мой. – Он весь в поту, лицо горит, но он пытается успокоиться под полным ужаса взглядом Карен. – Плохой сон, – говорит он, унимая расходившееся дыхание. – Господи, – говорит он и трясёт головой, стараясь улыбнуться ободряюще. – Я встал вчера ночью и не мог уснуть. Наверное, отключился потом, под телевизор.

Но Карен продолжает глядеть на него испуганно и неуверенно, как будто что‑то в нём меняется прямо у неё на глазах.

– Джин, – говорит она. – С тобой всё в порядке?

– Разумеется, – отвечает он хрипло и невольно вздрагивает. – Конечно. – И тут он понимает, что на нём ничего нет. Он садится, смущённо прикрывая ладонями пах, и озирается. И нижнего белья, и пижамных штанов нигде не видно. Нет даже пледа, которым он укрывался, пока смотрел по телику про мумий. Он неловко приподымается и вдруг видит Фрэнки, который стоит в проёме между кухней и гостиной и наблюдает за ним, руки в боки, точно ковбой, готовый в любую минуту выхватить пистолеты.

– Мам? – говорит Фрэнки. – Я пить хочу.

    

В каком‑то забытьи он развозит посылки. Пчёлы, думает он. Фрэнки несколько дней назад говорил о пчёлах, которые жужжат в его голове и бьются в лоб, словно в оконное стекло, сквозь которое хотят вылететь наружу. Такое же чувство сейчас и у него. Всё, чего он даже не помнит толком, кружит и вьётся в его мозгу, настойчиво вибрируя целлофановыми крылышками. Он видит, как ладонью бьёт Мэнди по лицу наотмашь и она слетает со стула; видит, как стискивает тощую шейку пятилетнего Ди Джея и трясёт его, а тот гримасничает и плачет; и понимает, что вспомнит ещё что‑нибудь, похуже, если подумает хорошенько. Вспомнит всё, о чём он молился, чтобы Карен никогда не узнала.

Он был очень пьян, когда уехал от них, так пьян, что почти ничего не помнит. Трудно даже поверить, что он сумел добраться по шоссе почти до самого Де Мойна, прежде чем его машину закрутило, и она, кувыркаясь, вылетела с дороги в темноту. Автомобиль сминался вокруг него, а он только смеялся. Теперь он съезжает с дороги на обочину из страха перед нарастающей мозговой щекоткой. Вдруг он видит Мэнди – она сидит на кушетке и обнимает Ди Джея, у того распух и закрылся один глаз, – а Джин, не помня себя от злости, вылетает из комнаты. Ещё он видит себя на кухне, где швыряет на пол стаканы и пивные бутылки и слушает звон стекла.

И он понимает, что, живы они или умерли, но добра ему не желают. Они не хотят, чтобы он был счастлив, любил свою жену и сына. И свою нормальную, незаслуженную жизнь.

    

Приехав в тот вечер домой, он чувствует себя измождённым. Он не хочет больше вспоминать, и на миг ему кажется, что впереди его ждёт передышка. Фрэнки во дворе, спокойно играет. Карен в кухне, готовит гамбургеры и кукурузу, и всё, кажется, хорошо. Но, стоит ему присесть и начать разуваться, как Карен бросает на него сердитый взгляд.

– Не снимай их на кухне, – говорит она ледяным тоном. – Пожалуйста. Я ведь просила.

Он смотрит на свои ноги: один ботинок расшнурован и наполовину снят.

– А, – говорит он, – прости.

Но, когда он уходит в гостиную, к своему креслу, она идёт за ним. Прислонившись к косяку и сложив руки на груди, смотрит, как он освобождает усталые ноги от ботинок и растирает ступни, не снимая носков. Она хмурится.

– Что такое? – спрашивает он и неуверенно улыбается.

Она вздыхает.

– Нам надо поговорить о прошлой ночи, – говорит она. – Я должна знать, что происходит.

– Ничего… – говорит он, но её суровый изучающий взгляд снова приводит в действие все его страхи. – Мне не спалось, вот я и пошёл в гостиную посмотреть телевизор. Вот и всё.

Она смотрит на него.

– Джин, – говорит она, наконец. – Люди обычно не просыпаются голыми на полу в гостиной, не зная, как они там оказались. Это странно как‑то, тебе не кажется?

Ну, пожалуйста, думает он. Разводит руками, пожимает плечами, – жест невинности и отчаяния, хотя внутри у него всё дрожит.

– Я знаю, – говорит он. – Мне и самому было странно. Мне снились кошмары. Я правда не знаю, что произошло.

Она долго не сводит с него мрачных глаз.

– Понятно, – говорит она, и исходящая от неё волна разочарования обдаёт его, словно жаром.

– Джин, – продолжает она. – Я тебя об одном прошу – не ври. Если у тебя проблемы, если ты снова пьёшь или хотя бы думаешь об этом. Я хочу помочь. Мы справимся. Но для этого – скажи мне правду.

– Я не пью, – твёрдо отвечает Джин, выдерживая её взгляд. – И не думаю об этом. Я сказал тебе, когда мы встретились, что с этим покончено. Всё. – И снова чувствует бдительное, недоброе присутствие, крадущееся по краю комнаты. – Я не понимаю, – говорит он. – В чём дело? Почему ты думаешь, что я тебе лгу?

Она переступает с ноги на ногу, всё ещё пытаясь прочесть что‑то по его лицу, очевидно, сомневаясь в нём.

– Слушай, – говорит она, наконец, и он понимает, что она едва сдерживает слёзы. – Сегодня тебе звонил какой‑то парень. Он был пьян. И просил передать, что вчера вы славно провели время и он ждёт не дождётся новой встречи. – Она хмурится, словно её слова с головой изобличили в нём лжеца. Слеза выкатывается из уголка её глаза и скользит вдоль переносицы. Джин чувствует, как что‑то сжимается у него в груди.

– Это бред какой‑то, – говорит он. Он хочет выглядеть сердитым, но на самом деле ему очень страшно. – Как его звали?

Она печально качает головой.

– Я не знаю, – говорит она. – Как‑то на «б». Он так мямлил, что я еле понимала. То ли Би Би, то ли Би Джей…

Джин чувствует, как волоски на его руках встают дыбом.

– Может быть, Ди Джеи? – шепчет он.

И Карен пожимает плечами, поднимая к нему залитое слезами лицо.

– Я не знаю! – говорит она сипло. – Не знаю. Может быть. – И Джин прижимает ладони к лицу. Он снова ощущает странную, зудящую щекотку у себя во лбу.

– Кто такой этот Ди Джей? – спрашивает Карен. – Джин, ты должен сказать мне, что происходит.

    

Но он не может. Не может сказать ей, даже теперь. Особенно теперь, думает он, когда рассказать всё значило бы подтвердить все страхи и сомнения последних дней или даже месяцев.

– Мы когда‑то были знакомы, – говорит ей Джин. – Плохой человек. Из тех, кто мог… позвонить, просто чтобы тебя расстроить. Забавы ради.

Они сидят за кухонным столом и молча смотрят, как Фрэнки ест свой гамбургер и грызёт кукурузу. Джин продолжает ломать голову над словами Карен. Ди Джей, думает он, приминая пальцами гамбургер, но не поднося его ко рту. Ди Джей. Сейчас ему было бы пятнадцать. Может, он их нашёл? Выследил? Наблюдает за домом? Джин пытается понять, как именно Ди Джей мог вызвать ночные крики Фрэнки или то, что случилось вчера ночью, – как он подкрался к Джину, пока тот смотрел телевизор, и накачал его чем‑то. Нет, слишком невероятно.

– Может, это был какой‑то пьяница, – говорит он, наконец, Карен. – Ошибся номером. Он ведь не назвал меня по имени?

– Я не помню, – говорит Карен тихо. – Джин…

Она всё еще сомневается, не доверяет, и это выводит его из себя. Он бьет кулаком по столу так, что подскакивает тарелка.

– Я ни с кем никуда не ходил прошлой ночью! – восклицает он. – Я не пил! Или поверь мне, или…

Оба смотрят на него. Глаза Фрэнки широко открыты, он опускает кукурузный початок, от которого собирался откусить, словно ему расхотелось это делать. Карен поджимает губы.

– Или что? – говорит она.

– Ничего, – выдыхает Джин.

    

Ссоры не было, но по дому расползается холодное молчание. Она знает, что он не говорит всей правды. Она знает: есть что‑то ещё. Но что ему говорить? Он аккуратно моет посуду, пока Карен купает Фрэнки и укладывает его спать. Он ждёт, прислушиваясь к тихим вечерним звукам. Снаружи, во дворе, – качели и ива; серебристо‑серые, они отчётливо выделяются в свете прожектора, висящего над гаражом. Он долго ждёт, вглядывается, почти веря, что из‑за ивы, точь‑в‑точь как в его сне, вот‑вот появится Ди Джей, согнув костлявую спину и втянув в плечи непомерно большую, туго обтянутую кожей голову. Его снова охватывает душное ощущение того, что за ним подсматривают, и его руки дрожат, когда он ополаскивает тарелку под краном.

Когда он, наконец, поднимается в спальню, Карен, уже в ночной сорочке, читает в постели.

– Карен, – говорит он, и она тут же переворачивает страницу. Нарочно.

– Я не буду с тобой говорить, пока ты не скажешь правду, – говорит она. Не глядя на него. – Постели себе внизу, если не возражаешь.

– Только скажи мне, – говорит Джин. – Он оставил номер? Куда ему позвонить?

– Нет, – говорит Карен. Не глядя. – Он сказал, что вы скоро увидитесь.

    

Он решает не спать всю ночь. Он даже не умывается, не чистит зубы и не надевает пижаму. Просто сидит на диване в рабочей одежде и в носках, смотрит, приглушив звук, телевизор и прислушивается. Полночь. Час ночи.

Он поднимается наверх, проверить, как Фрэнки, но с ним всё в порядке. Мальчик спит, открыв рот и сбросив одеяло. Джин останавливается в дверях и ждёт какого‑нибудь движения, но всё неподвижно. Черепаха Фрэнки замерла на своём камне, книги аккуратно стоят на полке, игрушки убраны. Лицо Фрэнки то напрягается, то расслабляется во сне.

Два часа. Джин вновь на кушетке. Он вздрагивает, вырванный из полусна далекой сиреной «Скорой помощи», а потом – снова лишь цикады и сверчки. Разбуженный, он некоторое время осоловело смотрит повтор «Заколдованных»[9], потом начинает переключать каналы. Вот реклама ювелирных украшений. Вот кто‑то производит вскрытие.

Во сне Ди Джей старше. Ему лет девятнадцать‑двадцать, и он входит в бар, где Джин сидит у стойки, потягивая пиво. Джин сразу узнаёт его: та же осанка, те же плечи, те же большие глаза. Только руки у Ди Джея длинные и мускулистые, покрытые татуировкой. Его лицо сохраняет неприятное, скрытное выражение всё время, пока он медленно подходит к стойке и усаживается рядом с Джином. Ди Джей заказывает стопку «Джима Бима» – некогда любимый напиток Джина.

– Я много думал о тебе с тех пор, как умер, – шепчет Ди Джей. Он не глядит на Джина, но тот хорошо знает, о ком идёт речь, и руки его дрожат, когда он подносит пиво ко рту.

– Я долго тебя искал, – тихо говорит Ди Джей, и воздух становится горячим и спёртым. Трясущимися руками Джин зажигает сигарету и затягивается, едва не поперхнувшись дымом. Он хочет сказать: я виноват, прости меня. Но ему нечем дышать. Ди Джей обнажает мелкие кривые зубы и смотрит, как Джин хватает воздух ртом.

– Я знаю, как причинить тебе боль, – шепчет Ди Джей.

    

Джин открывает глаза, в комнате полно дыма. Он выпрямляется, всё ещё ничего не понимая: мгновение ему кажется, что он в баре с Ди Джеем, потом сознаёт, что он у себя дома.

Где‑то горит огонь: он это слышит. Говорят, что пламя «трещит», а на самом деле звук такой, словно крохотные существа что‑то грызут, тысячи крошечных влажных мандибул чавкают, чавкают, а потом раздаётся тяжёлое, приглушённое «вуфф», как будто пламя нашло новый карман кислорода. Он слышит это, задыхаясь в густом, ослепляющем дыму. В комнате всё подёрнуто расплывчатой пеленой, предметы словно распадаются на атомы, тают, а когда он пытается встать, всё исчезает. Над ним толстый слой дыма, и когда он, давясь и кашляя, падает на четвереньки, на ковре перед всё ещё бормочущим телевизором остаётся тонкая полоска рвоты.

Ему хватает присутствия духа, чтобы не вставать, и так, на локтях и коленях, он подползает под пелену густых клубов дыма.

– Карен! – кричит он. – Фрэнки! – но его голос тонет в белом шуме усердных языков пламени. Он снова пытается закричать, но захлёбывается.

Добравшись до края лестницы, он видит над собой только пламя и тьму. Он заползает на нижние ступени, но жар толкает его назад. Его ладонь опускается на мелкую игрушечную фигурку, которую Фрэнки забыл под лестницей, расплавленная пластмасса липнет к коже, он стряхивает её, и тут из спальни Фрэнки вырывается новый язык пламени. На верхней ступеньке, в дыму, он видит ребёнка: тот, скорчившись, наблюдает за ним с мрачным выражением лица, едва различимого в пляшущих отблесках огня. Джин вскрикивает, бросается в жар, ползёт по лестнице вверх, к спальням. Он пытается позвать жену и сына, и его тошнит.

Новая вспышка пламени захлёстывает то, что он принял за ребёнка. Брови и волосы с треском обгорают, и верхний этаж извергает целый сноп искр. Воздух наполняется горячими летучими обрывками, которые, оранжево вспыхивая, подмигивают и гаснут, превращаясь в пепел. Почему‑то он думает о пчёлах. Воздух сгущается от злобного жужжания, и это последнее, что он слышит, катясь кубарем вниз по лестнице, – это гудение и собственный голос, долгий, протяжный вопль, который кружит и эхом отзывается у него в мозгу, пока дом, вертясь, растворяется в тумане.

А потом он приходит в себя на траве. Красные огоньки кругами носятся перед его открытыми глазами, когда женщина‑парамедик выпрямляется, отрывая свои губы от его рта. Он долго, отчаянно выдыхает.

– Шшшш, – говорит она тихо и проводит ладонью перед его глазами. – Не смотри, – говорит она.

Но он смотрит. Чуть поодаль он видит чёрный пластиковый спальник, из которого торчит прядь светлых волос Карен. Он видит почерневшее тельце ребёнка, скорчившегося в позе эмбриона. Труп кладут в распахнутую пасть пластикового мешка, и Джин видит рот, застывший, окаменелый, превращённый в овал. Крик.

  

 

     Элизабет Хэнд

  

Элизабет Хэнд – отмеченный многочисленными наградами автор восьми романов, среди которых «Потеря поколения», «Смертельная любовь» и «Пробуждение луны», а также трёх сборников рассказов, новейший из которых – «Шафран и сера: странные истории». С 1988 года регулярно публикуется в газете «Washington Post Book World», а также в других изданиях. Живёт с семьёй на побережье в Мэне.

        Клеопатра Баттерфляй

   

Её первое воспоминание – крылья. Блистательно‑красные и голубые, жёлтые, зелёные и оранжевые; столь чёрные, что цвет кажется жидким, осязаемым на вкус. Они двигались над ней, сверкая в солнечных лучах, словно сами были из света, подобные частицам иного, более чистого, мира, что сходил на землю прямо над её колыбелькой. Её крошечные ручки тянулись вверх, чтобы схватить их, но не могли: так они были эфемерны, так лучисты, так воздушны.

Могли ли они быть реальны?

Много лет она считала, что они ей просто приснились. Но как‑то вечером, когда ей было десять, она поднялась на чердак в поисках какого‑нибудь старья для костюма на Хэллоуин. В уголке под затянутым паутиной окном она нашла коробку со своими детскими вещами. Нагруднички в жёлтых пятнах, крошечные пушистые джемперочки, линялые от отбеливателя, сильно пожёванная тряпочная собачка, о которой у неё не сохранилось никаких воспоминаний.

И ещё кое‑что, на самом дне. Крылья, расплющенные, потерявшие форму, проволоки погнуты, лески оборваны: подвесная игрушка. Шесть бабочек из пластмассы, облезлые крылья пахнут плесенью, не райские видения, а примитивные изображения монарха, полосатого парусника, красного адмирала, белянки, неестественно вытянутой толстоголовки и Agrias narcissus. Все виды, кроме narcissus’а, распространены в Новом Свете, любой ребёнок из пригорода может увидеть их в саду. Они безжизненно висели на лесках, усики давно были отломаны; коснувшись одного крыла, она почувствовала, что оно холодное и жёсткое, точно железное.

Вечер был пасмурный, дело шло к дождю. Но, едва она поднесла игрушку к окну, луч солнца разорвал темноту, и пластиковые крылья вспыхнули – кроваво‑красные, густо‑зелёные, пылающе‑золотые, как августовское поле. В тот же миг выгорело всё её существо, кожа, волосы, губы, пальцы, всё стало пеплом; не осталось ничего, кроме бабочек в её сознании, кроме оранжево‑чёрного привкуса во рту да уголков глаз, опалённых их крыльями.

    

Девочкой она всегда носила очки. Лёгкий детский астигматизм усилился, когда ей исполнилось тринадцать: она стала натыкаться на мебель, ей было всё сложнее концентрироваться на учебниках и журналах по энтомологии, которые она читала запоем. Проблемы роста, думала её мать; но два месяца спустя неуклюжесть Джейн и сопровождавшие её головные боли усилились настолько, что мать признала – тут дело серьёзное, и повела её к семейному врачу.

– С Джейн всё в порядке, – объявил доктор Гордон после долгого изучения её ушей и глаз. – Ей надо сходить к офтальмологу, вот и всё. Иногда, в начале полового созревания, у людей меняются глаза. – И он назвал её матери офтальмолога, который принимал по соседству.

У матери камень с плеч свалился, у Джейн тоже – прошлой ночью, накануне похода к врачу, она слышала, как шептались родители, и в их приглушённой беседе проскакивали слова «компьютерная томография» и «опухоль мозга». Хотя вообще‑то Джейн куда больше тревожил другой физиологический процесс, которого никто, кроме неё самой, похоже, не заметил. Несколькими месяцами раньше у неё начались менструации: явление вполне обыкновенное. В книгах на эту тему, которые она читала, речь тоже шла о делах обычных – перепады настроения, быстрый рост, прыщи, волосы на лобке.

Но вот про брови нигде ничего не говорилось. Джейн заметила в них что‑то странное, когда месячные пришли во второй раз. Она как раз уединилась в ванной, где провела добрых полчаса за чтением статьи в «Нейчур» о роении дальневосточных божьих коровок. Дочитав, она вылезла из ванной, оделась и почистила зубы, а потом ещё минуту стояла, хмурясь на себя в зеркало.

Что‑то в лице было не так. Она повернулась к зеркалу боком, скосила глаза. Подбородок, что ли, торчит? Нет; но что‑то изменилось. Цвет волос? Зубы? Она склонилась над раковиной так низко, что оказалась почти нос к носу со своим отражением.

Тогда‑то она и увидела, как разрослись ее брови. У внутреннего края каждой, над переносицей, появились по три необычайно длинных волоска. Они заворачивались к вискам, сплетаясь в крохотные косички. Раньше она не замечала их потому, что редко смотрелась в зеркало, да к тому же странные волоски не торчали над бровями, но переплетались с ними, вроде вьюнка‑паразита, обвивающего ветку. Всё же вид у них был до того странный, что ей захотелось скрыть их ото всех, даже от родителей. Она нашла мамины щипчики для бровей, аккуратно вырвала шесть волосков и смыла их в унитазе. Больше они не вырастали.

В оптике Джейн предпочла очки в тяжёлой черепаховой оправе контактным линзам. Оптик, как и её мать, решил, что она сошла с ума, но это был тщательно продуманный выбор. Джейн была не какой‑нибудь дурнушкой‑«ботаником» из второсортного фильма, для которой наука – последнее прибежище. Она всегда была девчонкой‑сорванцом, худой, как палка, с удлинёнными, чуть раскосыми фиалково‑синими глазами; маленьким розовым ртом; длинными прямыми чёрными волосами, которые скользили меж пальцев, как масло; кожей такой светлой, что даже чуть голубоватой, точно снятое молоко.

Когда она вступила в период созревания, природа явно вознамерилась сделать из неё красавицу. А Джейн это не нравилось. Не нравилось внимание, не нравилось, когда на неё смотрят, не нравилось, что её терпеть не могут другие девчонки. Она мало говорила, не от застенчивости, а потому, что в школе её интересовала только учёба, и её сверстникам это казалось высокомерием. Друзей в школе у неё почти не было. Она рано постигла опасности дружбы с мальчиками, даже серьёзными, из тех, кто проявляют интерес к генетическим мутациям и сложным компьютерным программам, симулирующим активность улья. Джейн была уверена, что лапать её они не станут, но в том, что не станут и влюбляться, уверенности не было. В жизни её напрочь отсутствовали обычные развлечения старшей школы – секс, общение, бездумные забавы, – и в результате она получила научную стипендию Интел/Вестингауза за компьютерно‑генерированную схему возможных мутаций небольшой популяции бабочек – вице‑королей, подвергнутых воздействию генетически модифицированных зерновых. Закончив работу в предпоследнем классе, она взяла стипендию и смылась.

Её приняли в Стэнфорд и Массачусетский технологический, а она выбрала маленький, но очень престижный женский колледж в большом городе, в нескольких сотнях миль от дома. Родители боялись отпускать её так далеко в нежном возрасте семнадцати лет, но колледж с его элегантными, похожими на монастырские зданиями и буйно зеленеющим парком развеял их тревоги. К тому же декан заверила их, что район вокруг колледжа совершенно безопасен, если, конечно, у студенток достанет здравого смысла не бродить в одиночку ночами. Уступив уговорам и поддавшись натиску дочери – Джейн рвалась из дома, – её отец подписал очень крупный чек на обучение в первом семестре. В том сентябре она пошла в колледж.

Она изучала энтомологию и весь первый год разглядывала гениталии мужских и женских особей капюшонницы редкой полынной – вида, найденного в степях Сибири. Часы, проведённые в лаборатории – где она сидела, согнувшись над микроскопом с щипчиками в руках, такими крохотными, что они могли сойти за частицу одного из образчиков, – были полны восторгов. Она отделяла гениталии бабочки, крошечные и геометрически правильные, как диатомы[10], и окунала их сначала в глицерин для консервации, а затем в смесь воды и спирта. Потом она рассматривала их под микроскопом. Очки мешали ей за работой – они то и дело стукались о смотровую линзу микроскопа, – пришлось перейти на контактные линзы. Оглядываясь назад, она решила, что это, возможно, было ошибкой.

В Аргус‑колледже у неё тоже не появилось близких друзей, но здесь она уже не была одиночкой, как дома. Она уважала своих товарок по колледжу и научилась ценить женское общество. Целыми днями она не видела ни одного мужчины, не считая профессоров да людей, которые каждое утро проезжали мимо кованой ограды школы на работу, а вечером возвращались домой.

И ещё – она не была единственной красавицей. Аргус‑колледж специализировался на молодых особах вроде Джейн: элегантных, скрытных девушках, изучающих погребальные обычаи монголок или брачное поведение редких птиц из страны антиподов; девушках, сочиняющих концерты для скрипки с ансамблем индонезийских ударных инструментов или пишущих компьютерные программы для расчета прохождения потенциально опасных небесных тел через облако Оорта. Под сенью этой образовательной теплицы Джейн казалась не столько орхидеей, сколько выносливым цветком молочая. И она процветала.

Первые три аргусовских года прошли в ярком ореоле разноцветных бабочкиных крыльев. Каждое лето было отдано интернатуре при музее, где она в одиноком восторге месяцами чистила и подготавливала экспонаты. На старшем курсе Джейн получила разрешение разработать собственный проект диссертации, касавшийся её любимых капюшонниц. Ей отвели уголок в пыльной передней у входа в лабораторию, и там она поставила свой лэптоп и микроскоп. Окон в её уголке не было, как и во всей передней, хотя лаборатория была приятно старомодной, с высокими стрельчатыми окнами, простенки между которыми занимали выставочные шкафы викторианской эпохи с экземплярами лепидоптеры[11], неоновых жуков, необычайных древесных наростов и (что казалось ей слегка трагичным) многочисленными экзотическими зябликами, чьи сверкающие плюмажи выцвели до пыльных оттенков. Поскольку она частенько засиживалась допоздна, то попросила и получила собственный комплект ключей. Почти все вечера она проводила в сиянии маленькой галогеновой лампы, занося в компьютер информацию, сравнивая изображения генетических мутаций самок капюшонниц, подвергнутых обработке диоксином, переписываясь с другими исследователями из Мельбурна и Киото, Лондона и Сибири.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: