Как мне работалось в «Кривом зеркале» 18 страница

Эффект такого финала превзошел все мои ожидания: публика «Кривого зеркала», придя в себя от изумления, хохотала так, как хохочут только после анекдота с совершенно непредвиденным концом.

Трюк мой удался на славу, и, где бы я потом ни ставил (когда «Кривое зеркало» закрылось) эту не дописанную пьесу Козьмы Пруткова, финал ее вызывал неизменно дружный хохот ошеломленной публики.

Вместе с «Опрометчивым туркой» в тот же вечер представлялось в «Кривом зеркале» и «Торжественное заседание в память Козьмы Пруткова».

Я не буду сообщать здесь подробностей этой чрезвычайно удавшейся пародии на всякие юбилеи, чествования и торжественные заседания в память выдающихся деятелей науки и искусства, а просто приведу без сокращений рецензию об этом незабвенном с той поры спектакле, воспроизведенную на страницах собрания сочинений Козьмы Пруткова, изданного «Academia» в 1933 году.

«Одиноким холостяком родился, одиноким холостяком и сошел в могилу незабвенный Козьма Петрович Прутков 50 лет назад, и это событие “Кривое зеркало” сочло необходимым отметить торжественным юбилейным заседанием. На юбилейное торжество комитет пригласил современника Пруткова, престарелого генерала Ивана Никифоровича Карачковского. Собрание открыл председатель (Лебединский), человек, искушенный в юбилеях, умеющий выйти с честью из всякого положения. Первое слово взял известный литератор, страстный оратор, Федор Фомич Воскресенский (Антимонов), видно, из духовного звания, обстоятельно доложивший, как родился, вырос и совершал карьеру незабвенный {253} Козьма Петрович. Приват-доцент Никудыкин-Нитудыкин весьма образно объяснил то, о чем он не будет говорить в своем докладе, и умолк — за недостатком времени. Выдающимся моментом юбилейного празднества была речь известного богоискателя философа Межерепиуса на тему: “Прутков и Антихрист”. “Вянет лист, проходит лето, иней серебрится…”, а в результате Прутков одолеет Антихриста; блистательную речь прекрасно, с выпуклой экспрессией передал Подгорный. Заседание завершилось воспоминаниями о покойном генерала Карачковского, приехавшего, оказывается, не к Пруткову, а к Кириллу Петровичу Прыткову… Затем заслуженные артисты, скрывшиеся под тремя звездочками, исполнили ряд элегий, торжественных од и квартетов. Абрамян и Олчанин пропели “На взморье”, музыка Эренберга:

Стоит огородник угрюмо
И пальцем копает в носу…

Особенно забавен квартет “Вы любите ли сыр” (муз. Эренберга): Егоров, Олчанин, Донской и Крылов. Из пьес Козьмы Пруткова было поставлено “естественно-разговорное представление” “Опрометчивый турка, или: Приятно ли быть внуком” — соль которой заключается в том, что она прерывается на самом интересном месте и которая “едва ли была закончена Козьмой Прутковым”, как об этом заявляют со сцены. В “Прологе” живописную и очень схожую с портретом фигуру Козьмы Пруткова дал г. Фенин. В самой пьесе наиболее интересное — любовная постановка Н. Н. Евреинова — тщательная, выдержанная, красочная. Правду сказать, я не разобрался — всерьез ли, реалистически, с соблюдением быта (на него-то и устремились бичи сатиры) или шаржированно надо подавать эту археологическую вещь…

— Козыряй, — приглашал бюст юбиляра, выставленный при входе в “Кривое зеркало”. Мудрость, дающая нынче, как и встарь, — сладкие плоды успеха.

П. Ю.

“Театр и искусство”, 1913, № 3, стр. 58.»[lxxxi]

 

Я, конечно, чрезвычайно благодарен редактору советского издания сочинений Козьмы Пруткова — П. Н. Беркову — за воспроизведение этой хвалебной рецензии 1913 года в издании 1933 года и тем самым за сохранение {254} ее для потомства на многие лета! — я только жалею, что уважаемый редактор не присутствовал сам (за молодостью лет?) на этом памятном «Торжественном заседании в память К. П. Пруткова». Тогда бы он добавил, быть может, к воспроизведенной им рецензии еще много других подробностей данной программы (имевшей в «Кривом зеркале» не меньший успех, чем, скажем, «Вампука» или «Ревизор»).

Начать с того, что артист Л. А. Фенин (ныне заслуженный артист РСФСР) не только был одет и загримирован крайне схоже с известным портретом Козьмы Пруткова (кисти Льва Лагорио): Фенин и своим голосом, жестами и особенно импонирующе-горделивой осанкой сумел как нельзя правдивее и живописнее дать представление о том духовном содержании, какое присуще таким воплощениям Убожества, каким рисуется нам автор произведений Козьмы Пруткова.

Это была на сцене и впрямь ходячая Mania Grandiosa, вещавшая, снисходя к простым смертным:

Когда в толпе ты встретишь человека,
Который наг,
Чей лоб мрачней туманного Казбека,
Неровен шаг,
Кого власы подъяты в беспорядке,
Кто вопия,
Дрожит в нервическом припадке,
Знай — это я!

Участвовал в «Торжественном заседании» среди многих других солистов и Н. Ф. Икар, еще не покинувший тогда (в 1913 году) сцены «Кривого зеркала» и прельщавший в расцвете своей славы молодостью и талантом прирожденного пародиста. Как сейчас, его вижу в образе шикарной хорошенькой балерины, в трико и традиционной пачке, который, жестикулируя руками и ногами, «сказал беззвучно похвальное слово» бессмертному юбиляру.

Среди «ораторов» кроме Икара особенно ярко запомнился В. А. Подгорный, изобразивший — в образе Межерепиуса — Мережковского, мужа З. Гиппиус. Публика тотчас же узнавала сего ярого богоискателя на каждом спектакле и устраивала Подгорному в своем роде овацию.

Среди приветственных телеграмм, полученных «Кривым зеркалом» на адрес юбилейного комитета и прочитанных вслух со сцены, было немало очень злободневных {255} и даже крайне ядовитых, как, например, телеграмма, якобы посланная Семеном Юшкевичем (не всегда считавшимся с русской грамматикой): «Поздравляю с юбилей Помните завет Тургенева: Храните великого могучего русского языку».

В цитированной мною рецензии говорится, что «особенно забавен» был квартет «Вы любите ли сыр?», музыка Эренберга на слова Козьмы Пруткова. Этими словами, как известно всем поклонникам Козьмы Пруткова, начинается его «Эпиграмма № 1»:

Вы любите ли сыр? — спросили раз ханжу.
— Люблю, — он отвечал, — я вкус в нем нахожу!

Если эта эпиграмма и известна всем поклонникам Козьмы Пруткова, то далеко не всем им известно, что именно в сущности сие двустишие обозначает, то есть в чем именно заключается его сатирическая соль.

Невзирая на это, каждый раз, как эпиграмма цитируется, все, начиная с того, кто ее произносит, улыбаются лукавым образом (дескать, понимаем, что за этой эпиграммой скрывается) или же смеются с видом подлинных ценителей остроумия.

А между тем, положа руку на сердце, в самой эпиграмме Козьмы Пруткова о сыре нет на первый взгляд ничего смешного. Глупость, правда, налицо (она даже, можно сказать, выпирает в этой эпиграмме!), но… разве всякая глупость непременно смешна?

— Вы любите ли сыр? — спросили раз ханжу.

Смешно, быть может, что с таким вопросом (отнюдь, конечно, не смешным) обратились именно к ханже? А ханжа это уже заранее известно — комический тип, над которым еще Мольер заставил всех смеяться под видом Тартюфа!

Нет, — пожалуй, слишком шаток такой расчет на данную ассоциацию: ханжа ведь может вызвать в памяти и нечто вовсе не смешное, например, образ Аракчеева или Победоносцева. К тому же полагаться на данную ассоциацию не значит ли давать уж чересчур большой кредит начитанности аудитории?

Так как логика неумолимо требовала объяснить, откуда все же появился в этой эпиграмме ханжа и указать, выражаясь семинарским жаргоном, «како сие надлежит понимать {256} в‑девятых», — заподозрили в изъяне дореформенную цензуру: мол, у Козьмы Пруткова было сказано:

«Вы любите ли сыр?» — спросили в пост ханжу, а цензура заменила слово «пост» словом «раз».

При такой реконструкции эмиграммы все становилось как будто ясным и язвительно-смешным: в пост молочные продукты запрещаются, есть их грешно, и православные не могут находить их вкусными в такое время года: это значило бы, что им вкусен грех; а коли так, мы имеем дело с ханжеством, осмеяние представителя коего и имелось в виду автором данной эпиграммы.

Должен откровенно сознаться, что я несколько высшего мнения об остроумии тех, кто скрывался за псевдонимом «Козьма Прутков», и решительно отказываюсь одобрительно смеяться как над первым вариантом его эпиграммы (цензурным), так и над вторым (нецензурным).

Моя правота в данном случае подтверждается историческим экскурсом, в результате коего оказывается, что домыслы о посте и цензуре беспочвенны, а что на самом деле в прутковском двустишии пародируется вообще эпиграмматический жанр, особенно же таких бездарных поэтов, как Б. М. Федоров (1794 – 1875), воспетый за свою причастность к сыскной полиции (Третьему отделению) в четверостишии, которое приписывают А. С. Пушкину:

Федорова Борьки
Мадригалы горьки,
Эпиграммы сладки,
А доносы гадки.

К этим данным я добавлю от себя напоминание, что слово «вкус» до XIX века обозначало лишь способность испытывать различные ощущения языка от принимаемой нами пищи и что лишь ко времени появления Козьмы Пруткова слово «вкус» стало употребляться в переносном смысле, как «способность нашего духа, которая дает нам возможность по степени испытываемого удовольствия определять градацию красоты в созерцаемом объекте». При этом «хороший вкус», следуя «чувству приличия», запрещал в начале прошлого века даже такие невинные слова, как «осел», заставляя заменять его выражением «терпеливое и сильное животное»[111]. Рядом с ослом упомянутый Федоров {257} «осудил, — по свидетельству А. С. Пушкина, — слово “корова”». Сделал это Федоров равным образом из соображений «хорошего вкуса». Руководствуясь «хорошим вкусом», Козьма Прутков в «Черепослове» заменяет у гусара Касимова слово «черт».

Если, имея в виду сказанное, принять во внимание, что слово «ханжа» означает (по словарю Даля) лицемера-пустоцвета и вместе с тем попрошайку (падкого на угощение) и что культ хорошего вкуса, доведенный до ханжества, не препятствовал поэту Федорову делать доносы на своих собратьев по перу, эпиграмма Козьмы Пруткова «Вы любите ли сыр? — спросили раз ханжу. — Люблю, — он отвечал, — я вкус в нем нахожу», раскрывается во всем блеске пародического остроумия.

Но публика (я имею в виду подавляющее большинство) совершенно чужда такого рода соображений: «Ишь, батенька, чего захотел! — выговаривали мне друзья, когда я раскрывал им смысл остроумной эпиграммы Козьмы Пруткова. — Да откуда нам знать все эти исторические и литературные тонкости, послужившие предпосылкой для этой эпиграммы! Мы смеемся над ней как над поразительной глупостью, которая претендует своей фразой на значительность содержания. Вот и все».

Можно, разумеется, и в этом находить основу комического впечатления от эпиграммы Козьмы Пруткова, — ведь еще Кант определял комическое «как ожидание, вылившееся в ничто». «Вы любите ли сыр? — спросили раз ханжу». Все ожидают с интересом: ну‑ка, что ответит на этот простой с виду вопрос ханжа, которому, наверное, не спроста его поставили. И вдруг оказывается, что ответ ханжи сводится к и без него общеизвестному факту, а именно, что сыр, как и прочие продукты питания, имеет вкус, каковой ханжа находит в сыре точно так же, как и всякий другой человек.

У Козьмы Пруткова построено на этом кантовском положении немало комических шедевров. Взять хотя бы его незабываемую басню «Пастух, молоко и читатель»:

Однажды нес пастух куда-то молоко
И так ужасно далеко,
Что уж назад не возвращался.
Читатель! Он тебе не попадался?

В этом четверостишии (которое, кстати заметить, приписывается поэту-юмористу Александру Аммосову) вышучивается {258} невинным образом фамильярная манера (какой стали злоупотреблять с середины XIX века) заигрывать с читателем вплоть до бессмысленных обращений к нему с вопросами, на которые, как и на риторические (с той лишь разницей, что последние осмыслены), ответ подсказывается самим вопросом.

Но такого рода невинные шутки не могли удовлетворить и до сих пор не удовлетворяют взыскательных критиков, считающих себя вправе ожидать от Козьмы Пруткова всегда нечто серьезное и каверзное с гражданской точки зрения.

Я в этом окончательно убедился, повторяя постановки в России и за границей шедевров прутковской драматургии.

Возьму в доказательство (щадя терпение читателей) хотя бы две выдержки из двух рецензий на мои постановки пьес Козьмы Пруткова в Сухуме (столице Абхазии) и в Париже.

Вот что писал, например, рецензент сухумской газеты «Наше слово» (от 3 июня 1919 года) в статье, озаглавленной им «Праздник искусства»: «Опять искусные мастера сцены Н. Н. Евреинов и А. К. Шервашидзе развернули перед сухумской публикой мощь и красочность своих дарований.

На этот раз талант режиссера и художника остановился на бессмертном для России образе директора пробирной палатки Козьмы Петровича Пруткова.

Сухумская публика не совсем справилась со значением Пруткова, и у нее осталось смутное впечатление о его личности. Самоуверенный и самодовольный Прутков, — воплощение всей духовной нищеты старой России, — полагавший, что “только на государственной службе познаешь истину”, остался не совсем понятным. И, кажется, что лучше г. Стражева[112], сделавшего сообщения о Пруткове, разъяснил последнего большой художник А. К. Шервашидзе.

Вот он в вицмундире, с красной лентой через плечо, стоит самоуверенный, в своей государственной глупости, поверх всей России, и от его фигуры, его лица веет такою жутью прутковщины, познающей весь катехизис мудрости только на государственной службе, усердствующей, козыряющей, {259} замкнувшейся в кругу великолепной философии сверхобывательского мещанства.

Н. Н. Евреинов, А. К. Шервашидзе много, очень много энергии положили на прутковский вечер. И несомненно цели своей достигли.

Мы не узнавали наших любителей. В умелых руках режиссуры они превратились в нечто совершенно не похожее на исполнителей САО (сухумского Артистического о‑ва).

В этот вечер, как и прошлый Евреиновский, — опять в театре Алоизи — пронеслось живительное дыхание великого и благородного искусства»… И т. д.

А вот что 19 апреля 1938 года (почти через двадцать лет) писал известный критик И. М. Хейфиц, бывший редактор-издатель «Одесских новостей» в парижских «Последних новостях»: «Спектакль этот — новая радость для всех, дорожащих успехами нашего театра. Забавная штука, безудержная карикатура, едкий юмор, добродушная с виду, но если “поглядеть в корень”, то злая сатира, — живым потоком лилась со сцены. Все было заполнено Козьмой Прутковым, не тем только, чьи афоризмы вошли в обиход нашей разговорной речи, но Прутковым во всей целости его своеобразного творчества, тем Прутковым, которого породила коллективная фантазия бр. Жемчужниковых и графа Алексея Толстого, создавших незабываемый образ чванливого “директора Пробирной Палатки”, в своем тупом самодовольстве возомнившего себя не только важным сановником, но и знаменитым писателем. Стихи, анекдоты, басни, сценические примитивы, печатавшиеся за его подписью талантливым содружеством, таили в себе за внешней вздорностью и нелепостью едкую сатиру на знать и чиновничество николаевской эпохи, показались настолько живучими, что много лет спустя явились истоками для нашумевшего “Кривого зеркала”, сами создатели которого признавали Козьму Пруткова своим духовным отцом. Показать образцы прутковского творчества с его скепсисом и отрицанием, со злой насмешкой и пародийностью взялся на нашей сцене Н. Н. Евреинов и сделал это — насколько позволили имевшиеся в его распоряжении возможности — блестяще.

Программа спектакля составлена отлично. Трудно даже сказать, что и кто имел здесь наибольший успех. В “Опрометчивом турке” соперничали между собой в гротескном изображении “естественно-разговорной” (как иронически {260} называл ее автор) комедии и в передаче прутковских анекдотов, которыми дополнила эту незаконченную пьеску изобретательность режиссера, гг. Богданов, Бартенев, Петрункин в сотрудничестве с г‑жей Граговской, гг. Бологовским и Телегиным.

Еще лучше и веселее прошел знаменитый “Черепослов”. Вот говорят, что сила комического испаряется с течением времени, что, имея дело не столько с миром нравственных идей, сколько с их конкретными проявлениями, комическое изменяется или даже исчезает при перемене форм жизни. Но прошло почти столетие, и чем, скажите, френолог Шишкенгольм, с его анекдотическим суждением о людях по тому, есть ли у них на голове шишки, отличается от новейших торквемадо из “фатерлянда”, с их отбором людей по расовым признакам? В этой живучести прутковских тем и отгадка долговечности прутковского юмора. Разыграли пьесу прекрасно. Очаровательна была в своей милой наивности невеста — Кедрова.

А затем — “Блонды”. Вот пьеска без всякого, казалось бы, содержания, но на себе оправдавшая одно из прутковских изречений: “не столько вкушаемое печение приятно, колико приправа, оное сопровождающая”. Тот яркий эксцентризм, который внесен был в эту пьесу г‑жей Скокан и гг. Богдановым и Бартеневым (бароном, заговорившим вдруг для пущей комичности, вероятно, с украинским акцентом), и был той приправой, которая сделала из этой пьесы прелестную миниатюру.

Н. Н. Евреинов не только сумел расцветить все эти вещи с талантом общепризнанного мастера в этой области, но и внес в спектакль свое личное сотворчество, вспомнив об одном из жанров столь близкого ему “Кривого зеркала” — модификации одного и того же сюжета, соответственным разным эпохам. В этом стиле “волшебных изменений милого лица” инсценировал он прутковскую “Катерину”, показал ее в трех политических преломлениях — монархическом, демократическом и большевицком. Вместе с конферансом развязного “режиссера-постановщика” г. Петрункина это было уморительно».

Такого рода критические отзывы о творениях самого Козьмы Пруткова, быть может, и верны до некоторой степени, но… лишь до некоторой степени! Ибо в существенном «Козьма Прутков», конечно, вправе претендовать на нечто {261} отличное от критерия и «пробы», приложимых, скажем, к Салтыкову-Щедрину и его последователям. Иначе нашего «пииту» из Пробирной Палатки, всеконечно, ни Алексей Толстой, ни братья Жемчужниковы не «исхитили бы из тьмы», созданной тенью величайшего русского сатирика, жившего в ту же литературную эпоху, что и наш «директор Пробирной Палатки».

Воистину прав суровый критик В. П. Буренин, с которым мне пришлось близко познакомиться (при постановке его «Дон-Лимонадо» в «Кривом зеркале»), когда писал в «Новом времени» А. С. Суворина, что, «если сочинениям Козьмы Пруткова посчастливилось у читателя, зато не посчастливилось у современной либеральной критики, по понятиям которой современное остроумие непременно должно иметь в себе нечто задевающее, марающее, обличающее и отнюдь не ограничивается одной добродушной шутливостью. Хоть кого-нибудь, хоть городового, стоящего на углу улицы, или дворника, подозрительно бдящего у ворот дома, где вы живете, должны вы карать своим остроумием. Даже именно прежде всего вы обязаны карать городового и дворника: тогда ваше остроумие будет иметь в глазах либеральной критики санкцию гражданской сатиры, будет проникнуто “идейным характером”. Чтобы правильно оценить Пруткова, — утверждает Буренин, — нужно обладать художественным вкусом и талантом…

Вот почему господа современные либеральные критики столь откровенно и выдают свою ужасную тупость, свое литературное и эстетическое невежество при оценке сочинений Козьмы Пруткова. Но публика лучше их сумела оценить это оригинальное дарование и показала, что ей давно-давно надоела ужасная тупость на подкладке шаблонной идейности и шаблонно-либерального фразерства, что ей не только не чуждо веселое и изящное остроумие, но, напротив, она его в настоящее время ценит более, чем когда бы то ни было».

В. П. Буренин, однако, как видите, ни одним словом не помогает постичь, в чем же заключается оригинальность того веселого и изящного остроумия, которое обессмертило имя этого смехотворного поэта, никогда на свете на самом деле не жившего, а целиком выдуманного группой талантливых шутников и бедовых пародистов.

В своих беседах со мною Буренин, насколько я мог заключить, выступал не только последователем, но и прямым {262} подражателем Козьмы Пруткова[113]. Объясняя славу этого выдуманного писателя чувством юмора, не подлежащим рациональному анализу точно так же, как эстетический вкус, музыкальность, поэтическое чутье и т. п. Тот, кому присуще чувство юмора, учил Виктор Петрович, тому незачем объяснять, в чем остроумие насмешек, смелых шуток автора, вымышленного А. К. Толстым, Жемчужниковым и Ко, а кому чувство юмора чуждо, тому этого никак не объяснишь. «Вот, например, — трунил Буренин, — один из наших поэтов разодолжил нас недавно таким “откровением”:

Я пришел к тебе поутру
Рассказать, что солнце встало,
Что оно горячим светом
По листам затрепетало…

И так далее… Спрашивается, к чему об этом рассказывать тем, кто проснулся утром и без оповещения знают, что “солнце встало”, “по листам затрепетало” и тому подобное. Я даже пародию на это написал в прутковском духе:

Я пришел к тебе поутру,
Легким кутаясь халатом,
Рассказать, что мы жаркое
Нынче будем есть с салатом,
Рассказать, что отовсюду,
Парников усыпав гряды,
Огурцов зелено-сочных
Вышли юные отряды…

Это все-таки “юность!”, но и ее не стоило рассказывать жене, которая и без меня это знала. Согласны?.. Так и тот, кому сродни чувство юмора, и без объяснений знает, в чем ценность “прутковщины”».

На поверку оказалось, что В. П. Буренин в те памятные годы (1906 – 1911), так же как и я, не имел ни малейшего представления, что такое «loufoque» (или «louf»), слово, являющееся производным от «fou» — «сумасшедший» и употребляемое в жаргоне французских мясников, откуда оно вошло в просторечие, для обозначения слегка рехнувшегося человека, у которого «не все дома» в голове или, как {263} говорится, «винтика там не хватает». В последнее время, незадолго до второй мировой войны, loufoque как особый жанр «свихнувшейся логики» стал очень модным благодаря юмористу Пьеру Даку, который на вопросы, чем пришелся ему по душе этот сумасшедший жанр, объяснил, что «теперь весь мир сошел с ума! А коли так, надо быть созвучным с эпохой». А мир и впрямь был потревожен такими экстравагантностями, как программа сюрреалистов, сумасшедшие песенки в парижских ревю, анекдоты, смешившие свихнувшейся логикой, и вышучивание всего нормального как надоевшую банальщину и пошлятину.

«Возвращается ветер на круги своя!» — повторю я слова Соломона.

Жанр loufque был давно уже известен в России как «прутковщина», под каковым термином стала пониматься не столько шалая сатира на государственные учреждения и их звездоносную фауну, сколько совершенно новый жанр комической литературы, построенный на алогизме, на фантастически смелом гротеске и шаржах, доходящих в своем нарочитом идиотизме до своего рода гениальности.

Этот новый жанр был открыт теми же остроумными шутниками, какие родили на свет не меньше их прославившегося потом писателя, которого мы знаем под именем Козьмы Пруткова.

Многих поэтов, прозаиков и драматургов прочел я за свою долгую жизнь на свете, но ничьи сочинения не остались мне столь памятны, сколь плоды вдохновения «директора Пробирной Палатки», с которого «толпа», по его словам, «венец его лавровый безумно рвет».

За что любишь так Козьму Пруткова? — спрашиваю я себя украдкой, вновь и вновь перечитывая великого Козьму, половину произведений которого я давно уже выучил наизусть. Зато что «толпа венец его лавровый безумно рвет»?

И каждый раз на эти трудные вопросы я отвечаю себе то же самое (лишь в различной формулировке): я за то люблю Козьму Пруткова, горя завистью к его лавровому венцу, что никто в текущей жизни раз-навсегда установленного, размеренного, обусловленного незыблемыми законами эволюции в природе и нерушимыми правилами логики в мышлении, — никто, как он, великий Козьма, не освобождает так просто, смело, легко, занятно и смешно, как от щекотки, мой рвущийся к Свободе дух вечного бунтаря, повторяющего {264} вслед за «человеком из подполья» Ф. М. Достоевского, что «дважды два четыре превосходная вещь; но если уж все хвалить, то и дважды два пять премилая иногда вещица» («Записки из подполья», гл. IX)[lxxxii].

Это поняли еще до Достоевского культурнейшие люди России, произведшие на свет из головы, подобно Зевсу, родившему всепобеждающую Афину Палладу, — Козьму Пруткова. Как и Достоевский, они, не сомневаюсь я, подозревали, что как-никак «человек устроен комически» и что «рассудок удовлетворяет только рассудочные способности человека, а хотение есть проявление всей жизни… и с рассудком, и со всеми почесываниями». «И хоть жизнь наша в этом проявлении выходит зачастую дрянцо, — говорит Достоевский, — но все-таки жизнь, а не одно только извлечение квадратного корня» (гл. VIII).

Святая истина! И Козьма Прутков, верный паладин этой истины, нам дорог как волшебник, раскрепощающий нас от оков долженствования и тем самым преображающий нас в наших собственных глазах в вольных пташек, для которых закон не писан и которые, с веселым чириканьем рея в царстве свободы, роняют без смущения и без спросу помет на таблицы умножения, учебники логики и диалектического материализма, на свод законов, действующих в цивилизованных государствах.

Глава III
О сатирической монодраме и ее использовании в «Кривом зеркале»



















































































































































































































































































Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: