Глава 9. Переход в другой лагерь

 

Когда 11 октября 1972 года я во второй раз оказался в Копенгагене, мне стало ясно: пора наконец осуществить задуманное. На протяжении нескольких лет меня одолевали сомнения, но теперь я был полон решимости вступить в прямой контакт с кем-нибудь из противоположного лагеря, чтобы оказать западным державам посильную помощь. В то же время я должен был неукоснительно выполнять свою работу в КГБ, заключавшуюся прежде всего в сборе необходимой информации, а также непосредственно участвовать в операциях, противодействующих политике западных стран. Но я утешал себя тем, что в значительной, если не в большей мере моя деятельность никому не наносит вреда.

Официально я числился сначала вторым, а позже первым секретарем посольства, занимая должность пресс-атташе, что служило превосходным прикрытием, позволявшим мне поддерживать постоянные связи с датскими газетами, телевидением и радио и находиться в добрых отношениях с представителями средств массовой информации, политиками и чиновниками. У меня было достаточно времени, чтобы много читать, часами слушать радио, писать докладные записки, и в целом я уже созрел для того, чтобы занять место своего предшественника Леонида Макарова, человека не очень-то образованного, но методичного, у которого я много чему научился.

За те два года, что я провел в Москве, здесь произошли разительные перемены: после отмены цензуры общество, с которого сняли многие из прежних ограничений, ударилось в вольности. Книжные лавки и кинозалы наводнила откровенная порнография, а пляжи — обнаженные мужчины и женщины. Хотя в городской черте представительницам слабого пола разрешалось снимать только верхнюю половину купальника, на всех остальных пляжах совершенно голые девы стали вполне обыденным явлением.

В КГБ я числился теперь сотрудником политической разведки, и, соответственно, у меня была довольно интересная работа, требовавшая, в отличие от прежней, чаще показываться на людях. В мои задачи входило заводить знакомства с сотрудниками датского министерства иностранных дел и других государственных учреждений, с деятелями различных политических партий, профсоюзов, с представителями средств массовой информации — короче, с лицами, через посредство которых КГБ мог воздействовать на общественное мнение. Я должен был, к примеру, наладить отношения с руководителями организаций, выступавших против Европейского экономического сообщества, или «Общего рынка», потому что политика Кремля и КГБ была направлена на разобщение европейских стран и воспрепятствование их дальнейшему сближению.

Подобное направление деятельности само по себе — дело захватывающее, и все же я понимал, — возможно, потому, что давно уже вышел из юношеского возраста и обладал достаточным жизненным опытом, — сколь неэффективной, в сущности, была проводимая сотрудниками КГБ работа. Главной ее составляющей были так называемые «активные мероприятия», смысл которых заключался в попытках манипулировать общественным мнением посредством устных выступлений, газетных статей и брошюр. Практически, это не имело ничего общего с разведывательной деятельностью, как таковой, тем более что с вербовкой агентов нам явно не везло. Хотя мы упорно пытались создать здесь свою агентурную сеть, датчане оказались людьми исключительно стойкими и на наши предложения отвечали отказом. Граждане процветающей страны, приверженные чувству долга — и любви к отечеству, они не желали работать на нас.

Другая причина наших более чем скромных успехов заключалась в слабости резидента Анатолия Данилова, сменившего на этом посту Зайцева. В Англии, где он служил до этого, ему посчастливилось завербовать агента, который в глазах КГБ представлял большую ценность, но после этого успокоился и почил на лаврах. «Я уже отработал свое, — говаривал он, — так что мне ни к чему суетиться». К тому времени, когда я появился в Копенгагене, он уже много пил, особенно во время ленча, и мало что делал. Познакомившись с ним, я сразу же понял, что он не из тех руководителей, которые вдохновляют личным примером своих подчиненных, а несколько позже, когда он раскрыл передо мной подлинную суть своей натуры, проникся к нему глубоким презрением.

Случилось так, что мы одновременно находились во время отпуска в Москве. Данилов, решивший отдохнуть на юге, должен был отправиться в путь на самолете ночным рейсом. Опасаясь, что ему не удастся найти такси, он попросил меня заехать за ним в два тридцать ночи и отвезти его в аэропорт. Сейчас я уже не помню, удалось ли мне тогда хоть немного вздремнуть, но по пути к нему я видел на каждом шагу свободные такси с зазывными зелеными огоньками. Так нужно ли было гнать меня среди ночи на другой конец города? С чувством неприязни я подумал тогда, что человек, обращающийся подобным образом со своими подчиненными, не вправе рассчитывать на малейшее уважение с их стороны.

Несмотря на упомянутое выше апатичное в целом отношение датчан к нашим попыткам заручиться их помощью, нашлись все же человека два-три, изъявившие согласие сотрудничать с нами. Одним из них был Герд Петерсен, числившийся нашим Тайным агентом еще задолго до моей первой командировки в Данию. Невзрачный маленький человечек с длинными грязными космами и огромным животом, изобличавшим в нем страстного любителя пива, Петерсен был профессиональным политиком левой ориентации. Являя собою на протяжении многих лет образ типичного ортодокса коммунистического толка, он переметнулся затем в Социалистическую народную партию, стал на первых порах правой рукой ее лидера, а впоследствии и возглавил ее. Будучи к тому же и членом Европейского парламента и занимая пост официального наблюдателя на переговорах о контроле за вооружениями, он рассматривался нами как поистине ценный источник информации, включая и различного рода слухи. Не блиставший остроумием, этот датчанин тем не менее отличался сметливостью и был подлинным кладезем интереснейших сведений. В 1973 году его передали мне, и я поддерживал с ним связь до конца своего пребывания в Дании. Должен признаться, что общение с ним давалось мне нелегко. Поскольку он любил поесть и выпить, обед у нас с ним растягивался нередко часа на четыре, и после несметного количества шнапса, который мы запивали пенящимся пивом из высоких стаканов, мне требовалось немало усилий, чтобы вспомнить потом, о чем же мы говорили.

Нельзя сказать, чтобы все официальные лица, представлявшие в Копенгагене нашу Страну, благоволили Петерсену. Когда Данилов, не учтя данного обстоятельства, похвастал как-то в беседе с послом, что КГБ отлично ладит с этим человеком, тот отреагировал весьма резко:

— Этот мерзкий лисенок вызывает у меня отвращение. Не пойму, как вы можете иметь с ним дело?

После того как Данилова сменил на посту резидента Альфред Могилевчик, личность несравненно более яркая и интересная, в деятельности копенгагенского отделения КГБ произошли определенные позитивные сдвиги. Лет сорока, энергичный, Могилевчик работал до этого в Англии, превосходно говорил и по-немецки и по-английски; его прислали в Данию в надежде, что он сможет оживить работу на вверенном ему участке. У нас с ним с самого начала сложились хорошие отношения, и тем не менее я был немало удивлен, когда по прошествии нескольких месяцев он предложил мне стать его заместителем.

— В течение двух последних лет я занимался исключительно политикой, — ответил я. — До этого же работал с нелегалами.

— Это не имеет значения, — продолжал он. — У вас светлая голова, вы энергичны и к тому же обладаете способностью находить с людьми общий язык. Кроме того, вы хорошо знаете эту страну и говорите по-датски. Так чего же еще мне желать?

И так вот, с согласия Центра, я стал помощником резидента — должность высокая и престижная, однако не подкрепленная ни присвоением мне очередного звания — я как был, так и остался майором, — ни увеличением жалованья.

Меня до сих пор преследует кошмарная сцена, свидетелем которой я стал спустя несколько месяцев после назначения меня заместителем Могилевчика. Приехав однажды утром на работу в посольство, я увидел в холле непривычно много людей, с ошеломленными лицами молча взирающих на Могилевчика. Сам же Могилевчик, с поникшими плечами, вмиг превратившийся в старого, усталого человека, отрешенно смотрел куда-то вдаль. Кто-то шепнул мне, что этой ночью внезапно скончалась его жена. Когда он вернулся довольно поздно с приема, она пожаловалась на страшную боль в руке. Он тотчас же вызвал врача с находившегося в порту советского корабля, но тот прибыл слишком поздно, когда уже ничего нельзя было изменить.

Эта трагедия повергла в шок всех без исключения сотрудников посольства, поскольку не было человека, который бы не любил его жену, миловидную женщину с двумя прелестными детишками. Могилевчика сразу же отозвали в Москву в соответствии с существующим в Центре порядком немедленно отправлять из страны пребывания человека, потерявшего свою половину. По истечении какого-то времени правда об ужасном происшествии начала постепенно всплывать наружу. Я услышал от одного датского журналиста, который поддерживал добрые отношения с полицией, что в действительности жена Могилевчика покончила с собой, а позже мне стало известно и то, что мой непосредственный начальник вел себя дома как грубый, неотесанный мужик, постоянно третируя супругу, как существо, не соответствующее его уровню, видимо забыв, что его собственный отец был всего-навсего скромным белорусским тружеником. Возможно, у него имелись также и любовные связи на стороне, и я подозреваю, что в ту трагическую ночь часть времени он провел с другой женщиной. Отмечу еще в этой связи, что в личной жизни сотрудников посольства происходят подчас события куда более драматичные, чем те, с которыми им приходится сталкиваться по роду своей работы.

В конце 1976 года у нас появился новый сотрудник, оказавший существенное влияние на последующую мою карьеру. Это был Николай Грибин, направленный в копенгагенскую резидентуру, чтобы служить под моим началом. Многосторонняя натура — в значительной мере сын своего времени, — стройный, темноволосый и красивый, он носил аккуратные, элегантные усы, которые очень ему шли. Типичный приспособленец и карьерист, он не был лишен достоинств: помимо привлекательной внешности, он обладал приятным мягким голосом и, аккомпанируя себе на гитаре, чудесно исполнял старинные романсы и современные русские баллады. Жена его была ему под стать. Она слыла прекрасной кулинаркой, что всегда высоко ценилось у русских. В посольстве не было ей равных, что позволило ее супругу заслужить славу гостеприимного, хлебосольного хозяина. Приемы, которые устраивала эта пара, в немалой степени содействовали его продвижению по службе. Однако сам Грибин, заботясь о своем здоровье, проявлял во время подобных застолий завидную умеренность в еде и питье, а если и позволял себе выпить чего-нибудь, то лишь самую малость белого вина.

Его карьера была ознаменована головокружительным взлетом, начавшимся вскоре после того, как он завербовал придерживавшегося левых взглядов бородатого датского фотографа Якоба Хольдта, который в прошлом работал в Соединенных Штатах и специализировался на съемках трущоб и наркоманов, представляя их как истинное лицо современной Америки. Работы Хольдта неоднократно демонстрировались на выставках и воспроизводились в различных изданиях. Грибин буквально впился в него мертвой хваткой и не отставал от него, пока не добился своего. А затем, набравшись наглости, доложил в Центр, будто все без исключения фотографии Хольдта — результат неустанной деятельности сотрудников КГБ, нацеленной, в частности, на сокрушение Соединенных Штатов. Центр заглотнул эту наживку и, приняв слова Грибина на веру, высоко ценил его.

Отойдя затем от оперативной деятельности, он стал заниматься исключительно административной работой и, составляя отчеты, не жалел красок, чтобы порадовать московское начальство. Он досконально изучил привычки и пристрастия вышестоящих лиц и всякий раз, приезжая домой в отпуск, преподносил им в подарок именно то, чего те больше всего желали: одному — очки, другому — какую-нибудь электронику, третьему — книги, четвертому — лекарства, пятому — порнографические видеофильмы. Кроме того, он усердно писал всем им письма, серьезные по своему содержанию, не слишком длинные и не слишком короткие, которые имели целью и засвидетельствовать уважение своим адресатам, и продемонстрировать собственное трудолюбие.

Впоследствии он стал резидентом в Копенгагене и, пребывая в этой должности, также зарекомендовал себя с наилучшей стороны. Он не только успешно руководил работой вверенного ему участка, но и устраивал у себя дома роскошные приемы. Начальство считало его славным парнем, и он, стремительно продвигаясь по служебной лестнице, в конце концов обогнал меня и стал в 1984 году главой 3-го отдела Первого главного управления.

Между тем в моем умонастроении продолжали происходить заметные изменения. Уже много месяцев я жил в ожидании, когда же, наконец, мне представится реальная возможность вступить в непосредственный контакт с Западом. Со временем я стал относиться к тому, чем должен был заниматься, служа в КГБ, скорее, как к своеобразному хобби, и, поддерживая свою высокую репутацию отправкой в Москву искусно составленных отчетов, я не делал при этом ничего такого, что в действительности могло бы нанести хоть малейший ущерб Западу. Тогда-то, собственно, я и понял, как это легко — вводить в заблуждение КГБ.

Сейчас, спустя двадцать лет, довольно трудно представить себе, каким ужасным местом был Советский Союз в семидесятых годах. Оглядываясь назад с высоты девяностых годов, президент Горбачев назвал ту эпоху периодом застоя, однако такое определение лишь в слабой степени отражало действительность, являясь по сути своей классическим примером типичной недомолвки. Деградировало буквально все: и поведение граждан, и их материальное положение. Оптимизм начала шестидесятых годов, когда у власти стоял Хрущев, бесследно исчез. Тогда, по крайней мере, многие полагали, что в системе, хотя и остававшейся все еще коммунистической, наметились кое-какие положительные сдвиги. В семидесятых же годах, уже при Брежневе, возникло ощущение, что общественный строй не только не претерпевает позитивных перемен, но даже деградирует.

Хотя президент Никсон и Генри Киссинджер и прибыли в Москву для переговоров о заключении договора об ограничении стратегических видов вооружений, всем было ясно, что Советский Союз уже достиг ядерного паритета с Соединенными Штатами, если только не превзошел их в этом отношении и продолжает наращивать свое превосходство в межконтинентальных ракетах. Советский Союз стал также проводить агрессивную империалистическую политику чуть ли не повсюду в Африке: в Мозамбике, Анголе, Эфиопии и Алжире — и занял еще более враждебную, чем прежде, позицию по отношению к Китаю, намеренно преувеличивая исходившую от этой страны угрозу. Аппарат КГБ, действовавший только на территории Советского Союза, разбух до неимоверных размеров. Достаточно сказать, что число сотрудников одного лишь Первого главного управления возросло с пяти с чем-то тысяч человек до шестнадцати тысяч.

Подобное расширение штатного расписания финансировалось за счет поступлений от экспорта нефти, поскольку Москва, воспользовавшись временной нехваткой нефтепродуктов на мировом рынке, решила, что Советский Союз вполне может с немалой для себя выгодой реализовывать за рубежом определенную часть собственной добычи нефти. Централизованная экономика Советского Союза продолжала функционировать столь же малоэффективно, как и всегда, но правительство, вдохновленное поступлениями иностранной валюты от продажи нефти на внешних рынках, уверовало в то, что может по-прежнему проводить привычную для него политику, щедро финансируя «братские» коммунистические партии и расширяя масштаб деятельности КГБ в зарубежных странах. Подобная щедрость советских властей вызвала любопытную реакцию со стороны разведслужб, которые тотчас же смекнули, что для того, чтобы оправдывать увеличение численности своих сотрудников, они должны питать советских руководителей тревожными сводками. Отсюда и паранойя восьмидесятых годов, пронизывавшая все донесения разведслужб КГБ, в которых упорно говорилось о враждебных намерениях Запада.

До начала семидесятых я еще лелеял надежду, что Советский Союз сможет сбросить с себя, наконец, коммунистическое ярмо и двинуться вперед по пути свободы и демократии. Долгое время я встречался с людьми, духовное формирование которых происходило в предреволюционные или в двадцатые годы, когда советская система еще не стала столь всемогущей. Это были прекрасные, нормальные русские люди, такие, например, как дальние родственники моего отца, инженеры по профессии. Не забивая себе голову интеллектуальными изысками и не вникая в суть идеологических пристрастий, они просто делали свое дело. Это были скромные граждане, воплотившие в себе лучшие черты старого русского инженера, так ярко описанного Солженицыным. Но потом и этих людей не стало, и поколение, пришедшее и м на смену, сплошь состояло из «хомо советикус». Коммунистическое общество породило новый, неведомый доселе социальный тип — тип не вполне полноценных людей, для которых характерно отсутствие инициативы и желания трудиться.

Придя в конце концов к убеждению, что нация никогда уже не возродится вновь, я решил, по крайней мере, хоть что-нибудь предпринять ради спасения демократии на Западе в условиях, когда концентрация военной мощи в руках советского руководства достигла невиданных размеров и на зарубежные страны изо дня в день обрушивается мощный пропагандистский поток. На деле это означало, что мне следует попытаться любыми доступными мне средствами оказать содействие Западной Европе и Северной Америке в обеспечении их безопасности и защите их независимости и свободы.

Правда, средства эти были весьма и весьма ограничены. Все, что я мог сделать, — это передавать противной стороне информацию, которая позволяла бы ей судить о деятельности КГБ и кремлевской верхушки. В общем-то, конечно, мне мало что было известно, но я верил, что даже отрывочные сведения, которыми мне удалось бы снабжать своих партнеров, все же лучше, чем ничего. В ту пору, будучи еще весьма наивным, я полагал, что, коль скоро все поступающие в КГБ аналитические материалы и статистические данные отмечены грифом секретности или, по крайней мере, предназначаются для служебного пользования, любой из этих документов должен представлять определенную ценность для моих будущих союзников. Впоследствии, однако, я осознал, что если даже тот или иной документ засекречен или относится к категории документов, предназначенных для служебного пользования, это вовсе не значит, что он и в самом деле может для кого-то представлять какой-то интерес Или действительно содержит важные сведения.

Оглядываясь назад, сейчас я сам удивляюсь тому, как далеко занесли меня соображения идеологического порядка. То, что меня обуревали сильные чувства, объяснялось в значительной мере тем, что, живя и работая в приграничной зоне между тоталитарным миром и западным и видя своими глазами обстановку и в том, и в другом, я не мог не испытывать постоянного гнева, который подогревался во мне вопиющим контрастом. Тоталитарный мир был ослеплен предубеждениями и предрассудками, отравлен ненавистью и опутан собственной ложью. Будучи до ужаса безобразным, он все еще тщился казаться прекрасным. Уподобившийся безмозглому, тупому существу, лишенному к тому же и зрения, он притязал на право указывать всему человечеству путь, ведущий якобы в светлое будущее. Осознавая все это, я с радостью сделал бы все, что в моих силах, чтобы уничтожить этого монстра.

Часто на дипломатических приемах я встречался с дипломатами (а может, с разведчиками?) из английского и американского посольства, однако не знал, каким образом можно перебросить мост через разверзшуюся между нами пропасть, чтобы ни одна из сторон — ни я, ни они — не попала в неловкое положение и не понесла при этом какой-то урон. Кроме того, я комплексовал по поводу неумения изъясняться по-английски. Кончилось же все тем, что первый шаг к нашему сближению был сделан не мною, а другой стороной.

2 ноября 1973 года, примерно в восемь вечера, кто-то позвонил в дверь нашей с женой квартиры. Когда я открыл ее, то, к своему удивлению, увидел Ласло Барани, венгра, показывавшего некогда в спортивной секции нашего института в Москве одни из лучших результатов в тройных прыжках.

— Боже мой, Ласло! — воскликнул я. — Какими ветрами, черт возьми, занесло тебя в наши края?

Хотя он улыбался непринужденно, дружески пожимая мне руку, шестое чувство подсказывало мне, что пришел он к нам не по собственному почину, а, скорее всего, по просьбе одной из разведслужб. В моей голове тотчас же возник вопрос: какой же именно — английской или американской?

Ласло, едва переступив порог, стал рассказывать явно тщательно отработанную заранее историю. Мол, он прибыл сюда по личным делам из Америки, где проживает в настоящее время, и остановился у одной девушки-датчанки, с которой познакомился в Лондоне. Случайно он узнал, что я работаю в Копенгагене, и ему, понятно, захотелось увидеться со мной спустя столько лет… Прервав его разглагольствования, я пригласил Ласло в комнату, представил его Елене и предложил выпить виски. За все эти годы он мало изменился: приятное, типично европейское лицо, голубые глаза, аккуратно подстриженные короткие каштановые волосы, расчесанные на пробор. Глядя на него, я испытывал противоречивые чувства. Я был рад видеть его, ведь когда-то мы с ним дружили, но в то же время был внутренне скован и встревожен, потому что не верил ни единому его слову. А кроме того, как это ни глупо, я стыдился своего чрезмерно скромного жилья. Квартира была новой, но очень маленькой и неуютной.

— Я был бы счастлив принимать тебя в нашей московской квартире! — сказал я. — Эта не идет ни в какое сравнение с ней.

— Это невозможно! — ответил он. — Вряд ли я когда-нибудь снова смогу приехать в Москву.

Ласло рассказал мне, что в 1970 году он удрал из Венгрии. Какое-то время мы говорили о том, о сем, но я видел, что он чего-то недоговаривает. Вскоре он встал.

— Не стану более задерживать тебя, — произнес он. — Если не возражаешь, давай пообедаем завтра вместе и тогда спокойно обо всем поговорим.

Он назвал мне ресторан в центре города, и мы условились встретиться в час дня.

Его визит не на шутку взволновал меня. Я не сомневался, что его подослали ко мне, но почему сюда, на квартиру, где Елена непременно увидит его? Если бы нас с ней связывали крепкие брачные узы, это не имело бы особого значения, но в действительности дело обстояло иначе, и я понимал, что по возвращении в Москву мы сразу же разойдемся, и это делало визит Ласло значительно более опасным. Пытаясь успокоить ее, я объяснил, что хорошо знаю его по институту, но не стал скрывать удивления по поводу столь неожиданного его визита к нам домой. Но мои слова ее не успокоили, она была так же встревожена, как и я. На протяжении многих лет потом я часто думал, что каким-нибудь нечаянно оброненным словом по поводу этого нежданного визитера она могла меня выдать.

На следующий день во время обеда Ласло держался совершенно свободно, не как накануне, — почти так же, как в прежние студенческие времена. Облюбовав уютный столик у окна, мы видели сновавших по улице прохожих.

Ласло между тем сказал, что, перебравшись в Северную Америку, работает там страховым агентом.

— Ну и дела! — воскликнул я иронично. — Неужели ты не смог подыскать себе более подходящего занятия? Ты знаешь русский, французский и английский. И как мне представляется, из тебя вышел бы превосходный специалист по международным отношениям.

В ответ он лишь пожал плечами и тут же принялся расхваливать западный образ жизни. Я снова внутренне напрягся. Встречаясь впервые с представителем западных спецслужб, я счел необходимым вести себя предельно осмотрительно. Идя по краю пропасти, я не должен оступиться, обрекая себя на бесславный конец. И хотя мне очень хотелось сказать ему, что после вторжения советских войск в Чехословакию я стал горячим сторонником Запада, я ограничился нейтральной фразой. Мол, мы в посольстве гадали, чем завершатся события в Праге, и даже заключали пари на шампанское.

— Ах, вот даже как? — произнес он с ноткой осуждения в голосе. — Выходит, то, что происходило тогда, представляло для вас исключительно спортивный интерес? События, от которых зависела судьба целой нации, служили вам лишь поводом для заключения пари?

Я бы с радостью признался ему, что полностью разделяю его мнение и так же, как он, решительно осуждаю подобное поведение своих коллег. И еще я добавил бы, что это событие ознаменовало решительный поворот моей собственной жизни. Но я не позволил себе высказать вслух все, что думал, и позволил ему увидеть лишь верхушку айсберга подлинных моих чувств. Поскольку мне не было известно, кто именно послал ко мне Ласло и каковы его полномочия, я счел необходимым внимательнейшим образом оценивать каждое сказанное им слово, держать ситуацию под контролем, дабы не сделаться ненароком чьей-то легкой добычей, хотя и понимал, что представился, наконец, шанс каким-то образом намекнуть — неизвестно, правда, кому, — что я не прочь пойти на сотрудничество. Моя осторожность объяснялась нежеланием спугнуть Ласло, спросив напрямик, в чем заключается смысл его миссии. Итак, наша встреча закончилась вроде бы ничем, но я-то знал, что дал ему повод считать свою миссию успешной.

Последовавший затем период оказался для меня крайне трудным. Каждый день утром я говорил себе, что сегодня со мной непременно свяжется кто-то, но, прежде чем это случилось, прошло без малого три недели, и, когда со мной на связь вышел знакомый мне англичанин, я оказался застигнутым врасплох. Увлекшись бадминтоном, я начинал игру на арендуемом мною корте в немыслимое, казалось бы, время — в семь утра. А моей партнершей была студентка по имени Анна, я заезжал за ней на машине, и мы играли в течение часа. Англичанину явно было это известно — вероятно, от кого-то из датской службы наблюдения, видевшего мою машину, припаркованную неподалеку от спортивного клуба. Однажды утром, в самый разгар нашей с Анной игры, неожиданно появился какой-то человек, и не в спортивном, как принято здесь, а в деловом костюме, поверх которого было надето пальто.

Если не считать нескольких скамеек, в зале старинного типа, построенном еще в тридцатых годах, отсутствовали места для зрителей, и поэтому каждый появлявшийся у корта невольно привлекал к себе внимание. Мне сразу стало ясно, что незнакомец желает поговорить со мной.

Приглядевшись, я узнал Дика — одного из видных в Копенгагене дипломатов. Чуть старше тридцати, высокий, с типично английской внешностью. Появляясь на приемах или каких-либо общественных мероприятиях, он неизменно сразу же приковывал к себе внимание всех присутствующих. Не обладая громким голосом, мгновенно завоевывал всеобщее внимание. И хотя порой мне казалось, что ему следовало бы вести себя чуточку скромнее, я не мог не признать, что он наделен удивительнейшим даром поднимать настроение буквально у всех своих собеседников. При общении с ним создавалось впечатление, что он беззаветно любит свою работу, знаком со всеми без исключения и постоянно в курсе всего происходящего. И еще одна любопытная деталь, характерная для него. Он появлялся на дипломатических приемах, независимо от того, приглашен он или нет: если ему не удавалось позаимствовать приглашение у кого-то из коллег, он спокойненько являлся и без него. В те времена, когда отсутствовал международный терроризм, было довольно трудно проверить, приглашали его на прием или нет, главное, что все были рады его появлению.

Я же, увидев его в тот ранний час, был раздосадован: спортивная площадка в моем представлении была не лучшим местом для деловых встреч, и, кроме того, было невежливо с моей стороны прервать на время игру. Извинившись перед Анной, я предложил ей немного отдохнуть, а сам направился к Дику, чтобы спросить о цели его визита. Он без обиняков заявил, что хотел бы встретиться со мной в каком-нибудь укромном местечке, где можно спокойно поговорить. Я согласился, и через три дня мы вместе пообедали.

Дик, как я был уверен, должен был сообщить мне что-то очень важное. Однако в отличие от своей обычной открытой манеры общения, на сей раз он говорил со мной неторопливо, тщательно взвешивая слова и соблюдая предельную осторожность.

Многие советские граждане, зная, что человек, приглашающий с ним отобедать, — сотрудник разведслужбы, ни за что не приняли бы приглашения, и, как признался мне Дик несколько позже, он не был уверен, что я приду. Но я твердо решил встретиться с ним и укрепить наши отношения, так сказать, на законном основании, с ведома своего начальства. Закончив игру, я привел себя в порядок и отправился в посольство, к Данилову.

— Как мне поступить? — спросил я. — Один парень из английского посольства пригласил меня на обед. Должен ли я принимать приглашение?

Данилов связался с Якушкиным, и тот, человек широких взглядов, тотчас же ответил: «Конечно! Ваша прямая обязанность — занимать активную, наступательную позицию, а не сторониться сотрудника иностранной разведслужбы. Почему бы вам и не встретиться с ним? Но при этом проявите напористость! Англия — одна из тех стран, которые представляют для нас особый интерес».

Итак, я получил официальное разрешение на встречу. Моя уловка, несомненно, удалась, но, поскольку я повернул дело таким вот образом, я понимал, что после встречи должен буду написать отчет. Ничего, подумал я, с этим-то уж я сумею справиться!

Наш разговор с Диком происходил в иносказательной форме, что позволяло нам без особого риска для обеих сторон осторожно прощупывать друг друга. Дик был не столь оживлен, как обычно, и вообще был более сдержан, чем на посольских приемах. Он немало меня удивил, когда неожиданно упомянул об огромной численности сотрудников КГБ, работающих под крышей советских посольств, и выразил недоумение по этому поводу. Я уклончиво отвечал на его вопросы, и он тут же незаметно переключился на другую тему и, несмотря на определенные неудобства, проистекавшие от моего плохого английского, заговорил на интересные для меня темы, включая религию, философию и музыку. К концу обеда он спросил, намерен ли я сообщить начальству о встрече с ним, на что я ответил:

— Скорее всего, да, но сделаю я это исключительно для проформы и в самых общих словах.

Я дал ему понять, что хотел бы снова встретиться с ним. Однако, мы оба вели себя предельно осторожно и в результате расстались, так и не условившись о следующей встрече.

Мой отчет в Центр, как я и обещал Дику, носил самый общий характер. Я сознательно сделал его пространным, чтобы подчеркнуть бесспорную важность проявленной мною инициативы, но при этом не упомянул ничего такого, что могло бы вызвать у начальства настороженность.

Подводя итоги состоявшейся встречи, я отметил, что она, бесспорно, представляла некоторый интерес, но не более того. Позже мне рассказали, что Якушкин пришел в восторг от моего отчета.

После этого снова наступила пауза. К моему ужасу, в течение чуть ли не целого года никто не предпринимал попыток снова связаться со мной. И так продолжалось вплоть до 1 октября 1974 года, когда Дик опять появился у корта и предложил отобедать с ним, но на этот раз у него дома. Я сказал, что предпочел бы встретиться где-нибудь на стороне, и мы выбрали «Сковсховед-отель» — гостиницу в одном из северных пригородов Копенгагена. После приятного обеда, беседуя о самых невинных вещах, я решил, что пора брать инициативу в свои руки, и предложил в следующий раз встретиться в баре на верхнем этаже только что открывшегося по пути в аэропорт «Скандинавиан эйр системс отеля».

Когда мы встретились с Диком в очередной раз, прежней скованности в наших отношениях уже не было. Мы сидели в баре, потягивая виски за светской беседой, и вдруг он сказал:

— Мне тут не нравится.

— Почему?

— Нас могут здесь случайно заметить.

— Кто именно?

— Кто-нибудь из ваших сослуживцев.

— О нет. Это очень дорогой отель. И я не думаю, что кто-то из них хотя бы изредка заглядывает сюда.

Поскольку мои слова не успокоили Дика, он предложил встретиться в следующий раз в небольшом скромном ресторанчике на северо-западной окраине города, так как, по его мнению, сотрудники советских учреждений не часто наведываются в этот район. Как следует из этого разговора, мы с ним стали теперь чуть ли не коллегами и посему вместе обсуждали вопрос о необходимых мерах предосторожности. Приглашая Дика в «САС-отель», я твердо знал, чего хочу, и очень надеялся, что он наконец перейдет к делу. Его одолевали примерно такие же мысли, и он в свою очередь ждал, когда я дам ясно ему понять, что готов пойти на сотрудничество. Так что нет ничего удивительного, что в конце концов мы покончили с недомолвками.

Когда мы встретились в ресторане спустя три недели, это была уже по-настоящему тайная встреча, когда сотрудники двух враждующих разведслужб вступают в деловой контакт. Дик с ходу, без всяких околичностей заявил, едва мы сели за столик:

— Вы — из КГБ.

— Совершенно верно, — спокойно ответил я.

— В таком случае скажите, кто там у вас является заместителем резидента по работе со средствами массовой информации?

Какую-то долю секунды я в изумлении взирал на него. Затем, не сдержав улыбки, ответил:

— Да я же! Вы хвастались, что знаете, кто у нас чем занимается, а на поверку оказалось, что вам неизвестно даже, чем занимаюсь я!

— Так вот оно как! — Видимо, мои слова произвели на него впечатление. — Ну что ж, хорошо. Я хочу, что бы вы встретились кое с кем еще, а именно — с одним из старших сотрудников разведслужбы, который в ближайшее время прибудет сюда из Лондона.

Дик стал объяснять мне, что срок его службы в Копенгагене подходит к концу и что перед отъездом он должен будет свести меня с одним из его коллег. Его слова огорчили меня, поскольку мне было жаль расставаться с этим неизменно доброжелательным и жизнерадостным человеком, но я понимал, что его отъезд неминуем. Наше общение по-прежнему было затруднено из-за того, что Дик знал только английский, на котором я не мог изъясняться как следует. Дику казалось странным, что я, желая помочь Западу, не удосужился как следует выучить английский. Да я и сам корил себя за это. Но так или иначе, он сказал, что в следующий раз отвезет меня на явочную квартиру для встречи с человеком, который прекрасно владеет и английским и русским. Это вполне устраивало меня: ведь как-никак таким образом под мои только еще намечающиеся, по сути, связи с Западом закладывалось прочное основание, что уже само по себе знаменовало начало подлинного сотрудничества.

Отношения между обеими странами в то время оставались крайне напряженными. Англичане, как я узнал впоследствии, с трудом верили в то, что моя реакция на их предложения была искренней. Они никак не могли избавиться от подозрений, что в действительности я намерен устроить какую-то провокацию, и, если только она удастся, громкого скандала не избежать. Им казалось невероятным, чтобы я, заместитель резидента КГБ, пошел вдруг на сотрудничество с врагом. В их представлении все происходящее было сродни тому, что в Америке называют «наживкой» или «приманкой». Заметим попутно, что в те времена американцам мерещились какие-то будто готовящиеся русскими операции, в результате которых удастся поймать Америку «на живца». Подобную чушь вбил им в голову бывший сотрудник КГБ Голицын, переметнувшийся в другой лагерь во время своего пребывания в Финляндии. Англичанам, придерживавшимся подобных же взглядов, даже в голову не приходило, что КГБ ни при каких обстоятельствах не стал бы выставлять в качестве приманки своего сотрудника, занимающего довольно высокий пост; поэтому ни о каких контактах советских разведчиков с иностранцами не могло быть и речи. Руководство КГБ опасалось, что во время бесед с иностранцами сотрудник может выдать своему контрагенту какую-нибудь секретную информацию, а в КГБ все является тайной, всякая бумажка защищена грифом «секретно». Так что у моих партнеров не было ни малейших оснований принимать меня за наживку, и то, что на Западе не сознавали этого, свидетельствовало об огромной пропасти, разверзшейся между двумя лагерями в годы «холодной войны» из-за отсутствия взаимопонимания. Поэтому я счел одной из своих задач сделать все, что в моих силах, чтобы хотя бы частично развеять заблуждения относительно нашей страны, которые и сами по себе представляли определенную опасность. Несмотря на то что Дик уже назначил мне новую встречу, англичане продолжали терзаться сомнениями, не зная точно, выполняю ли я по распоряжению сверху особое задание или же действую по собственному почину, на свой страх и риск. Поэтому они не исключали возможность того, что я приведу за собой своих коллег из КГБ, которые ворвутся в явочную квартиру, устроят побоище, а потом заявят, будто все это — антисоветская провокация.

Но как бы там ни было, непреложным остается факт: Дик назвал точное время встречи, и в тот темный зимний вечер в назначенный час я стоял, поджидая его у ресторана. Явившись минута в минуту, он сказал:

— Пойдемте, я провожу вас.

Мы свернули за угол, потом — еще раз. Хотя Дик, как всегда, пребывал в веселом расположении духа и был приветлив со мной, я не сомневался, что где-то поблизости в оснащенной телефоном машине непременно должен сидеть кто-нибудь из младшего персонала или даже ответственный сотрудник спецслужбы, чтобы вовремя предупредить находившихся в явочной квартире, если обнаружится, что кто-то следует за ними по пятам.

Впервые ступая на вражескую территорию, я не боялся, что меня похитят, а если и волновался, то только потому, что сознавал важность момента: ведь еще немного, и произойдет то, что я назвал бы реальным началом моего сотрудничества с Западом. Чтобы охарактеризовать мое тогдашнее состояние, скажу лишь, что, грызя от волнения ногти, я в кровь искусал себе палец.

Первым, кого я увидел, войдя в квартиру. был мужчина, представляя которого Дик назвал Майклом. При виде этого крепко сложенного и обладавшего, судя по всему, недюжинной силой человека мне стало как-то не по себе. Однако у меня не было времени отвлекаться на посторонние размышления, поскольку в этот момент меня больше всего беспокоил окровавленный палец.

— Простите, — сказал я, — но мне надо перевязать палец.

Вряд ли можно было представить себе более нелепый поворот событий в подобной ситуации. Мои хозяева наверняка нервничали не меньше, чем я. Майкл, видимо не в силах скрыть замешательства, быстро сказал по-немецки:

— Ванная наверху, прямо по лестнице. Аптечку найдете в шкафчике.

Я поднялся на второй этаж, промыл ранку и, заклеив ее пластырем, спустился вниз.

Странное поведение крупного мужчины, разговаривавшего со мной во враждебной, чуть ли не угрожающей манере, не только озадачило меня, но и вызвало во мне чувство протеста. Я полагал, что наше сотрудничество начнется в теплой, дружеской обстановке, в атмосфере, пронизанной доброжелательством и энтузиазмом участников встречи. Я рассчитывал, что англичане преисполнятся благодарностью ко мне за то, что я предложил им свою помощь и, в сущности, вверил им свою судьбу. Но — ничего подобного. Майкл, пренебрегая всякими правилами приличия, бесцеремонно задавал мне один вопрос за другим:

— Кто ваш резидент? Сколько в вашем посольстве сотрудников КГБ?

Он вел себя напористо, грубо, словно допрашивал заключенного.

Судя по всему, он и не видел особой разницы между мной и арестантом, и этому были свои объяснения. Когда я впоследствии попытался узнать, почему он обращался со мной таким неподобающим образом, мне рассказали, что после окончания Второй мировой войны ему пришлось допрашивать немецких военных преступников, и с тех пор у него сохранилась усвоенная в те годы манера задавать интересующие его вопросы чужакам. Кто-то высказал предположение, что за агрессивностью он старался скрыть чрезмерное нервное напряжение, которое испытывал в тот вечер. Разговор с Майклом продолжался, как мне показалось, бесконечно долго, и я не был в восторге от этого.

Но и тогда, когда Майкл переходил все мыслимые границы, я говорил себе: «Успокойся. Он не может олицетворять истинный дух английской разведывательной службы. Большинство сотрудников ее, несомненно, приятные, нормальные люди. А этот Майкл досадное исключение. Как бы ни разговаривал он со мной, я должен сохранять хладнокровие, поскольку в конечном итоге не с ним лично я намерен сотрудничать, а с Западом».

Однако постепенно агрессивность Майкла немного смягчилась, и, хотя свой крутой норов обуздать он не мог, все-таки он уже не был настроен столь же враждебно, как прежде: он заговорил со мной на полтона ниже, я заявил, что хотел бы, работая на Англию, сохранить честь и совесть, в связи с чем считал своим долгом выдвинуть три условия моего сотрудничества с английской разведслужбой.

— Во-первых, — сказал я, — мой поступок не должен подставить под удар никого из моих коллег в посольстве, поскольку среди сотрудников КГБ немало порядочных, честных людей. Во-вторых, я не желаю, чтобы без моего согласия меня фотографировали или записывали на пленку то, что я говорю. И в-третьих, вы не будете мне ничего платить. Я намерен работать на Запад исключительно из идейных соображений, а не из корысти.

Дик и Майкл молча обменялись многозначительными взглядами. Я и сам толком не знал, зачем мне понадобилось выдвигать второе условие. Возможно, мною руководило инстинктивное стремление обезопасить себя, хотя нельзя исключать и того, что, вступая в новую полосу жизни, я просто желал оградить себя от лишних хлопот.

После слегка затянувшейся паузы Майкл произнес:

— Два последних ваших условия — второе и третье — вполне справедливы, так что тут никаких проблем. Ну а что касается первого условия, то посудите сами, какой вред могли бы мы причинить вашим коллегам? Прежде всего, это не входит в наши планы и, кроме того, это не пошло бы на пользу нашей оперативной работе. Более того, если вы станете сотрудничать с нами, мы найдем способ, как дополнительно обеспечить безопасность ваших сослуживцев. Сейчас, когда нам стало известно, какое положение занимаете вы в здешнем аппарате КГБ, мы не дважды, а трижды подумаем, прежде чем принять решение о высылке кого-либо из страны.

Я был рад слышать это. Майкл между тем продолжал: — Послушайте, отныне вы не должны больше встречаться с нашими людьми в ресторанах. Если кто-то увидит вас вместе с нашим сотрудником — конец. Так что мы снимем для вас квартиру, где вы сможете свободно встречаться с кем следует, не опасаясь попасться на глаза кому не следует.

— Это было бы неплохо! — отозвался я. — Но квартира обойдется недешево.

— И все же стоит того.

— Но если мы станем встречаться лишь один раз в месяц…

— Пусть это вас не волнует.

К моему глубокому огорчению, Майкл сказал, что впредь я должен буду поддерживать отношения непосредственно с ним, и на том мы расстались.

После этого у меня состоялась короткая встреча с Диком, который сообщил мне кое-какие подробности о снятой для меня квартире и назвал время, когда я должен буду впервые там появиться. Он снабдил меня всем необходимым для тайнописи и дал лондонский адрес, по которому я должен обратиться в случае каких-либо непредвиденных обстоятельств.

Квартира находилась в уединенном месте в одном из пригородов, но поскольку Копенгаген город небольшой, то на машине туда можно было добраться минут за двадцать. Здесь я регулярно бывал с весны 1975-го до июля 1978 года. К счастью, теперь за мной значительно реже велось наблюдение, чем во время моей первой командировки: теперь я не представлял для датчан особого интереса, моя деятельность протекала в основном у всех на виду. И хотя группы наблюдения не догадывались о моих связях с англичанами, видимо, на их руководство все же было оказано косвенное давление в форме рекомендаций считать приоритетными другие объекты. Насколько мне известно, когда я ехал на явочную квартиру, за мной никто никогда не следил.

Определенная опасность для меня таилась, однако, в дипломатическом номерном знаке на моей машине, но, к счастью, мне ничто не мешало оставлять ее на приличной парковочной площадке между жилыми кварталами и остальной отрезок пути проделывать пешком. Лишь один раз за все эти три с половиной года у меня возникли проблемы из-за машины. Когда я отправился однажды зимним вечером на явку, было темно и к тому же пошел снег, так что, казалось, все должно пройти гладко. Но возникли непредвиденные сложности. Совершенно случайно один из сотрудников датской службы безопасности, проживавший, по-видимому, неподалеку от автостоянки, обратил внимание на дипломатический знак моей припаркованной машины и в буквальном смысле слова пошел по моим следам — следам на снегу. В результате ему удалось отыскать не только дом, но и квартиру, в которую я вошел. После того как он доложил начальству о своем открытии, оперативный отдел приступил к расследованию обстоятельств моего появления в месте, где вроде бы делать мне было нечего. Впрочем, англичане делились с датчанами кое-какой информацией, которую я им поставлял, но об этом знало лишь самое высокое начальство. В результате двум руководителям датской спецслужбы потребовалось немало усилий, чтобы остановить начавшуюся было охоту за мной. Чтобы более или менее вразумительно объяснить причину отмены операции, им пришлось срочно состряпать какую-то историю, и, надо сказать, они блестяще справились со своей задачей. Однако это происшествие не на шутку встревожило нас, и мы успокоились лишь спустя некоторое время, когда окончательно убедились, что на сей раз все обошлось.

Англичане никак не могли осознать всей глубины моего отчуждения от коммунистической системы, и это вызывало у меня на первых порах чувство досады.

Я неоднократно заявлял тем, с кем встречался, что необратимая перемена в моем мировоззрении произошла 21 августа 1968 года, когда советские танки вошли в Прагу. Повторял им то и дело, что я в курсе всех основных политических реалий. И тем не менее мне казалось, что мои слова не находили у них должного понимания. Только этим я и мог объяснить настойчивое желание Дика, человека по любым меркам разумного, передавать мне вырезки из английских газет, в которых приводились новые факты попрания коммунистической системой прав человека и ужасающие примеры того беззакония, которое творило советское руководство. Хотя ему и было известно, что я не смог бы прочитать их, поскольку не владел английским, он все же, по-видимому, надеялся, что эти материалы укрепят мою решимость служить Западу.

— Послушайте, Дик, — сказал я ему как-то, — Обо всем этом я знаю в десять раз больше, чем компиляторы, стряпающие эти статьи. Я знаю буквально все о преступлениях, совершенных коммунистическим руководством. Я знаю о миллионах погибших в концлагерях. А вы еще пытаетесь зачем-то убедить меня, что коммунизм — это зло! Моя миссия заключается в том, чтобы показать вам, что эта система еще мерзостней и опасней, чем вы полагаете. Я вышел из самых глубин ее, так что знаю, о чем говорю. Вы же, вопреки всему этому, приносите мне какие-то газетные вырезки, чтобы обратить меня в политического диссидента! Боже правый, да я же и так стопроцентный диссидент и являюсь таковым уже семь с лишним лет.

Постепенно мои беседы с английскими партнерами стали приобретать все более конкретный, деловой характер. Первые восемнадцать месяцев в мою задачу входило вспоминать буквально все, что я еще не забыл, об осуществлявшейся КГБ широкомасштабной и до невероятности изощренной операции с целью внедрения в общественное сознание ложных представлений о том, что происходит в действительности. Поскольку прошло всего лишь три года с тех пор, как я сам принимал участие в этих мероприятиях, в моей памяти сохранилась масса подробностей, о которых я и рассказывал Майклу на немецком при каждой нашей встрече.

По прошествии какого-то времени он протянул мне какую-то бумагу и, пояснив, что это детальный перечень моих замечаний, попросил прочитать ее и проверить, не вкралось ли в текст каких-либо ошибок. Ознакомившись с материалом, я нашел, что подготовлен он превосходно.

— Высший класс! — воскликнул я, закончив чтение. — Судя по всему, в вашем ведомстве работают великолепные аналитики.

— Аналитики? — произнес он в ответ. — Откуда их взять? Все это написано мною.

Майкл, всегда такой серьезный, радостно рассмеялся, польщенный моей похвалой. И все же я не верил, чтобы кто-то сумел составить столь обстоятельный документ на основании лишь устных моих высказываний. Как оказалось впоследствии, я был прав: все, что я говорил, записывалось на пленку. Англичане, таким образом, нарушили свое обещание относительно одного из трех основных условий, выдвинутых мною, прежде чем дать окончательное согласие на сотрудничество с английской разведслужбой. Время от времени они обманывали меня и еще кое в чем. Уверяли, например, что не ставили датчан в известность о том, что сотрудничают со мной, и не прибегают к их помощи, чтобы облегчить мне выполнение моей задачи, но я-то знал, что все это — несусветная ложь. Однако при всем при том я понимал, что об этом их могли просить датчане: если бы меня арестовал КГБ, я смог бы, по крайней мере, заявить, что датчане не имеют ко всему происходящему ни малейшего отношения. (Если в то время я лишь догадывался об этом, то спустя годы, находясь в некой стране, где размешалось крупное отделение английской разведки, получил достоверное подтверждение своим догадкам. Тамошний специалист по оперативной технике обмолвился случайно в разговоре со мной, что именно он установил в квартире в Копенгагене, где проходили мои тайные встречи, подслушивающее устройство со звукозаписью. (Примеч. автора.)

Отношение Майкла ко мне явно менялось к лучшему. Нрав его постепенно смягчался. Поскольку он был шотландцем, я и теперь неизменно представляю его себе в образе сурового, с аскетической внешностью пресвитерианского священника, не допускающего никаких вольностей в том, что касается его религии или морали. Он не был легок в общении, не был склонен к шуткам, его отличала Исключительная преданность своему делу. Он много, неимоверно много работал, тщательно готовился к встречам со мной, задавал конкретные, заранее продуманные вопросы и записывал ответы на них. Прожив немало лет в Англии, я понимаю теперь, что он, будучи, в сущности, человеком замкнутым и сдержанным, не может считаться типичным англичанином, а его недостаточно развитое чувство юмора осложняло общение с ним. Когда после года, проведенного нами в совместных беседах, я заметил однажды, что в КГБ немало достойных людей, он сказал:

— Не будем об этом! Это же — сущий абсурд! Подобная реакция на мои слова свидетельствовала о том, что он был не способен воспринять любую идею, которая шла вразрез с его мнением.

Майкл курировал меня в течение двух лет. Затем однажды он сообщил, что в скором времени ему придется покинуть Данию и что это удар для него, поскольку встречи со мной не только доставляли ему удовольствие, но и оказались весьма продуктивными. Преемник Майкла Эндрю, который был прямой его противоположностью, обладал удивительным даром заряжать своей неуемной энергией всех попавших в его поле зрения. Неизменно веселый и доброжелательный, он всякий раз, допуская какую-нибудь оплошность, искренне каялся, а когда я спросил его однажды о том, как функционируют Уайтхолл и английское правительство, он с готовностью принялся мне объяснять. Благодаря беседам с ним я начал понимать, на чем, собственно, зиждется английское общество. Мой новый партнер был года на четыре старше меня и, отличаясь уникальными способностями, довольно сносно говорил по-русски и свободно владел, не считая немецкого, еще тремя языками.

Когда встал вопрос о выборе наиболее эффективного способа передачи англичанам имевшейся в распоряжении КГБ секретной информации, мне первым делом предложили фотоаппарат, чтобы я мог переснимать хранившиеся в резидентуре документы. Однако сама мысль об этом пугала меня: один случайный взгляд в полуоткрытую дверь, и всему конец. Услышав подобное предложение, я невольно задал себе вопрос: не оказывают ли на сотрудников английских спецслужб такое же давление, как на моих соотечественников? Дело в том, что одно из подразделений КГБ — отдел оперативной техники, размещенный в Москве, — не только создавало все новые и новые образцы таких подручных средств ведения «тайной войны», как миниатюрные фотокамеры, материалы для тайнописи, коротковолновые приемники, но и навязывало их оперативным работникам, а через них — и секретным агентам, поскольку использование в «боевых условиях» подобных приспособлений оправдывало его собственное существование. И мы, штатные сотрудники зарубежных отделений КГБ, старались при случае всучить своим тайным помощникам все эти новинки — не потому, что они действительно были столь уж необходимы им или могли хотя бы чем-то облегчить их задачу, а лишь для того, чтобы ублажить Центр.

Поэтому сразу же, как только англичане заговорили о фотосъемке секретных материалов, я спросил:

— Послушайте, это — требование Лондона? Спускают ли вам сверху обязательные к исполнению нормативы использования технических средств? Если — да, то я, учитывая данное обстоятельство, возьму у вас фотоаппарат, и мы вместе, чтобы облегчить вам жизнь, станем делать вид, будто он у меня всегда в деле.

Когда до них дошло, к чему я клоню, они расхохотались, повергнув меня в смущение от сознания того, сколько все еще ограниченны и превратны мои представления о западном складе ума.

В качестве альтернативы — значительно лучшей, по моему мнению, — я предложил другое — делать у себя на работе соответствующие выписки из документов и выносить их тайком. Поскольку о том, чтобы вынести из здания посольства поступившие из Москвы телеграммы, не могло быть и речи, так как система охраны их отличалась исключительной надежностью, у меня оставался иной, вполне доступный мне путь — переписывать если и не весь содержавшийся в них текст, то хотя бы наиболее интересные места из него.

Но затем мы разработали более эффективный план. Как я уже говорил, доставлявшиеся из Москвы курьерами сообщения для сотрудников КГБ были запечатлены на специальной фотопленке. Резидент, разрезав пленку на части, вручал каждую из них тому из своих подчиненных, кому она предназначалась по роду его деятельности. Эндрю спросил, не смог бы я выносить свою часть пленки, чтобы он тут же снимал с нее копию.

Я должен был отдавать ему пленку при встрече в обеденный перерыв и через полчаса забирать назад. Но вынести пленку из резидентуры было вовсе не таким простым делом, как может показаться. Отделение КГБ

по-прежнему размещалось на верхнем этаже здания посольства, под самой крышей, рядом с офисом Главного разведывательного управления. Строго говоря, инструкции предписывали шифровальщикам посольства уносить из кабинетов на время обеда все особо важные материалы и запирать их в канцелярии, или референтуре, как называли мы ее. Однако на практике секретные пленки и бумаги как лежали в наших кейсах, которые мы оставляли на столах или в металлических шкафах у себя в кабинетах, так и продолжали лежать и когда все выходили на ленч. И тем не менее всегда существовала опасность, что кто-то из шифровальщиков, кому в обеденный перерыв срочно понадобится какой-то материал, заглянет в мое отсутствие ко мне в кабинет и не обнаружит в кейсе злополучной пленки. Существовала также, пусть и незначительная, опасность того, что, когда я буду выходить из здания посольства или, наоборот, входить в него, меня остановят и, обыскав, обнаружат в одном из моих карманов сверхсекретный материал, который послужит неопровержимой уликой совершенного мною преступления.

Поэтому всякий раз, отправляясь на встречу с Эндрю, я испытывал невероятное нервное напряжение.

Поскольку в обеденный перерыв я, как правило, всегда выходил из посольства, чтобы перекусить у себя дома или встретиться где-нибудь со своим агентом или осведомителем, мне не было необходимости придумывать какую-либо легенду на этот счет. Обычно я встречался с Эндрю в центре города на Сант-Анна-Платц, неподалеку от Королевского дворца. Я заходил в телефонную будку и делал вид, что звоню. Эндрю, подойдя ко мне, останавливался, якобы спросить дорогу. В этот момент я незаметно передавал ему заветную пленку. Минут через тридцать пять мы снова встречались в условленном месте где-то поблизости, и он возвращал ее мне.

Однажды, для разнообразия, мы встретились на острове Амагер, и он предложил мне зайти в его гостиничный номер, чтобы я смог воочию увидеть, что и как он делает. Перед тем как вынуть пленку из конверта, он надел тонкие хлопчатобумажные перчатки, затем включил простой по конструкции, но исключительно удобный в работе осветительный прибор, чтобы снять с нее копию. Благодаря применявшемуся им на редкость эффективному методу, который позволял переснимать материалы удивительно быстро, я смог передать англичанам сотни секретных документов КГБ, включая и те, что содержали особо важные сведения. А однажды мы даже совершили настоящий подвиг, умудрившись за короткое время скопировать целиком годовой отчет о деятельности советского посольства в Дании объемом в целых сто пятьдесят страниц. Кстати сказать, оказавшийся весьма ценным для датчан.

Теперь, когда я начал активно работать на англичан, у меня на душе полегчало. Я не только не испытывал даже малейших угрызений совести, напротив, я пребывал в эйфорическом состоянии от сознания того, что более не являюсь человеком нечестным, работающим на тоталитарный режим. Я обрел истинный смысл жизни. В то же время, естественно, мне приходилось скрывать ото всех, включая Елену, мою тайную деятельность. Если бы нас с женой связывали тесные узы, моя скрытность невольно осложняла бы обстановку в семье, но тут уж ничего не поделаешь: чтобы хоть как-то оградить от возможных бед и себя лично, и самых близких и дорогих ему людей, шпион вынужден обманывать их. Со временем, однако, наши отношения ухудшились до такой степени, что уже и не вставал вопрос о том, чтобы чем-то делиться с нею.

Сотрудничество с англичанами заставило меня быть более осмотрительным в своих высказываниях на политические темы. Прежде я частенько проявлял определенное легкомыслие и более открыто, чем большинство моих сослуживцев в КГБ, критиковал советский строй. Теперь же, не желая привлекать к себе излишнего внимания, я ничего подобного себе не позволял, поскольку не хотел, чтобы меня уволили с работы: ведь отныне у меня было куда более важное и ответственное дело, чем прежде. Перемены в моем поведении никого не могли удивить: атмосфера и в КГБ, и в советском обществе неуклонно ухудшалась, люди, уже разуверившись во всем, перестали открыто говорить, что думают, советский строй вступил в новый, неосталинистский этап своего развития.

Особенно яркое, наглядное представление о наметившихся тенденциях в жизни нашей страны я получил, беседуя с посетившим Копенгаген известным литературным критиком Владимиром Лакшиным, ставшим в шестидесятых годах, после написанной им блестящей хвалебной статьи о повести Солженицына «Один день из жизни Ивана Денисовича», кумиром интеллигенции. Но сейчас, когда я кинулся приветствовать его, он поздоровался со мной крайне сухо и не пожелал ни о чем разговаривать. Позже до меня дошло, что после высылки Солженицына из Советского Союза Лакшин понял, сколь уязвимым стал и он сам, а поскольку все советские посольства были нашпигованы кагэбэшниками, он, естественно, решил воздержаться от бесед с незнакомым человеком.

О дальнейшем ухудшении обстановки в СССР говорили и новые сотрудники, приезжавшие из Москвы. Николай Грибин, который прибыл в Копенгаген в 1976 году, ни в коей мере не был либералом: напротив, он представлял собой самого что ни на есть махрового соглашателя и приспособленца. Но даже он сказал, что атмосфера у нас на родине становится все более и более гнетущей. Так что моя непривычная сдержанность никого не удивила.

Помню я также приезд в Копенгаген еще одного знаменитого гостя из Москвы — композитора Дмитрия Шостаковича. Он приехал в Данию вместе с молодой, третьей по счету, женой и сыном и выступил в посольстве с лекцией. Когда, после окончания лекции, я поинтересовался, кого из современных композиторов он считает наиболее близким себе по духу, он, не задумываясь, ответил:

— Бенджамина Бриттена.

На следующее утро сын Шостаковича попросил меня перевести ему заметки о визите композитора из местной прессы, и, хотя я предупредил его, что копенгагенские газеты имеют тенденцию проявлять непочтительность даже по отношению к выдающимся личностям, он продолжал настаивать, и мне ничего не оставалось, как исполнить его просьбу. Однако стоило мне зачитать первые строки из статьи некоего известного своей бестактностью музыкального критика, как он закричал:

— Хватит! Довольно!

Во время моей второй командировки в Данию я серьезно занялся бадминтоном. Вступив в местный спортивный клуб, я активно включился в его работу и стал принимать участие чуть ли не во всех проводимых им матчах и соревнованиях, особенно в воскресные дни.

Бадминтон позволял мне жить жизнью нормального представителя Запада — играть в часы досуга с датчанами, а затем отдыхать вместе с ними за кружкой пива в каком-нибудь ресторане. Вернувшись в Советский Союз после того, как я отслужил в Копенгагене свой первый срок, я обнаружил, что Советская федерация бадминтона влачит жалкое существование: данный вид спорта, не получая субсидий от государства, сохранялся только благодаря неимоверным усилиям энтузиастов. Надеясь, что я смогу как-то улучшить ситуацию, я предложил свои услуги руководству федерации и в результате был избран членом правления. Оказавшись снова в Дании, я сочинил меморандум, авторство которого приписал неким довольно известным людям. В этом творении рук моих я квалифицировал как вопиющее неприличие сам факт отсутствия Советской федерации бадминтона, не только в составе Всемирной, но и Европейской федерации бадминтона. «Наши друзья и поклонники этого вида спорта, — писал я, — считают наше членство в этих организациях крайне желательным, чтобы противостоять китайцам, добившимся в данном виде спорта огромных успехов». Моя уловка сработала: Советская федерация вошла в обе вышеназванные организации, и впоследствии мне удалось организовать приезд в Копенгаген пяти советских команд, которые я же и сопровождал в поездке по стране.

В 1977 году моя жизнь значительно осложнилась, и виной тому была Лейла Алиева — девушка, работавшая машинисткой в копенгагенском отделении Всемирной организации здравоохранения. Дочь русской и азербайджанца, высокая, стройная девушка с яркой, явно восточной — тюркской, если точнее, — внешностью, — в общем, прелестное создание, безупречное во всех отношениях, если не считать большого носа. Ей было в ту пору двадцать восемь лет, — на одиннадцать лет меньше, чем мне. Короче, суть в том, что я влюбился в нее с первого взгляда.

Ситуация, мягко говоря, сложилась нелепейшая. Лейла жила в квартире, в которой я никогда не появлялся, поскольку она снимала ее совместно с другими девушками, к тому же там были еще и соседи. К себе я, естественно, тоже не мог ее пригласить. Хотя наша любовь, вспыхнув словно молния, озарила нашу жизнь, до окончания моей командировки мы только два раза уединялись в гостиничных номерах. Это, однако, не мешало нам строить планы на будущее. Главное, мы решили сразу же пожениться, как только я оформлю развод с Еленой.

По разным причинам мы оба — и она, и я — стремились обзавестись полноценной семьей. Первый брак, так и не одаривший меня детьми, в конце концов вызвал в моей душе глубокое разочарование, мой возраст приближался к сорока, и какой-то животный инстинкт диктовал необходимость подыскать женщину, которая смогла бы стать матерью моих детей. Лейла также чувствовала, что ее время проходит, и, поскольку азербайджанцы — душевные, чадолюбивые люди, перспектива остаться бездетной была для нее еще более страшной, чем для обычной русской женщины.

Я узнал от нее, что, поскольку она росла в строгой мусульманской семье, ей не дозволялось встречаться со сверстниками противоположного пола, пока для отца стало уже невозможно держать свою дочь под неусыпным надзором. Ее всячески ограждали от внешнего мира чуть ли не до двадцати лет, и с шестнадцати до восемнадцати, когда другие девушки спешили с одной вечеринки на другую и меняли дружков, она фактически жила в изоляции, без друзей и подруг. Отец даже запретил ей играть в школе в волейбол, потому что считал для женщины неприличным ходить в шортах с обнаженными ногами.

В отличие от подавляющего большинства московских девушек, она начала работать сразу же после окончания школы. Другие родители буквально лезли из кожи, чтобы их


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: