По проторенной дороге 5 страница

Образование Натали и ее сестры получили немудреное. Гувернантки научили их недурно говорить по-французски и не очень уверенно писать на этом языке. До книг Натали была не охотница. Но это было ее личное свойство. Другая сестра, Александрин, знала наизусть много стихов Пушкина, и, как многие русские барышни, была в него заочно влюблена. Натали к его стихам была откровенно равнодушна и до, и после свадьбы.

Возможно, что Пушкин, особенно вначале, находил успокоительную прелесть в том, что для Натали он был просто муж, а не знаменитый поэт. Его мужскому самолюбию не могло не льстить, что молодая жена, которая невестой была так далека от него, которая «подала ему холодную, безответную руку», после свадьбы полюбила его. Полюбила не за стихи, не за славу, а за него самого, как мужа. В его донжуанском списке это была самая трудная, самая блестящая, самая радостная победа.

У любви много оттенков, и только сами влюбленные, да и то не всегда, знают, которым из них окрашено их счастье. Но все, кто видел Пушкиных в эти первые, солнечные месяцы их семейной жизни, говорят о них как о счастливой паре.

«Кстати о Пушкине, – писал Веневитинов Погодину из Царского Села, – он премило живет с своей премиленькой женой, любит ее, ласкает и совсем не бесчинствует» (28 июля 1831 г.).

Побывав у них в Царском, Дмитрий Гончаров писал матери: «Я видел также Александр Сергеевича. Между ними царствует большая дружба и согласие. Таша обожает своего мужа, который также ее любит. Дай Бог, чтобы и впредь их блаженство не нарушалось». Жуковский тогда же писал Вяземскому: «Женка Пушкина премилое творенье. И он с нею мне весьма нравится. Я более и более за него радуюсь, тому что он женат. И душа, и жизнь, и поэзия в выигрыше».

Даже сестра поэта, Ольга Павлищева, придирчивая, не очень-то к брату доброжелательная, признавала: «Брат и его жена в восторге друг от друга. Моя невестка очаровательна, красива, умна и bonne enfant tout à fait [42]» (4 июня 1831 г.).

Павлищева находила, что Наталья Николаевна «заслужила более приятного мужа. Александр, при всем моем уважении к его произведениям, стал ворчлив, как беременная женщина».

В жизни Пушкина четыре месяца – с 25 мая по 21 октября, – которые он прожил с женой в Царском Селе, проходят такие же светлые, такие же насыщенные счастьем, как были насыщены творчеством осенние месяцы, прожитые в Болдине. Весь склад их жизни был ему по вкусу, хотя того осеннего «вдохновительного уединения», на которое он рассчитывал, он в Царском не нашел. Но он привез туда жену, потому что с Царским Селом были для него связаны воспоминания юности и первого опьянения творчеством. Инстинкт художника верно подсказал ему, что Царское Село, его дворцы, памятники, сады, озера будут достойной краской для их счастья. Заботливый Плетнев нанял для молодых дом Китаева на Колпинской улице, недалеко от парка. Мебель привезли из Москвы. Из экономии экипажа не держали. Это было героическое решение. В их кругу экипаж считался необходимостью. Даме было неприлично ходить пешком, особенно одной. Если она выходила на прогулку или за покупками, ее сопровождал лакей. Прислуги полагалось держать много, и Пушкины привезли с собой целый штат. Некоторые из слуг были его крепостные, дворецкий и повар вольнонаемные и большие мастера обкрадывать хозяев, что Пушкин не сразу заметил. Его удивляло и тешило новое чувство оседлости. «Надо мне написать Шевыреву умное и большое письмо, – говорил он Погодину, – но я, кочевник, так не привык еще к оседлой жизни, что не знаю, как и когда приниматься за дело».

У него наконец был свой угол, свой дом. Спал он на своей кровати, садился обедать в собственной столовой, писал в своем кабинете. Правда, кабинет был почти пустой, без ковра, без занавесок, но Пушкин в своей рабочей комнате за обстановкой не гнался. Ему нужен был только письменный стол да книжные полки для все растущей библиотеки.

Одной из приманок Царского Села была близость Лицея, с которым у Пушкина никогда не порывалась связь. Он сам был неотъемлемой частью Лицея. Лицеист П. И. Миллер рассказывает, как встретил в парке Пушкина, который, размахивая тяжелой палкой, быстро мчался по дорожке. Юноша набрался храбрости и подошел к нему:

– Александр Сергеевич, я внук ваш по Лицею и желаю представиться.

Пушкин с приветливой улыбкой пожал ему руку. Они продолжали прогулку вместе, разговаривая о Лицее, о том, какие книги лицеисты читают и какие литературные журналы они сами издают. «Я не чувствовал ни прежнего волнения, ни прежней боязни. При всей своей славе Александр Сергеевич был удивительно прост в обхождении. Гордости, важности, резкого тона не было в нем и тени, оттого и нельзя было не полюбить его искренно с первой минуты… Многие расставленные в саду часовые ему вытягивались, и, если он замечал их, он им кивал головой. Когда я спросил: отчего они ему вытягиваются? – он отвечал: «Право не знаю, разве потому что я с палкой».

Заходил Пушкин и в Лицей. Яков Грот, тогда лицеист, потом академик и историк лицейской жизни Пушкина, описал одно из этих появлений поэта, когда он еще раньше, в 1828 году, заглянул в свою бывшую школу.

«Никогда не забуду восторга, с которым мы его приняли. Как всегда водилось, когда приезжал кто-нибудь из наших дедов, мы его окружили всем курсом и гурьбой провожали по всему Лицею. Обращение его с нами было совершенно простое, как со старыми знакомыми. На каждый вопрос он отвечал приветливо, с участием расспрашивал о нашем бытье, показывал нам свою бывшую комнату и передавал подробности о памятных ему местах. После мы не раз встречали его гуляющим в Царскосельском саду, то с женой, то с Жуковским. Мы следовали за ним тесной толпой, ловя каждое его слово. Пушкин был в черном сюртуке и белых летних панталонах. На лестнице оборвалась у него штрипка. Он остановился, отстегнул ее и бросил ее на пол. Я с намерением отстал и завладел этой драгоценностью, которая после долго хранилась у меня. Из разговоров Пушкина я ничего не помню, да почти и не слышал. Я так был поражен самым его появлением, что не умел и слушать его».

Любимым местом прогулки Пушкина была с юности милая ему дорожка, обегающая кругом озера, обрамленного легкой зеленью плакучих ив. Их длинные ветки купаются в прозрачной воде, где отражаются памятники, которые Екатерина воздвигла в честь своих победоносных сподвижников. Над озером белеют колонны длинной, крытой Камероновской террасы, где матушка-царица любила принимать гостей в те погожие летние вечера, когда зелено-розовое небо долго, неторопливо переливает оттенками пастели, не менее прелестными, чем яркие краски юга. Петербуржцы нарочно приезжали, чтобы посмотреть на Пушкина, на его красавицу жену. Она носила белые платья, на плечи накидывала красную шаль, которая так шла к ее темным волосам. Слава об ее красоте сплеталась с его славой, становилась частью его поэзии. Те, кто тогда видел их в Царском, единогласно свидетельствуют, что молва не преувеличила ее красоты. Друзья радовались за него. Недоброжелатели удивлялись, злословили, шипели, прозвали их Вулкан и Венера. Но его это шипенье не смущало, может быть, до него не доходило. Над его головой в Царском Селе безоблачно расстилалось голубое летнее небо.

«Мы живем здесь тихо и весело, будто в глуши деревенской», – писал он Нащокину вскоре после приезда. Удивляло его только, что тихая, семейная жизнь обходится гораздо дороже, чем прежнее холостое, подчас буйное, существование. Сначала Пушкин отнесся к денежным предостережениям с привычной беспечностью и самоуверенностью. Не впервой. Сколько уж раз его вывозили стихи. Вывезут и теперь. Он так благоразумно все обдумал и рассчитал. Неожиданно большие расходы он приписал разным случайностям, даже взваливал вину за них на холеру, которая с Волги перекинулась на север, через Москву пришла в Петербург.

«Холера прижала нас, и в Царском Селе оказалась дороговизна, – писал он Нащокину. – Я здесь без экипажа и без пирожного, а деньги все-таки уходят. Вообрази, что со дня нашего отъезда я выпил одну только бутылку шампанского, и ту не вдруг» (26 июня 1831 г.).

Эпидемия выхватила жертву и в царской семье. 15 июня в Витебске умер от холеры великий князь Константин Павлович. После его смерти двор переехал в Царское, которое считалось самым здоровым местом в окрестностях Петербурга. Кончилось одиночество, которым так наслаждался Пушкин. Приехал Жуковский. Как воспитатель наследника, он всюду сопровождал царскую семью. После смерти Дельвига он, среди поэтов, был самым близким Пушкину человеком. Жуковский был на 15 лет старше, но сердце у него было молодое, веселое. Поэты видались по нескольку раз в день, состязались в писаньи народных сказок. Пушкин написал сказку «Поп и его работник Балда» и «Царя Салтана», записанного семь лет раньше в Михайловском со слов няни. Постоянное общение с Пушкиным и волнующее очарование, исходившее от его юной жены, разбудили обленившееся воображение Жуковского. К концу лета польское восстание вдохновило обоих поэтов на политические стихи.

С этого времени замелькал около Пушкина и Гоголь. В конце мая они познакомились и видались, пока карантины не отрезали Царского от Петербурга.

В царскосельскую жизнь поэтов вносила свой блеск молодая фрейлина императрицы, Александра Россет, которая позже вышла замуж за H. M. Смирнова. Это была одна из замечательных женщин тогдашнего петербургского света, вообще богатого незаурядными женщинами.

Александра Осиповна Россет была сирота. Не было у ней, как у Анны Олениной, той привлекательной домашней обстановки, которая так облегчает первые шаги молодой девушки в жизни. Но Россет, не ожидая, чтобы ее кто-нибудь вводил в жизнь, пронеслась как ракета по придворному небосклону. Дочь швейцарца, поступившего на русскую службу, и русской матери, в которой была и грузинская кровь, девочка рано осиротела и воспитывалась на казенный счет в Екатерининском институте. Плетнев был ее учителем. Он первый оценил быстроту и яркость ее ума, он разбудил в ней любовь к русской литературе, он, после выпуска, познакомил ее со своими друзьями, с Жуковским, с Карамзиными, у которых она встретила Вяземского и Пушкина. Императрица обратила внимание на хорошенькую институтку и после выпуска взяла ее к себе фрейлиной. Россет жила в Зимнем дворце, несла дежурства. Это была служба для свободолюбивой 17-летней девочки нелегкая. Но Царица и Царь ее любили, и она платила им самой искренней и преданной привязанностью. Понемногу она стала своего рода посредницей между русской литературой и Николаем I.

В архиве Аксаковых, в Самаре, хранился, а может быть, и сейчас хранится, конверт, на котором рукой Николая было написано:

«Александре Осиповне Россет в собственные руки».

На другой стороне ее рукой написано: «Всем известно, что Имп. Н. Павлович вызвался быть цензором Пушкина. Он сошел вниз к Им-це и сказал мне, – вы хорошо знаете свой родной язык. Я прочел главу Онегина и сделал замечания; я вам ее пришлю, прочтите ее и скажите, правы ли мои замечания. Вы можете сказать Пушкину, что я давал вам ее прочесть. Он прислал мне его рукопись в пакете с камердинером. Год не помню. А. Смирнова, рожд. Россет».

К какой именно главе Онегина это относится, неизвестно, но случайно уцелевший конверт свидетельствует, что в глазах Царя молодая девушка была авторитетом по русской литературе.

Отличная рассказчица, остроумная собеседница, она делила умственную жизнь своих блестящих друзей, но не была ослеплена их блеском, не робела перед их умом, ценила таланты, но не была ими опьянена, сохраняла всю свою независимость, весь свой юмор, который Пушкин, как позже Гоголь, очень ценил. «Ее красота, столько раз воспетая поэтами, – писал И. С. Аксаков, – не величавая и блестящая красота форм – она была очень маленького роста, – а красота тонких правильных линий смуглого лица и черных проницательных глаз, вся оживленная блеском острой мысли, ее пытливый, свободный ум и искреннее влечение к интересам высшего строя искусства, поэзии, знания создали ей в свете исключительное положение. Кто-то, кажется Вяземский, прозвал ее Донна Соль, по имени модной тогда драмы В. Гюго, Эрнани».

«Все мы, более или менее, были военнопленными красавицы, – писал Вяземский в «Старой записной книжке». – Ее осыпали лестными прозвищами, Жуковский называл ее небесным дьяволенком, другие Донна Соль. Сочинили сообща:

 

Вы Донна Соль, подчас и Донна Перец,

Но все нам сладостно и лахомо от вас,

И каждый мыслями и чувствами из нас

Ваш верноподданный и ваш единоверец…

Но всех счастливей будет тот,

Кто к сердцу вашему надежный путь проложит

И радостно сказать вам сможет —

Вы Донна Сахар, Донна Мед…»

 

Вяземский воспел ее в стихах и в прозе: «Ее красивая и своеобразная миловидность, ее любовь к русской поэзии, верность ее поэтического чутья, то, что она откликалась на все вопросы ума, с богословом толковала об Иоанне Златоусте, с дипломатом о международной политике, и все без педантства, с чарующей южной ленивостью, с Севильской женственностью. Умела быть и ласковой, и язвительной, полной увлекательных противоречий».

 

И молча бы меж нас вы умницей прослыли, —

Дар слова, острота — все это роскошь в вас:

В глаза посмотришь вам и разглядишь как раз,

Что с неба звезды вы схватили.

 

(1830)

Пушкин посвятил ей только десять строк. В них ни слова об ее наружности, точно он хотел подчеркнуть только ее характер, ее внутреннюю прелесть:

 

В тревоге пестрой и бесплодной

Большого света и двора

Я сохранила взор холодный,

Простое сердце, ум свободный

И правды пламень благородный

И как дитя была добра.

Смеялась над толпою вздорной,

Судила здраво и светло

И шутки злости самой черной

Писала прямо набело.

 

(1832)

Познакомилась она с Пушкиным еще до его женитьбы на балу в австрийском посольстве. Протанцевали мазурку, но в тот вечер Пушкин был неразговорчив. Второй раз встретились у Карамзиных, тоже на балу. Опять танцевали мазурку. Пушкин похвалил молоденькую фрейлину за то, что чисто говорит по-русски. Она сказала, что ее учителем был Плетнев.

– Он читал нам вашего Онегина. Мы были в восторге, но когда он прочел – но панталоны, фрак, жилет, – мы сказали, какой, однако, Пушкин индеса…

Институтское словечко развеселило его, и он засмеялся своим заразительным смехом. С тех пор шутки и остроты «фрейлинки Россет» не раз заставляли его весело хохотать. А смеяться Пушкин любил. Он из Царского Села писал Вяземскому:

«Жизнь у нас очень сносная. У Жуковского зубы болят, он бранится с Россет; она выгоняет его из своей комнаты, а он пишет ей арзамасские извиненья гекзаметром,

 

— — — чем умолю вас, о Царь мой небесный?

— — — — прикажете ль? кожу

Дам содрать с моего благородного тела вам на калоши?

— — — — прикажете ль? уши

Дам обрезать себе для хлопушек…»

 

(3 июля 1831г.)

В этой придворной красавице было что-то студенческое. Пушкин мог с ней болтать о чем угодно. Они рассказывали друг другу солдатские анекдоты, шутили крупно и смело, говорили о книгах, о людях. От Россет слышал Пушкин, как в ночь убийства Павла I в Петербурге было такое ликованье, что в городе не осталось ни одной бутылки шампанского. Все было роспито. И рассказы, и разговоры о политике, русской и иностранной, Россет пересыпала живописными словечками, забавлявшими падкого на остроты Пушкина. Оба ни с кем не церемонились, ни с министрами, ни с поэтами.

В Царском для фрейлин были отведены квартиры в Камероновской галерее, над озером. Пушкин и Жуковский часто заходили туда, повидать Россет. Если не заставали ее, запросто болтали с горничными, которые фамильярно корили Пушкина, зачем он не служит, а только пустым делом занимается, стихи пишет.

По утрам фрейлины обычно были свободны от дежурств, и Россет заглядывала в дом Китаева. В своих отрывистых, но точных воспоминаниях она рассказывает: «Наталья Николаевна сидела обыкновенно с книгой внизу. Пушкина кабинет был наверху, и он тотчас зазывал к себе. Кабинет поэта был в порядке. На большом круглом столе перед диваном находились бумаги и тетради, часто несшитые; простая чернильница и перья; на столике графин с водой, мед и банка с крыжовником, его любимым вареньем. Он привык в Кишиневе к дульчецам. Волоса его обыкновенно еще были мокрые после утреннего купанья и вились на висках; книги лежали на полу и на всех полках. В этой простой комнате без гардин была невыносимая жара, но он любил это, сидел в сюртуке без галстука. Тут он писал, ходил по комнате, пил воду, болтал с нами, прибирал всякую чепуху. Иногда читал отрывки своих сказок и очень серьезно спрашивал наше мнение. «Ваша критика, мои милые, лучше всех. Вы просто говорите: этот стих не хорош, мне не нравится». Вечером я иногда заезжала на дрожках за его женой; иногда и он садился на перекладину верхом и тогда был необыкновенно весел и забавен. У него была неистощимая mobilité d'esprit[43]».

Со слов Смирновой-Россет некоторые подробности этих царскосельских дней записал поэт Я. П. Полонский, который много лет позже был домашним учителем ее сына

«По утрам я заходила к Пушкину. Жена так и знала, что я не к ней иду.

– Ведь ты не ко мне, а к мужу пришла, ну и иди к нему…

– Конечно, не к тебе. Пошли узнать, можно ли?

– Можно.

С мокрыми курчавыми волосами лежит бывало Пушкин на диване в коричневом сюртуке.

– А я вам приготовил кое-что прочесть.

– Ну, читайте!

Однажды говорю Пушкину: «Мне очень нравятся ваши стихи «Подъезжая под Ижоры…». – «Отчего они вам нравятся?» – «А так, они как будто подбоченились, будто плясать хотят».

Пушкин очень смеялся. По его словам, когда сердце бьется от радости, оно: то так, то пятак, то денежка».

Описывая Полонскому далекие события своей молодости, Смирнова-Россет вспомнила, как Наталья Николаевна ревновала ее к мужу.

«Сколько раз я ей говорила: «Что ты ревнуешь? Право, мне все равны, и Жуковский, и Пушкин, и Плетнев. Разве ты не видишь, что ни я не влюблена в него, ни он в меня?»

«Я это вижу, говорит, да мне досадно, что ему с тобой весело, а со мной он зевает».

А. О. Россет была на три года старше Натальи Николаевны. За ней был опыт светской девушки, сумевшей найти общий язык с самыми выдающимися людьми своего времени. Молоденькая, черноглазая, дерзкая на язык фрейлина в умственном отношении была к Пушкину ближе, чем женщины, за которыми он ухаживал. Может быть, именно потому она была одной из немногих хорошеньких женщин, за которой он не волочился. В эти солнечные месяцы у его молодой жены вряд ли было основание ревновать Пушкина к небесному дьяволенку. Но для ревности не нужно оснований. Еще женихом Пушкин увидал, что его Мадонна очень ревнива. Молчаливая, сдержанная с чужими, она дома могла быть вспыльчивой и резкой до грубости. Не только мужа, но и его приятелей в сердцах ругала дураками.

Нащокин, большой поклонник Натальи Николаевны, посылая ей подарок, писал Пушкину: «Удостоила ли меня Наталья Николаевна каким-нибудь дураком за обновку новейшего покроя? Уведомь меня, что твое отсутствие ни малейшего вреда не сделало и ножкой топать от нетерпения Нат. Ник. перестала ли, несмотря на то, что это должно быть очень к лицу» (январь 1832 г.).

Когда на нее нападала ревность, она не только ножкой топала, но не гнушалась и более решительными жестами. Раз на балу Наталья Николаевна заметила, что Пушкин за кем-то ухаживает. Она разгневалась и уехала домой одна. Он за ней. Вошел в спальню. Она стояла перед зеркалом, снимала серьги… Красивый жест для красивой женщины.

– Что с тобой? Отчего ты уехала? – спросил ее Пушкин.

Натали повернулась и вместо всякого ответа со всей силы дала ему своей маленькой ручкой большую пощечину. Он никак этого не ожидал, но не обиделся, а залился хохотом и, рассказывая об этом приятелям, каждый раз весело хохотал.

В письмах к жене он постоянно оправдывается, отшучивается от ее ревнивых подозрений. Ревность «женки» забавляла его, тешила его мужское самолюбие, но никогда не носила того страшного, трагического характера, который приняла ревность самого Пушкина, когда ее в нем разожгли.

Это пришло позже. В Царском Селе, в ясные дни своего солнцестояния, Пушкин доверчиво смотрел на будущее, был весел, дурачился, даже запреты строгих холерных карантинов нарушал с прежней своей дерзкой шаловливостью. Гоголь писал Жуковскому: «Карантины превратили эти 24 версты от Петербурга до Царского Села в дорогу из Петербурга до Камчатки. Знаете ли, что я узнал на днях только, что э… Но вы, вы не поверите мне, назовете меня суевером, что всему этому виной не кто иной, как враг честного креста церквей Господних и всего порожденного святым знаменьем. Это черт надел на себя зеленый мундир с гербовыми пуговицами, привесил на боку остроконечную шпагу и стал карантинным надзирателем. Но Пушкин, как ангел святой, не побоялся сего рогатого чиновника, как дух пронесся мимо и во мгновение ока очутился в Петербурге на Вознесенском проспекте и воззвал голосом трубным ко мне, лепившемуся по низменному тротуару, под высокими домами. Это была радостная минута. Она уже прошла. Это случилось 8 авг.» (10 сентября 1831 г.).

Приезд Царя с Царицей внес крутую перемену в жизнь Пушкиных. Они попали в придворную колею, из которой Пушкин, как ни бился, не выбился до самой смерти.

Государыне Александре Федоровне было тридцать лет. Она была очень красивая, под стать своему высокому, видному, статному мужу. Оба они любили видеть вокруг себя молодые, красивые лица. Это усиливало блеск двора, которому они вернули пышность, потускневшую за вторую половину царствования Александра. Увидав в парке Наталью Николаевну, Царица залюбовалась ею и захотела взглянуть на нее поближе. Через статс-даму Кочубей Императрица выразила желание в ближайшие дни принять Пушкину.

Это было целое событие. Пушкины даже нашли нужным известить главу семьи, дедушку А. Н. Гончарова. Письмо к нему подписано Натальей Николаевной, но, судя по тому, что в нем были и новости общего характера, про холеру и польскую кампанию, оно было продиктовано Пушкиным. Писать Наталья Николаевна была не охотница. Ее писем в семейных архивах почти нет.

«Я высказала графине мое смущение, что мне придется одной явиться ко двору, но она была так добра, что сказала, что постарается сама меня представить, – писала она по-французски дедушке. – Теперь я не могу спокойно гулять в парке, так как узнала от одной барышни, что Их Величества хотят знать, в какие часы я гуляю, чтобы меня встретить. Поэтому я выбираю самые уединенные дорожки» (31 июля 1831 г.).

Возможно, что Наталья Николаевна тогда еще была так робка, что действительно готова была прятаться в кусты, чтобы не попадаться на глаза Царю с Царицей. Ольга Павлищева, с завистливым вниманьем следившая за жизнью брата, писала мужу: «Моя очаровательная невестка приводит Царское в восторг, и Императрица хочет, чтобы она бывала при дворе. Она в отчаянии, так как не дура и еще немного робка. Но это пройдет. Она красивая, молодая и приятная женщина и поладит и со двором, и с Императрицей. Но зато, как мне кажется, Александр в восторге. Мне досадно, что я не вижу вблизи их семейную жизнь. Физически это разительный контраст – Вулкан и Венера» (август 1831 г.).

Поладить, вернее, вести себя, Наталья Николаевна сумела, но ко двору Пушкины попали только два года спустя. Первое внимание Царя с Царицей к Натали Пушкин принял как законную дань ее юной красоте. Влюбленному мужу было вполне понятно, что все ею любуются. Это входило в игру, вносило новые оттенки в его горделивое чувство обладания.

Николай I прежде всего оказал внимание самому Пушкину. Заметив его в парке, Царь остановил коляску, подозвал поэта к себе и так был приветлив, что Пушкин прибежал к Россет с перебудораженным лицом, рассказал ей о своей встрече и прибавил: «Черт знает, во всех жилках подлость почувствовал». Это был их первый разговор после кремлевского приема. За пять лет чувства Пушкина к Царю не изменились, скорее окрепли. Поведение Царя во время холерных беспорядков в Москве, в Петербурге, в военных поселениях, затем польская война, придали новый, восторженный оттенок тому уважению, которое Пушкин сразу почувствовал к Николаю I. У него была потребность восторгаться, которой он сам в себе боялся. Но он умел брать вещи просто и к царской приветливости, которая приняла и реальный характер милости, отнесся с доверчивым благодушием. Он писал Нащокину:

«Нынче осенью займусь литературой, а зимой зароюсь в архивы, куда вход дозволен мне Царем. Царь со мною очень милостив и любезен. Того и гляди, попаду во временщики…» (21 июля 1831 г.).

Через день писал он Плетневу:

«Кстати скажу тебе новость (но да останется это, по многим причинам, между нами): Царь взял меня в службу – но не в канцелярскую, или придворную, или военную – нет, он дал мне жалование, открыл мне архивы, с тем, чтоб я рылся там и ничего не делал. Это очень мило с его стороны, не правда ли? Он сказал: Puisqu'il est marié et qu'il n'est pas riche, il faut faire aller sa martite[44]. Ей Богу, он очень со мной мил» (22 июля 1831 г.).

Для писателя, который без царского соизволения не мог ни ездить по России, ни печатать свои сочинения, ни даже жениться, уверенность, что Царь с ним очень мил, имела значение немаловажное.

 

Глава XIX

СПОР СЛАВЯН

 

В этот идиллический для Пушкина 1831 год вплелись внутренние и внешние события в жизни России, которые усиливали его преданность Царю, как воплощению Российской державы. Это был год холерных бунтов и польского восстания. К лету холера из Москвы перекинулась в Петербург. Поднялся ропот. Пошли толки, что начальство и доктора напускают на народ мор. В Петербурге, на Сенной площади, толпа разгромила больницу и зверски расправилась с врачами. Полиция была не в силах их защитить. Приехал генерал-губернатор Эссен, пытался успокоить народ. Его прогнали. Явились солдаты, очистили площадь; толпа отхлынула в соседние улицы и всю ночь там шумела.

Наутро из Петергофа приехал в столицу Царь. Не заезжая во дворец, он проехал прямо на Сенную площадь, опять залитую народом. Царская коляска въехала в самую гущу бурлящей толпы.

– На колени! – громко приказал Николай.

Вся толпа, как один человек, опустилась на колени. Бунт был кончен.

В Новгородской губернии, в военных поселениях, холерные волнения приняли уже свирепую форму. Вот что Пушкин писал Вяземскому.

«…ты, верно, слышал о возмущеньях Новогородских и Старой Руси. Ужасы. Более ста человек генералов, полковников и офицеров перерезаны в Новг. поселен, со всеми утончениями злобы. Бунтовщики их секли, били по щекам, издевались над ними, разграбили дома, изнасильничали жен; 15 лекарей убито; спасся один при помощи больных, лежащих в лазарете; убив всех своих начальников, бунтовщики выбрали себе других – из инженеров и коммуникационных. Государь приехал к ним вслед за Орловым. Он действовал смело, даже дерзко; разругав убийц, он объявил прямо, что не может их простить, и требовал выдачи зачинщиков. Они обещались и смирились» (3 июля 1831 г.).

В официальном сообщении слова Николая были переданы так: «Если бы я и хотел вас простить, то простит ли вас закон? Простит ли вас Бог?»

Мужественное поведение Николая волновало воображение Пушкина, который, по словам Анненкова, «не мог слушать рассказа о каком-нибудь подвиге мужественном без того, чтобы не разгорелись его глаза и не выступила краска на лице, – а сам, перед всяким делом, где нужен был риск, становился тотчас спокоен, весел и прост».

«Государь сам поехал и усмирил бунт с поразительной смелостью и хладнокровием, – писал Пушкин П. А. Осиповой. – Но не следует народу привыкать к бунтам, а бунтовщикам к Его присутствию» (29 июля 1831 г.).

Для себя, в запиской книжке, он подробнее развил эту мысль, очень показательную для его изменившихся политических взглядов:

«Вчера Государь Император отправился в военные поселения… для усмирения возникших там беспокойств… Однако ж сие решительное средство, как последнее, не должно быть всуе употребляемо. Народ не должен привыкать к царскому лицу как обыкновенному явлению. Расправа полицейская должна одна вмешиваться в волнения площади – и царский голос не должен угрожать ни картечью, ни кнутом… Чернь перестает скоро бояться таинственной власти и начинает тщеславиться своими сношениями с Государем. Скоро в своих мятежах она будет требовать появления Его, как необходимого обряда» (26 июля 1831 г.).

Пушкин нашел, что Царь своим троекратным появлением среди бушующей толпы, в Москве, Петербурге и в поселениях, нарушил требования царственной этики, переступил черту. Пушкин применял свое горделивое изречение – ты Царь: живи один – не только к поэтам, но и к государям.

Польское восстание вдохновило Пушкина на политические стихи, по силе пафоса стоящие выше вольнолюбивых стихов его юности.

Восстание началось 17 ноября 1830 года. Повстанцы напали в Варшаве на дворец наместника. Великий князь Константин Павлович спасся бегством. Борьба, вернее война, длилась почти год. 26 августа, в годовщину Бородинской битвы, русские войска, под командой Паскевича-Эриванского, заняли Варшаву. Пушкин впервые услыхал о восстании, когда вернулся из Болдина в Москву, и с тех пор следил за польскими делами с напряженным вниманием и волнением. Он знал, что Польша не может долго противиться Русской армии, но он боялся вмешательства Европы и войны с другими державами. Он живо помнил Наполеоновские войны, давно решил, что «Европа, в отношении России, столь же невежественна, как и неблагодарна». Еще до польского восстания писал он в «Литературной Газете» по поводу русской истории Н. А. Полевого:


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: