double arrow

ПО ПРОТОРЕННОЙ ДОРОГЕ 7 страница


Но в петербургское общество ввели Натали не родные, а сам Пушкин. Это было нетрудно. Благодаря красоте она сразу заняла в свете положение примадонны. Бывали Пушкины у его старых друзей – у Карамзиных, Олениных, Виельгорских, в австрийском посольстве, у графов Бобринских, Вяземских, Одоевских, у Жуковского. Ранний биограф Дельвига, Гаевский, описывая эту эпоху, говорит: «В 20-ых годах было несколько литературных салонов. Женщины принимали в них деятельное участие, внося свою прелесть и свое увлечение поэзией и поэтами. Эти салоны сыграли для России не меньшую роль, чем прославленный Hôtel Rambouillet[46]. В них возбуждался интерес к литературе, поддерживалось стремление к литературной деятельности. Здесь образовался наш разговорный язык, живой и своеобразный, входивший впервые в свои права».

Ни политической жизни, ни клубов не было. В гостиных создавалось общественное мнение, вырабатывались навыки, привычки, обычаи, без которых нет человеческого общества. К людям, которые жили открыто, знакомые заезжали запросто, не дожидаясь приглашений. Нередко гость успевал в один вечер побывать в нескольких домах, чтобы в одном месте узнать последние придворные, политические, литературные новости, в другой гостиной щегольнуть этим знанием, повторить меткое слово из последней речи Полиньяка или строфу из последнего стихотворения Пушкина.




Одним из самых приятных и самых почтенных домов был дом Е. А. Карамзиной. К вдове историка по вечерам съезжались писатели и ученые, военная молодежь, пожилые сановники, стареющие Арзамасцы и молодые фрейлины. Здесь часто бывали все друзья Пушкина. Известный мемуарист А. И. Кошелев описал ее салон в 1830 году: «В Карамзинской гостиной предметом разговоров были не философия, но и не петербургские пустые сплетни. Литература, русская и иностранная, важные события у нас и в Европе, – составляли чаще всего содержание наших оживленных бесед. Вечера начинались в 10 часов и длились до часу ночи. Эти вечера были единственными в Петербурге, где не играли в карты и где говорили по-русски».

Другой писатель, И. И. Панаев, попавший к Карамзиным гораздо позже, писал: «Чтобы получить литературную известность в великосветском кругу, необходимо было попасть в салон г-жи Карамзиной. Там выдавались дипломы на литературные таланты. Это был великосветский салон со строгим выбором, и Рекамье этого салона была С. Н. Карамзина».

Дочь историка от первого брака славилась добродушием и веселым остроумием. Ее прозвали Самовар-Паша, так как она сидела за самоваром и разливала гостям чай. Кругом нее за чайным столом шла беседа непринужденная, но под довольно строгой цензурой хозяйки. Е. А. Карамзина не допускала вольных шуток, тогдашней привычной приправы дружеских бесед. Даже молоденькая фрейлина Россет обменивалась со своими литературными приятелями, включая Пушкина, довольно фривольными остротами. Вдова Карамзина была на этот счет так строга, что ей случалось выгонять из гостиной старого своего друга Жуковского за слишком соленые остроты. О Пушкине таких рассказов не сохранилось. Он умел считаться с эстетическими вкусами своих друзей. А к Карамзиной он был нежно привязан, да и она к нему относилась как к сыну.



В том же доме, на Михайловской, этажом выше Карамзиных, жили два брата, графы Виельгорские. Из них один, М. Ю. Виельгорский, крупный чиновник и влиятельный масон, композитор и лингвист, философ и великий гастроном, славился тонкими обедами и музыкальными вечерами.

 

Всего прекрасного поклонник иль сподвижник,

Он в книге жизни все перебирал листы,

Был мистик, теософ, пожалуй, чернокнижник,

И верный трубадур под властью красоты.

 

(Вяземский)

Виельгорский хорошо играл на скрипке. На его вечерах выступали и любители, как он, и профессиональные артисты. Для Пушкина, очень любившего музыку, это была большая приманка. Позже бывал у Виельгорских и Лермонтов, которому так и не удалось познакомиться с Пушкиным.

Бывали Пушкины у министра внутренних дел Д. Н. Блудова (впоследствии графа), о котором французский писатель, Ипполит Ожье, писал: «Блеском остроумия и изысканной вежливостью манер он был так похож на маркиза, что мне всегда чудилось, что на нем золотом шитый кафтан и красные каблуки».



Дочь Блудова, графиня Антонина, описывая в своих воспоминаниях приемы в доме отца, писала: «А вот и Пушкин с своим веселым, заливающимся, ребяческим смехом, с беспрестанным фейерверком остроумных, блистательных слов и добродушных шуток, а потом растерзанный, убитый жестоким легкомыслием пустых умников салонных, не постигших ни нежности, ни гордости его огненной души». Д. Н. Блудов был гораздо старше Пушкина, но их сближали арзамасские воспоминания и общая любовь к истории, к архивам, к прошлому России. Случалось, что министр помогал Пушкину в его архивных розысках.

Затем была семья графов Бобринских. Они жили в конце Галерной, в великолепном доме, окруженном большим садом.

В нем принимали гостей три поколения. Традиции XVIII века представляла графиня Анна Владимировна Бобринская (1769–1846), урожденная баронесса Унгерн-Штернберг, вдова первого графа Бобринского, Алексея Григорьевича, незаконного сына Екатерины от Григория Орлова. Вяземский писал про нее: «Графиня жила жизнью гостеприимной и общительной. Она веселилась весельем других. Все добивались знакомства с ней, все ездили к ней охотно. А она принимала всех так радушно, так можно сказать благодарно, как будто мы ее одолжили, а не себя, посещая ее дом. Ее праздники были не только роскошны и блистательны, но и носили отпечаток вкуса и художественности».

Графиня не носила никакого придворного звания, но ей оказывала внимание вся царская фамилия, начиная с вдовствующей императрицы, Марии Федоровны. Николай Павлович называл ее ma tante[47], заезжал к ней запросто, бывал на ее больших балах, на которые и Пушкины всегда приглашались. Графиня благоволила к поэту и, когда он делал промахи в этикете, выручала его, что он очень ценил.

На другом конце огромного, похожего на дворец, дома была половина сына. Граф А. А. Бобринский (1800–1868) унаследовал от своей царственной бабки живой ум и большую предприимчивость. В своих обширных поместьях он вводил сельскохозяйственные улучшения и новшества, он первый в России начал в своем киевском имении «Смела» разводить свекловицу и там же устроил сахарный завод. Бобринский очень увлекался научными изобретениями и любил о них рассказывать, не замечая, что его хорошенькие слушательницы больше прислушиваются к звукам бального оркестра в соседней зале, чем к его рассуждениям об электричестве и клевере. Он был женат. Все тот же портретист Вяземский так писал об его жене: «Гр. С. А. Бобринская была женщина спокойной, но неотразимой очаровательности. Ей равно покорялись мужчины и женщины. Она была кроткой, миловидной, пленительной наружности. Ясный, свежий, совершенно женственный ум ее был развит и освещен необыкновенной образованностью. Европейские литературы были ей знакомы, не исключая и русской. Она среди общества жила своей домашней жизнью, занималась воспитанием своих сыновей, чтением, умственной деятельностью. Салон ее был ежедневно открыт по вечерам. Тут находились немногие, но избранные. Молодые люди могли тут научиться светским условиям вежливого и утонченного общежития. Дипломаты, просвещенные путешественники находили тут предания о тех салонах, которыми некогда славились западные столицы».

Часто бывали Пушкины в австрийском посольстве. Каковы бы ни были ревнивые чувства графини Долли и ее матери, но они обе были очень приветливы с Натали. Элиза Хитрово, узнав, что Пушкин жених, писала ему в Москву, что она и ее дочери будут шаперонами[48] его жены, когда ее надо будет ввести в свет. Это обещание они исполнили и облегчили молодой женщине вход в дипломатические дома, где ее муж давно был принят.

Жуковский в своей дворцовой квартире устраивал веселые субботники. Начинались они с уютных, вкусных обедов, кончались более многолюдными сборищами, где Пушкин и его мадонистая жена были одной из главных приманок.

Тоже по субботам, но позже, после театра, часов в 11 вечера, съезжались к другому литератору, князю В. Ф. Одоевскому. Он служил в иностранной цензуре и в департаменте духовных дел, был музыкант, знаток Баха и немецкой философии, археолог, человек своеобразного мышления, автор фантастических сказок, на которых отразилось влияние немецких романтиков, особенно Гофмана, уже проникшего в Россию. Одоевский был не богат, жил скромно во флигеле, в Мошковом переулке, на углу Миллионной, недалеко от Зимнего дворца. Гостей принимали в двух небольших комнатках. В одной из них, за высоким серебряным самоваром, сидела красивая, смуглая княгиня. Гости сами брали из ее рук чашку, так как лакеев у Одоевских не было. После чая шли наверх, в львиную пещеру, как прозвали уставленный книжными полками кабинет князя. Граф В. А. Соллогуб так описал их дом: «В этом безмятежном святилище знания, мысли, согласия, радушия, сходился по субботам весь цвет петербургского населения. Государственные сановники, просвещенные дипломаты, археологи, артисты, писатели, путешественники, молодые люди, светские образованные красавицы встречались тут без удивления, и всем этим представителям столь разнородных понятий было хорошо и ловко. Я видел тут, как Андреевский кавалер беседовал с ученым, одетым в гороховый сюртук… Я видел тут измученного Пушкина во время его кровавой драмы…»

Драма пришла позже. Первое время после женитьбы Пушкин был веселым оживленным гостем в этих дружественных ему гостиных, где ему отводилось почетное, часто первое место, где ловили каждое его слово, каждую его шутку, куда многие добивались приглашения, чтобы взглянуть на знаменитого русского поэта. Новичков предупреждали, что, когда Пушкин молчит или не в духе, лучше оставлять его в покое.

Один из гостей Одоевского, В. Ф. Ленд, рассказывает, как осенью 1833 года встретил он там Пушкиных: «Мне захотелось посидеть по крайней мере около Пушкина. Я собрался с духом, сел около него. К моему удивлению он заговорил со мной очень ласково, должно быть, был в хорошем настроении духа. Гофмана фантастические сказки были в это самое время переведены на французский язык и благодаря этому сделались известны в Петербурге. Пушкин только и говорил, что про Гофмана, недаром же он и написал «Пиковую Даму» в подражание Гофману, только в более изящном виде… Наш разговор был оживлен и продолжался долго. Я был в ударе и говорил, как книга. «Одоевский пишет тоже фантастические пьесы», – сказал Пушкин с неподражаемым сарказмом в тоне. Я возразил совершенно невинно: «Sa pensée malheureusement n'a pas de sexe»[49], и Пушкин неожиданно показал мне весь ряд своих прекрасных зубов: такова была его манера улыбаться».

В тот же вечер Ленц в первый раз увидал жену поэта: «Вдруг – никогда этого не забуду – входит дама, стройная как пальма, в платье из черного атласа, доходящем до горла. (В то время был придворный траур.) Это была жена Пушкина, первая красавица того времени. Такого роста, такой осанки я никогда не видывал – когда она появлялась, казалось, видишь богиню. Благородные, античные черты лица ее напоминали мне Евтерпу Луврского музея, с которой я хорошо был знаком. Кн. Григорий Волконский подошел ко мне, шепнул: «Не годится слишком на нее засматриваться».

Кроме этих, совсем близких им домов, Пушкины постоянно бывали на больших приемах в посольствах и в частных домах. При дворе они первые три года не бывали. Туда приглашались только люди, имевшие большой чин или придворное звание. Но Царя с Царицей Пушкины постоянно встречали на балах. После усмиренья польского восстания в Петербурге наступила длительная полоса светского веселья и блеска. Графиня Долли, которая унаследовала от матери и чуткость, и политический темперамент, писала Вяземскому: «Пушкин у вас в Москве. Жена его хороша, хороша, хороша. Но страдальческое выражение ее лба заставляет меня трепетать за ее будущность… Вы найдете Петербург веселым, танцующим, не сохранившим даже воспоминание об истекшем роковом годе. Вы услышите только звуки музыки и пустейшие разговоры. Мы пляшем мазурку на все революционные арии последнего времени, и, поверите ли, я не нашла никого, кто бы над этим задумался» (12 декабря 1831 г.).

Петербург, как начал веселиться в год польского восстания, о котором так осторожно намекает австрийская посланница, так до самой Крымской войны продолжал веселиться и танцевать, поражая иностранцев блеском своей придворной и светской жизни. Вяземский, в письме к А. Я. Булгакову, описал маскарад в австрийском посольстве, где Царь был в мундире венгерского гусара: «Вчерашний маскарад был великолепный, блестящий, разнообразный, жаркий, душный, восхитительный, продолжительный. Кадрили Царицы были прекрасны, начиная с нее и Великой Княгини. Много совершенных красавиц… Хороша была Пушкина, поэтша, но сама по себе, не в кадрилях…» (9 февраля 1833 г.).

В свойственной ему шутливой форме Вяземский пояснил, что она не танцевала из-за беременности.

Шел уже третий год женатой жизни Пушкина. Жена его из робкой девочки превратилась в одну из первых красавиц Петербурга, где было немало красивых женщин. Это тешило Пушкина, которому нравился «и блеск, и шум, и говор балов». Друзья ворчали. «Пушкина нигде не встретишь, как на балах, – писал Гоголь Данилевскому. – Так он протранжирит жизнь свою, если только какой-нибудь случай, а более необходимость, не затащут его в деревню» (8 февраля 1833 г.). Снисходительный Плетнев жаловался Жуковскому: «Вы теперь вправе презирать таких лентяев, как Пушкин, который ничего не делает, как утром перебирает в гадком сундуке своем старые для себя письма, а вечером возит жену свою по балам, не столько для ее потехи, сколько для собственной» (17 февраля 1833 г.).

Вяземский, который сам не мог жить без балов и приемов и каждый вечер норовил поострить в нескольких гостиных и поплясать на нескольких балах, писал Жуковскому: «Пушкин волнист, струист, и редко ухватишь его» (29 января 1833 г.).

Так всегда бывало с Пушкиным, что друзья, не слишком трудолюбивые, корили его за праздность. А он продолжал идти по своей рабочей дороге. Как бы поздно ни вернулся накануне с бала, утро проводил по-своему, по-писательски. Для него работа была такой же ежедневной потребностью, как гимнастика, которой он всю жизнь занимался. Разрешение посещать архивы Пушкин использовал честно, добросовестно. Почти каждый день бывал он то в библиотеке Эрмитажа, то в архивах министерств, читал старые документы и донесения, воспоминания, письма, указы, накопил несколько тетрадей выписок, главным образом по истории Петра Великого. В эту прилежную, черную, архивную работу Пушкин вносил свою всегдашнюю писательскую тщательность. Но и писательство шло своим чередом. Среди рассеянной светской жизни он продолжал быть усидчивым тружеником. За первые годы после женитьбы стихов писал он очень мало. Самое крупное произведение в стихах – это оставшееся незаконченным либретто к опере «Русалка». Судя по одному стихотворному черновику, некоторые исследователи полагают, что первая мысль об этом произведении зародилась у Пушкина еще в Михайловском в 1826 году. Но под первой сценой «Русалки» есть пометка Пушкина – 27 апр. 1832 год. В 1831-м и в 1832 годах писал он главным образом прозу – «Капитанскую дочку», «Историю Пугачевского бунта» и «Дубровского». Эту историческую повесть из помещичьего быта XVIII века Пушкин писал тем стремительным темпом, каким он писал поэмы. Образы так быстро складывались в его мозгу, что он писал карандашом, а не своими любимыми огрызками гусиных перьев. Под каждой из девятнадцати глав отметил он день ее окончания. Первая глава помечена – октябрь 21, 1832 г. Последняя – январь 22, 1833 г. Шесть глав, от третьей до восьмой, были написаны в две недели, от октября 29-го до ноября 1-го. Но что-то в этой мастерски написанной повести не удовлетворяло автора. Пушкин даже не представил «Дубровского» в цензуру. Повесть была напечатана только после его смерти.

То, что Пушкин за это время почти не писал стихов, показывает, что он не так уж был доволен петербургской жизнью, как это казалось его приятелям. Его письма к Нащокину, с которым ему легче всего говорилось о себе, показывают, что многое в ней его тревожило, тяготило.

«Жизнь моя в ПБ ни то, ни се. Заботы о жизни мешают мне скучать. Но нет у меня досуга, вольной холостой жизни, необходимой для писателя. Кружусь в свете, жена моя в большой моде – все это требует денег, деньги достаются мне через труды, а труды требуют уединения.

Вот как располагаю я моим будущим. Летом после родов жены отправляю ее в калужскую деревню к сестрам, а сам съезжу в Нижний, да может быть в Астрахань. Мимоездом увидимся и наговоримся досыта. Путешествие нужно мне нравственно и физически» (конец февраля 1833 г.).

Среди сует своей модной жизни Пушкин почти незаметно для себя и других стал академиком. 7 января 1833 года, по предложению председателя, адмирала А. Шишкова, с которым так яростно сражались арзамасцы, Пушкин был выбран в Российскую академию, основанную в 1788 году Екатериной II «для усовершенствования русского языка». Кому как не Пушкину было этим заниматься. Но академия была мертвым учреждением. Одновременно с Пушкиным был выбран его старый знакомец, Катенин, писатель третьестепенный. После первого заседания, где был Пушкин, Вяземский писал Жуковскому: «Пушкин был на днях в Академии и рассказывал уморительные вещи о бесчинстве заседания. Катенин избран в члены и загорланил там. Они помышляют о новом издании словаря. Пушкин более всего недоволен завтраком, состоящим из дурного винегрета для закуски и разных водок. Он хочет первым предложением своим подать голос, чтобы наняли хорошего повара и покупали хорошее вино французское» (29 января 1833 г.).

Сначала Пушкин каждую субботу ездил на заседания, посвященные словарю. Но, хотя, как говорил Вяземский, Пушкин ошибки русского языка принимал за личные оскорбления, в журнал академии не занесено ни одного его замечания, суждения или предложения. Точно его там и не было.

В мае Пушкины опять переехали на Черную речку, на дачу, которую занимали они и в прошлом году. «У них красивая дача, – писала Ольга Павлищева мужу. – Дача очень велика, 15 комнат с верхом. Натали чувствует себя хорошо, она была очень довольна своим новым жилищем, тем более, что это в двух шагах от ее тетки, которая живет с Натальей Кирилловной на ферме».

Черная речка в то время была любимым летним местом петербургской знати. Близость царской семьи, переезжавшей на лето в Каменноостровский дворец, придавала жизни блеск. Царь и Царица появлялись на гуляньях и катаньях, бывали в Каменноостровском театре, навещали некоторых высоковельможных дачников. Это было продолжение столичной жизни, только в более непринужденной, полудеревенской обстановке. Наталья Николаевна из-за беременности принуждена была жить тише обыкновенного, что было особенно кстати для Пушкина, так как он был занят подготовкой к печати первого полного издания «Евгения Онегина». Начиная с 1825 года роман издавался отдельными выпусками, по главам. Прошло более десяти лет с тех пор, как он был задуман – не просто роман, а роман в стихах, дьявольская разница, – но для нового издания Пушкин все еще менял слова, строчки, целые строфы.

Живя на даче, он работу в архивах не останавливал. Отличный ходок, он каждый день ходил в город пешком, купался в быстрой, холодной Неве, шел в архив, потом опять пешком, обратно на Черную речку, проделывая не менее 15 верст в день. В нем был огромный запас здоровья, жизненных сил, энергии. И веселья. Хомяков говорил, что смех Пушкина так же увлекателен, как его стихи.

Шестого июля Наталья Николаевна родила сына Александра. Это был уже второй ребенок. Сначала была дочь, Мария (19 мая 1832 г.). Всего Наталья Николаевна за шесть лет семейной жизни принесла Пушкину двух сыновей и двух дочерей. 14 мая 1835 года родился сын Григорий, 23 мая 1836 года дочь Наталья.

Как только Наталья Николаевна стала оправляться от родов, что на этот раз шло довольно медленно, Пушкин попросил разрешения съездить в Оренбург и Казань. Разрешение было дано. 18 августа он выехал в Москву, оставив жену и двоих детей на попечении и под присмотром тетки, Е. И. Загряжской.

В этот день с моря дул буйный ветер. Нева поднялась так высоко, что Пушкин с трудом переехал мост, через который полиция уже боялась пропускать экипажи. Бесновавшаяся река была его последним петербургским впечатлением. Оно ему пригодилось, когда он в Болдине писал «Медного всадника».

До Москвы Пушкин ехал с Соболевским, который только что вернулся из заграницы и дорогой рассказывал ему о своих встречах в Париже с Мицкевичем. И этот разговор очень Пушкину пригодился, оставил след на «Медном всаднике».

 

Глава XXI

АНГЕЛ МОЙ

 

Жена моя прелесть, и чем доле я с ней живу, тем более люблю это милое, чистое, доброе создание, которого я ничем не заслужил перед Богом.

(Письмо к теще, конец августа 1834 г.)

 

Не в первый раз оставлял Пушкин свою молодую жену одну. В декабре 1831 года он провел в Москве две недели, осенью 1832 года – месяц. Оба раза ездил один, по делам.

Надо было сговариваться со старыми кредиторами, перезаложить бриллианты Гончаровых, занять денег, устроить разные литературные дела. Он очень скучал без жены, торопился домой, часто ей писал. До нас, кроме 14 его писем к невесте, дошло 63 письма к жене.

Эти письма показывают, каким вниманием, какой заботливостью он ее окружал. Пушкин входил во все мелочи домашней жизни, давал молодой жене указания, как обращаться с детьми, с прислугой, с деньгами, как вести себя в обществе. Делал это без всякой наставительности, не навязывая своего авторитета, добродушно, пересыпая шутками, забавляя свою «женку» рассказами о знакомых, описанием дорожных встреч. Мыслями своими он с ней не делился, знал, что ей это скучно. Но о своих настроениях, о своих чувствах писал ей просто, откровенно, подчас трогательно. Эти письма, не меньше, чем его стихи, свидетельствуют, что он был не только гениальный поэт, но очень хороший, исключительно добрый человек, с благородным детским сердцем.

Расставшись с женой в первый раз, он писал ей из Москвы: «…тоска без тебя; к тому же с тех пор, как я тебя оставил, мне все что-то страшно за тебя. Дома ты не усидишь, поедешь во дворец, и, того и гляди, выкинешь на сто пятой ступени комендантской лестницы. Душа моя, женка моя, Ангел мой! сделай мне такую милость: ходи два часа в сутки по комнате и побереги себя» (8 декабря 1831 г.).

Эта лестница вела в квартиру тетки, Е. И. Загряжской.

«Тебя, мой Ангел, люблю так, что выразить не могу; с тех пор как здесь, я только и думаю, как бы удрать в ПБ к тебе, женка моя» (между 10–16 декабря 1831 г.).

В сентябре следующего года Пушкин опять поехал в Москву, собирать статьи для газеты, – он воображал, что ему ее разрешат, – и хлопотать о дополнительной ссуде за кистеневских мужиков. Из этой поездки ничего не вышло. Газету ему не разрешили. Ссуды ломбард не дал. Наталья Николаевна была очень недовольна, что он уехал. Об ее письмах мы можем судить только по репликам Пушкина. Ее письма не опубликованы и до нас не дошли. Неизвестно даже, сохранились ли они. По-видимому, она в письмах «топала ножкой», корила Пушкина, что недостаточно часто пишет, постоянно к кому-нибудь ревновала. А он шутливо отбивался:

«Видишь ли, что я прав, а что ты кругом виновата? виновата 1) потому что всякой вздор забираешь себе в голову, 2) потому что пакет Бенкендорфа (вероятно важный) отсылаешь с досады на меня Бог ведает куда, 3) кокетничаешь со всем дипломатическим корпусом, да еще жалуешься на свое положение, будто бы подобное Нащокинскому (которому в это время изменяла цыганка Ольга. – А. Т.-В )! Женка! Женка! – Но оставим это. Ты, мне кажется, воюешь без меня дома, сменяешь людей, ломаешь кареты, сверяешь счеты, доишь кормилицу. Ай да хват баба! Что хорошо, то хорошо… Мне без тебя так скучно, так скучно, что не знаю, куда головы преклонить… Прощай, душа моя. Христос с тобою» (начало октября 1832 г.).

Это веселые ссоры. Письма еще звучат молодым счастьем, уверенностью, смехом. «Теперь послушай, с кем я путешествовал, с кем провел я пять дней и пять ночей. То-то будет мне гонка! С пятью немецкими актрисами, в желтых кацавейках и в черных вуалях. Каково? Ей Богу, душа моя, не я с ними кокетничал, они со мною амурились в надежде на лишний билет. Но я отговаривался незнанием немецкого языка и как маленькой Иосиф вышел чист от искушения… Дела мои, кажется, скоро могут кончиться, а я, мой Ангел, не мешкая ни минуты, поскачу в ПБ. Не можешь вообразить, какая тоска без тебя. Я же все беспокоюсь, на кого покинул я тебя! На Петра, сонного пьяницу, который спит, не проспится, ибо он и пьяница и дурак; на Ирину Кузминичну, которая с тобою воюет; на Ненилу Ануфриевну, которая тебя грабит. А Маша-то? что ее золотуха и что Спасский? Ах, женка, душа! что с тобою будет?» (22 сентября 1832 г.).

Получив от Натальи Николаевны письмо, он пишет: «Какая ты умненькая, какая ты миленькая! какое длинное письмо! как оно дельно! благодарствуй, женка. Продолжай, как начала, и я век за тебя буду Бога молить. Заключай с поваром какие хочешь условия, только бы не был я принужден, отобедав дома, ужинать в клобе… Ради Бога, Машу не пачкай ни сливками, ни мазью… Кстати: смотри, не брюхата ли ты, а в таком случае береги себя на первых порах. Верьхом не езди, а кокетничай как-нибудь иначе» (25 сентября 1832 г.).

Иногда мимолетно бросит он шутливое указание, как она должна себя держать. И вдруг срывается фраза, где сквозь шутку сквозит невеселая усмешка: «Грех тебе меня подозревать в неверности к тебе и в разборчивости к женам друзей моих. Я только завидую тем из них, у коих супруги не красавицы, не Ангелы прелести, не Мадонны etc…» (между 29 и 30 сентября 1832 г.).

Это довольно длинное письмо. В нем Пушкин мельком упоминает: «На днях был я приглашен Уваровым в Университет. Там встретился с Каченовским (с которым, надобно тебе сказать, бранивались мы как торговки на Вшивом рынке). А тут разговорились с ним так дружески, так сладко, что у всех предстоящих потекли слезы умиления. Передай это Вяземскому».

В предыдущем письме он, тоже мельком, сказал: «…в Московском Университете я оглашенный. Мое появление произведет шум и соблазн, а это приятно щекотит мое самолюбие» (27 сентября 1832г.). На самом деле, когда он появился, профессора приняли его с почетом, студенты с восторгом. Они были свидетелями спора между Пушкиным и профессорами о «Слове о полку Игореве». Каченовский считал поэму позднейшей подделкой. Пушкин утверждал, что это подлинная старинная народная поэзия. Он говорил: «За нами степь, и на ней возвышается единственный памятник – «Песня о полку Игореве». Чутьем угадал он то, что много лет позже подтвердили и закрепили ученые исследователи.

И. А. Гончаров, тогда студент, был свидетелем этого спора и описал появление Пушкина в университете: «Когда Пушкин вошел с министром Уваровым, для меня точно солнце озарило всю аудиторию: я в то время был в чаду обаяния от его поэзии; я питался ею, как молоком матери; его стих приводил меня в дрожь восторга. На меня как благотворный дождь падали строфы его созданий («Евгений Онегин», «Полтава» и др.). Его гению я и все тогдашние юноши, увлекавшиеся поэзией, обязаны непосредственным влиянием на наше образование.

Перед тем однажды я видел его в церкви у обедни, – я не спускал с него глаз. Черты его лица врезались у меня в памяти. И вдруг этот гений, эта слава и гордость России – передо мной в пяти шагах! Я не верил глазам. Читал лекцию Давыдов, профессор истории русской литературы.

«Вот вам теория искусства, – сказал Уваров, обращаясь к нам, студентам, и указывая на Давыдова, – а вот и само искусство», – прибавил он, указывая на Пушкина. Он эффектно отчеканил эту фразу, очевидно, заранее приготовленную. Мы все жадно впились глазами в Пушкина. Давыдов оканчивал лекцию. Речь шла о «Слове о полку Игореве». Тут же ожидал своей очереди читать лекцию после Давыдова и Каченовский. Нечаянно между ними завязался, по поводу «Слова о полку Игореве», разговор, который мало-помалу перешел в горячий спор. «Подойдите ближе, господа, – это для вас интересно», – пригласил нас Уваров, и мы тесной толпой, как стеной, окружили Пушкина, Уварова и обоих профессоров. Не умею выразить, как велико было наше наслаждение, – видеть и слышать нашего кумира. Я не припомню подробностей их состязания, – помню только, что Пушкин горячо отстаивал подлинность древнерусского эпоса, а Каченовский вонзал в него свой беспощадный аналитический нож. Его щеки ярко горели алым румянцем, и глаза бросали молнии сквозь очки. Может быть, к этому раздражению много огня прибавлял и известный литературный антагонизм между ним и Пушкиным. Пушкин говорил с увлечением, но, к сожалению, тихо, сдержанным тоном, так что за толпой трудно было расслышать. Впрочем, меня занимал не Игорь, а сам Пушкин.

С первого взгляда наружность его казалась невзрачною. Среднего роста, худощавый, с мелкими чертами смуглого лица. Только когда вглядишься пристально в глаза, увидишь задумчивую глубину и какое-то благородство в этих глазах, которых потом не забудешь. В позе, в жестах, сопровождавших его речь, была сдержанность светского, благовоспитанного человека. Лучше всего, по-моему, передает его гравюра Уткина с портрета Кипренского. Во всех других копиях у него глаза сделаны слишком открытыми, почти выпуклыми, нос выдающимся – это неверно. У него было небольшое лицо и прекрасная, пропорциональная лицу голова, с не густыми, кудрявыми волосами».

О том, как горячо встретили его студенты, Пушкин жене не написал. Боялся всякой тени похвальбы, даже в письме к ней.







Сейчас читают про: