По проторенной дороге 8 страница

На третий год женитьбы он, из-за Пугачева, уехал от жены на всю осень. Не доехав до Москвы, он остановился в Малинниках, именьи Вульфов, где попал в среду своих давних поклонниц. Предупреждая ревнивые подозрения Натальи Николаевны, он шутливо писал, что дамы засыпали его вопросами об ее красоте, а в Торжке «толстая M-lle Pojarsky, та самая, которая варит славный квас и жарит славные котлеты, провожая меня до ворот своего трактира, отвечала мне на мои нежности: стыдно вам замечать чужие красоты, у вас у самого такая красавица, что я встретя ее ахнула. А надобно тебе знать, что M-lle Pojarsky ни дать ни взять M-me George (модистка. – А. Т.-В.), только немного постарее. Ты видишь, моя женка, что слава твоя распространилась по всем уездам. Довольна ли ты?.. Прощай, моя плотненькая брюнетка (что ли?). Я веду себя хорошо, и тебе не за что на меня дуться… Гляделась ли ты в зеркало, и уверилась ли ты, что с твоим лицом ничего сравнить нельзя на свете – а душу твою люблю я еще более твоего лица. Прощай, мой Ангел, целую тебя крепко» (21 августа 1833 г.).

Путешествие его заполняет, занимает, но из каждого города успевает он ей написать, чем дальше едет, тем больше тяготится разлукой. Из Нижнего Новгорода пишет:

«Мой Ангел, кажется я глупо сделал, что оставил тебя и начал опять кочевую жизнь. Живо воображаю первое число. Тебя теребят за долги, Параша, повар, извощик, аптекарь, M-lle Sichler etc., у тебя не хватает денег, Смирдин перед тобой извиняется, ты беспокоишься, сердишься на меня – и поделом. А это еще хорошая сторона картины – что если у тебя опять нарывы, что если Машка больна? А другие непредвиденные случаи. – Пугачев не стоит этого. Того и гляди я на него плюну – и явлюсь к тебе» (2 сентября 1833 г.).

Очень выразительно звучат эти слова – и поделом. Поехал не кататься, а ради своей работы, ради заработка, но увез с собой чувство ответственности за повара, за Парашу, за всю домашность.

Оттого ли, что Пушкин очень скоро передвигался, или Наталья Николаевна не торопилась писать, но ее письма не поспевали за ним. Это его очень тревожило, особенно когда и в Болдине он не нашел ее писем.

«Что с вами? здорова ли ты? здоровы ли дети? Сердце замирает, как подумаешь. Подъезжая к Болдину, у меня были самые мрачные предчувствия, так что не нашед от тебя никакого известия я почти обрадовался. Так боялся я недоброй вести. Нет, мой друг: плохо путешествовать женатому; то ли дело холостому! ни о чем не думаешь, ни о какой смерти не печалишься» (2 октября 1833 г.).

Через несколько дней почта наладилась. Письма от Натальи Николаевны стали приходить правильно, но не успокаивали, а волновали и раздражали Пушкина. Он всегда писал жене ласково, весело, с нежным уважением. Только раз сорвались циничные слова, но они относились не к ней, а к ее поклонникам. Натали хвасталась своими победами, через всю Россию дразнила ими мужа. Делала это, быть может, отчасти из ревности, хотела пробудить в нем ответную ревность, показать, что его успеху, поэтическому и мужскому, она может противопоставить свои победы. Делала это еще и потому, что растущая слава первой красавицы составляла единственное содержание ее жизни. У нее была роковая потребность щеголять перед мужем своей женской неотразимостью. Он эту ее слабость знал и очень кротко просил ее только не мешать ему писать:

«Две вещи меня беспокоят: то, что оставил тебя без денег, а может быть и брюхатою. Воображаю твои хлопоты и твою досаду; слава Богу, что ты здорова, что Машка и Сашка живы, и что ты, хоть и дорого, но дом наняла. Не стращай меня, женка, не говори, что ты искокетничалась; я приеду к тебе, ничего не успев написать, а без денег сядем на мель. Ты лучше оставь уж меня в покое, а я буду работать и спешить. Вот уж неделю, как я в Болдине, привожу в порядок мои записки о Пуг., а стихи пока еще спят. Коли Царь позволит мне Записки, то у нас будет тысяч тридцать чистых денег. Заплотим половину долгов и заживем припеваючи» (8 октября 1833 г.).

«Не стращай меня» – эти слова повторяются и в следующем письме:

«Не жди меня нынешний месяц, жди меня в конце ноября. Не мешай мне, не стращай меня, будь здорова, смотри за детьми, не кокетничай с ц. (с Царем. – А. Т.-В.), ни с женихом княжны Любы. Я пишу, я в хлопотах, никого не вижу – и привезу тебе пропасть всякой всячины» (11 октября 1833 г.).

«Получил сегодня письмо твое от 4-го окт. и сердечно тебя благодарю. В прошлое воскресение не получил от тебя письма, и имел глупость на тебя надуться; а вчера такое горе взяло, что и не запомню, чтоб на меня находила такая хандра. Радуюсь, что ты не брюхата, и что ничто не помешает тебе отличаться на нынешних балах… Кокетничать я тебе не мешаю, но требую от тебя холодности, благопристойности, важности – не говорю уже о беспорочности поведения, которое относится не к тону, а к чему-то уже важнейшему. Охота тебе, женка, соперничать с гр. Сол. (графиня Соллогуб. – А. Т.-В.). Ты красавица, ты бой-баба, а она шкурка. Что тебе перебивать у ней поклонников? Все равно кабы гр. Шереметев стал оттягивать у меня кистеневских моих мужиков. Кто же еще за тобой ухаживает кроме Огарева? Пришли мне список по азбучному порядку. Да напиши мне также, где ты бываешь… Благодарю мою бесценную Катерину Ивановну, которая не дает тебе воли в ложе. Целую ей ручки и прошу, ради Бога, не оставлять тебя на произвол твоих обожателей. – Машку, Сашку рыжого и тебя целую и крещу. Господь с вами!» (21 октября 1833 г.).

Насчет графини Соллогуб, хорошенькой фрейлины великой княгини Елены Павловны, Пушкин, кажется, покривил душой. Он за ней слегка волочился. Легенда говорит, что Пушкин и пощечину от Натальи Николаевны за нее получил. О женщинах, к которым жена его ревновала, Пушкин всегда говорил с подозрительной небрежностью. Но его самого кольнула ревность, и это было гораздо опаснее. Как раз 29 октября, в день, когда он кончал гениальное вступление к «Медному всаднику», поэт получил от жены письмо, по-видимому, настолько вызывающее, что на этот раз и его ответ звучит даже не сухо, а грубо:

«Вчера получил я, мой друг, два от тебя письма, спасибо, но я хочу немножко тебя пожурить. Ты кажется не путем искокетничалась. Смотри: недаром кокетство не в моде и почитается признаком дурного тона. В нем толку мало. Ты радуешься, что за тобою, как за сучкой, бегают кобели, подняв хвост трубочкой и понюхивая тебе <…>; есть чему радоваться! Не только тебе, но и Прасковье Петровне, легко за собою приучить бегать холостых шаромыжников; стоит разгласить, что я-де большая охотница. Вот вся тайна кокетства. Было бы корыто, а свиньи будут…

Теперь, мой Ангел, целую тебя, как ни в чем не бывало, и благодарю за то, что ты подробно и откровенно описываешь мне свою беспутную жизнь. Гуляй, женка; только не загуливайся, и меня не забывай. Мочи нет, хочется мне увидать тебя причесанную &#224; la Ninon, ты должна быть чудо как мила.. Опиши мне свое появление на балах… Да, Ангел мой, пожалуйста не кокетничай. Я не ревнив, да и знаю, что ты во все тяжкое не пустишься; но ты знаешь, как я не люблю все, что пахнет московской барышнею, все, что не comme il faut, все, что vulgar[50]… Если при моем возвращении я найду, что твой милый, простой, аристократический тон изменился, разведусь, вот те Христос, и пойду в солдаты с горя. Ты спрашиваешь, как я живу и похорошел ли я? Во-первых, отпустил я себе бороду. Ус да бородамолодцу похвала; выйду на улицу, дядюшкой зовут» (30 октября 1833 г.).

Ни в одном письме к жене не привел Пушкин ни одного стиха из «Медного всадника», даже не упомянул о поэме. «Недавно расписался» – вот и все. А наставления, как себя вести, продолжаются:

«Друг мой женка, на прошедшей почте я не очень помню, что я тебе писал. Помнится я был немножко сердит – и кажется письмо немного жестко. – Повторю тебе помягче, что кокетство ни к чему доброму не ведет; и хоть оно имеет свои приятности, но ничто так скоро не лишает молодой женщины того, без чего нет ни семейственного благополучия, ни спокойствия в отношениях к свету: уважения. Радоваться своими победами тебе нечего… Курва, у которой переняла ты свою прическу (NB: ты очень должна быть хороша в этой прическе; я об этом думал сегодня ночью), Ninon говорила: Il est &#233;crit sur le c&#339;ur de tout homme: a la plus facile[51]. После этого, изволь гордиться похищением мужских сердец. Подумай об этом хорошенько и не беспокой меня напрасно. Я скоро выезжаю, но несколько времени останусь в Москве по делам. Женка, женка! я езжу по большим дорогам, живу по три месяца в степной глуши, останавливаюсь в пакостной Москве, которую ненавижу – для чего? – Для тебя, женка; чтоб ты была спокойна и блистала себе на здоровье, как прилично в твои лета и с твоею красотой. Побереги же и ты меня. К хлопотам, неразлучным с жизнию мужчины, не прибавляй беспокойств семейственных etc., etc., – не говоря об cocuage[52], о коем прочел я на днях целую диссертацию в Брантоме» (6 ноября 1833 г.).

Это его последнее письмо из Болдина. 20 ноября Пушкин был уже в Петербурге. «Дома нашел я все в порядке, – писал он Нащокину. – Жена была на бале, я за нею поехал – и увез к себе как улан уездную барышню с именин городничихи» (24 ноября 1833 г.).

В тот вечер, когда Пушкин вернулся из трехмесячного путешествия, Наталья Николаевна была у Карамзиных на балу. Пушкин поехал на Михайловскую площадь, где они жили, отыскал среди многих экипажей свою карету, забрался в нее и послал лакея сказать барыне, чтобы она сразу ехала домой по важному делу. Он запретил говорить, кто ее ждет в карете. Лакей вернулся без барыни, доложил, что она приказала сказать, что танцует мазурку с князем Вяземским. Пушкин снова отправил лакея за женой. Наконец Наталья Николаевна, в пышном розовом платье, скользнула в экипаж и сразу попала в объятия мужа. Когда Пушкин рассказывал Нащокину, как она была хороша в этот вечер, как шло ей розовое, низко вырезанное платье, глаза его сияли.

 

 

Часть четвертая

РАБОТА И ЗАБОТА

(1833–1836)

 

Провидение дало нам в нем великого поэта.

Кн. П. А. Вяземский

 

 

Глава XXII

ПЕТР И ПУГАЧЕВ

 

Ты спрашиваешь меня о Петре? идет помаленьку; скопляю матерьялы – привожу в порядок – и вдруг вылью медный памятник, которого нельзя будет перетаскивать с одного конца города на другой.

(Письмо жене. 19 мая 1834 г.)

 

Пушкин любил историю, любил архивы, прелесть старой книги и пыльной хартии, запах старых переплетов, знакомый по детской Москве, по Китайскому домику Карамзиных, по библиотеке Святогорского монастыря. В нем были все данные первоклассного историка – острая память, щепетильная правдивость и точность, чутье и вкус к прошлому, ясность суждения, широта обобщений, наконец, художественное понимание человеческой природы, этого главного материала, из которого творится история. В его привычке заносить в тетради слышанное и виденное, рассказы о людях и событиях, в его неоднократных попытках вести дневник сказалась потребность донести до будущих поколений ускользающую действительность. «Онегин» тоже летопись, по которой можно изучать эпоху. К Пимену Пушкин относился как к старшему собрату.

Когда Царь приказал допустить его в архивы, предполагалось, что Пушкин будет работать над Петром Великим, перед которым и Царь, и поэт преклонялись. История Петра не была еще ни написана, ни изучена, материалы о нем лежали в архивах не разобранные, не систематизированные. Пушкин более пяти лет рылся в документах, наполнил шесть больших тетрадей выписками и заметками. Смерть оборвала работу, не дала закончить многолетние замыслы. Равнодушные, невежественные наследники и небрежные издатели растеряли записи. Семья не сберегла его архивов. Сначала держали бумаги поэта в ящиках, ставили их куда попало, таскали бумаги из именья в именье, наконец, много лет спустя после его смерти, часть сдали в академию, остальное разбрасывали, теряли. Уже после революции, в 20-х годах нынешнего столетия, остатки Пушкинских записей о Петре потомки употребили на то, чтобы завязывать банки с вишневым вареньем. Только незначительная часть материалов о Петре опубликована. Гениальному поэту было не суждено написать историю гениального русского императора. Но своей близостью с Петром он успел насладиться и отчасти ее использовал в художественных своих произведениях.

Пушкина в истории интересовали не только строители, но и разрушители царств и империй. В его библиотеке было свыше 50 книг о французской революции. Изучал он русскую Смуту, дворцовые перевороты, крестьянские бунты, казачьи восстания. Два года, одновременно с материалом о Петре, подбирал он в архивах данные об одном из самых дерзких колебателей Российской Империи, о донском казаке Емельяне Пугачеве, который за 60 лет перед тем взволновал всю юго-восточную окраину России, все Поволжье, от Каспия до Казани. Им еще никто из историков не занимался. В 1809 году была издана в Москве книга: «Ложный Петр III, или Жизнь, характер и злодеяния бунтовщика Пугачева», но Пушкин на нее нигде не ссылается, и я боюсь утверждать, что он ее читал. Пушкин совсем не был уверен, что его похвалят за его любознательность. Он подходил к Пугачеву молча, украдкой, как к запретному плоду. Когда собрал все главные материалы о бунте и написал «Капитанскую дочку», он поехал в Оренбург, проверить себя, получить те непосредственные впечатления, которые для художника часто важнее документов.

Беглый казак, вор, конокрад, Емельян Пугачев, ради которого Пушкин пустился в далекое путешествие, целый год бушевал со своей шайкой, разросшейся под конец в целое войско, царствовал между Уралом и Волгой, грозя докатиться до Москвы. Сама Екатерина, среди европейского великолепия своего двора, чувствовала себя под угрозой. Она была женщина не робкая. Но и ее смутил стремительный успех бунтовщика, объявившего себя императором Петром III. Это был далеко не первый самозванец, выдававший себя за ее покойного мужа. Царица хорошо знала, что Петра Федоровича нет в живых, что уже десять лет как он лежит в могиле. Но даже тень убитого мужа, даже самозванцы, пользовавшиеся его именем, будили в ней темные воспоминания о прошлом, может быть, тревогу за будущее.

Бунт быстро принял такой грозный характер, что Екатерина послала против полчищ Пугачева Суворова. Еще до приезда знаменитого полководца генерал Бибиков разбил мятежников. Пугачев уже так высоко залетел, что, когда его схватили и посадили в железную клетку, чтобы везти в Москву, сам Суворов смотрел за тем, чтобы он не сбежал. На одном из ночлегов изба, где держали Пугачева, загорелась. Его вывели на улицу, привязали к телеге, и Суворов ночью проверял, хорошо ли его караулят.

В Москве Пугачева казнили. Тело его сожгли. Прах рассеяли из пушки. Самую память о нем Екатерина старалась рассеять. Было запрещено произносить его имя. Этот запрет все еще не был снят. Пугачева замалчивали. Пушкин первый занялся его историей и так увлекся, что сделал его героем «Капитанской дочки». Он передал сущность бунта, передал характер Пугачева с правдивостью историка Пушкин судил людей и события с художественной сдержанностью. И в повести, и в историческом своем исследовании Пушкин изобразил Пугачева не как свирепого зверя, даже не как преступника. Это просто казак, быстрый на язык, полный юмора, сметливый и отважный, лукавый и дерзкий, веселый гуляка, то жестокий, то добродушный, способный отплатить добром за услугу и простить смелое слово. Его размах подкупал Пушкина. В этом буйном, грубом русском разбойнике почуял он свойства вождя. Поэта, когда-то увлекавшегося романтическими пиратами Байрона, заняла могучая фигура казака-революционера Но, подводя итог Пугачевщине, Пушкин писал: «Не приведи Бог видеть русский бунт, бессмысленный и беспощадный!»

Подавая помощнику Бенкендорфа, А. К Мордвинову, прошение о поездке в Оренбург, Пушкин писал: «Мне необходимо месяца два провести в совершенном уединении, дабы отдохнуть от важнейших занятий и кончить книгу, давно мною начатую, и которая доставит мне деньги, в коих имею нужду. Мне самому совестно тратить время на суетные занятия, но что же делать? они одни доставляют мне независимость и способ проживать с моим семейством в Петербурге, где труды мои, благодаря Государя, имеют цель более важную и полезную.

Может быть, Государю угодно знать, какую именно книгу хочу я дописать в деревне: это роман, коего большая часть действия происходит в Оренбурге и Казани, и вот почему хотелось бы мне посетить обе сии губернии. Кроме жалования, определенного мне щедростию Его Величества, нет у меня постоянного дохода; между тем жизнь в столице дорога и с умножением моего семейства умножаются и расходы» (30 июля 1833 г. Черновое письмо).

Он не сказал ни слова о том, что пишет историю Пугачева. Помнил, как ему вернули стихи о Стеньке Разине, боялся, что ему не позволят объехать места, где пронеслась Пугачевщина. А ехать ему очень хотелось. Разрешение было дано, и 18 августа Пушкин выехал с Черной речки, через Москву в Оренбург. Он пробыл в отсутствии три месяца, из которых половину провел в Болдине. За шесть недель он отмахал почти 6000 верст, проезжая по скверным дорогам по тысяче верст в неделю. Из Москвы он выехал 29 августа. Несмотря на разные дорожные неурядицы, 2 сентября он был в Нижнем Новгороде. 5-го он был в Казани. Через два дня – в Симбирске, откуда заехал в именье Языковых, но поэта там не застал. В Симбирске немного задержался благодаря пьяным ямщикам и зайцам, перебежавшим ему дорогу. Зато следующие 627 верст он проскакал в три дня и попал в Оренбург ровно месяц спустя после отъезда из Петербурга. Но и этого ему было мало. Подгоняемый любознательностью и добросовестностью историка, Пушкин проехал в три дня еще 250 верст, чтобы побывать в Уральске, как переименовала Екатерина Яицкий городок, откуда Пугачев поднял мятеж. Начиная с Казани, Пушкин ехал по тем местам, по которым шел Пугачев со своими шайками, только самозванец шел с юго-востока на северо-запад, а Пушкин ехал в противоположном направлении.

На этот раз Пушкин путешествовал сравнительно удобно, в своей коляске, со своим лакеем, о котором писал жене: «Одно меня сокрушает: человек мой. Вообрази себе тон московского канцеляриста, глуп, говорлив, через день пьян, ест мои холодные дорожные рябчики, пьет мою мадеру, портит мои книги, и по станциям называет меня то графом, то генералом» (19 сентября 1833 г.).

Пушкину выдали особую подорожную по Высочайшему Повелению. В Москве почт-директор, А. Я. Булгаков, дал ему специальный лист для смотрителей почтовых станций, «которые очень мало меня уважают, несмотря на то, что и пишу прекрасные стишки» (2 сентября 1833 г.). В этой поездке Пушкина опять, как на Кавказе, принимали как знатного путешественника, как знаменитого поэта, стихи которого уже были неотъемлемой частью умственного обихода русских грамотных людей. Они радовались возможности посмотреть на него, приходили познакомиться, давали обеды, говорили речи, помогали ему находить живых свидетелей бунта и их показаниями проверять мертвые архивные документы. Еще были в живых современники Пугачева, его жертвы, соучастники, его подданные. В Казани Пушкин побывал у профессора медицины К. Ф. Фукса, большого знатока местной этнографии. Это был человек незаурядный. Еще M. M. Сперанский, в 1819 году, по дороге в Сибирь, писал о нем из Казани: «Фукс чудо. Многообразность его познаний, страсть и знание татарских медалей, знания его в татарском и арабском языке. Благочестивый и нравственный человек. Большое его влияние на татар по медицине». При содействии Фукса Пушкин «возился со стариками, современниками моего героя, объезжал окрестности города, осматривал места сражений, расспрашивал, записывал и очень доволен, что не напрасно посетил эту сторону» (8 сентября 1833 г.).

Всегда очень внимательно отмечавший всякую услугу, Пушкин, в одном из примечаний к «Истории Пугачевского бунта» говорит о Фуксе: «Ему я обязан многими любопытными известиями относительно эпохи и стороны, здесь описанной».

Жена Фукса была писательница. Она оставила любопытный рассказ о своих встречах с Пушкиным, о его вере в приметы и магнетизм. Пушкин с ней как будто подружился, но Наталье Николаевне писал, что в Казани попал «к сорокалетней несносной бабе с вощеными зубами и ногтями в грязи», которая душила его своими стихами. Он боялся, что жена приревнует. Бесстрашно бросался он навстречу туркам, но от жены порой ограждал себя малодушным враньем.

В Оренбурге Пушкин был гостем губернатора, графа Перовского, старого своего петербургского знакомого. Утром его разбудил смех хозяина. Перовский получил письмо от нижегородского губернатора, М. П. Бутурлина, и хохотал, читая его. Пушкин, проездом через Нижний, сделал визит Бутурлиным, которые приняли его очень приветливо, угостили обедом. Но когда Пушкин уехал, на губернатора напало сомнение, ему показалось странным, что человек с таким положением, как Пушкин, скачет из города в город из-за Пугачева, вообще из-за сочинительства. Он написал своему оренбургскому коллеге: «Должно признаться, никак не верю, чтобы он разъезжал за документами о Пугачевском бунте; должно быть ему дано тайно поручение собирать сведения о неисправностях. Будьте с ним осторожнее».

Граф Перовский ответил: «Пушкин останавливался в моем доме. Я тем лучше могу удостоверить, что поездка его в Оренбургский край не имела другого предмета, кроме нужных ему исторических изысканий» (23 октября 1833 г.).

Можно себе представить, как хохотал Пушкин, читая письмо Бутурлина. Он рассказал эту историю Гоголю, которому она пригодилась для «Ревизора». По словам Анненкова, «Пушкин не совсем охотно уступал ему свое достояние». В кругу домашних Пушкин говорил, смеясь: «С этим хохлом надо быть осторожным; он обирает меня так, что и кричать нельзя».

В Оренбурге встретил он д-ра Даля, тоже петербургского знакомого. Даль был датчанин, но учился в России, окончил сначала морской корпус, потом медицинский факультет. В качестве врача он участвовал в турецкой и польской кампаниях, но интересовался он не флотом, не медициной, а этнографией и фольклором, сказками, поговорками, прибаутками. У Пушкина было с ним много общих интересов. В Оренбурге они сдружились. Оба внимательно прислушивались к голосам сказительниц, которые в устном предании хранили и подлинную историю, и творимые легенды. Даль уже собирал материалы для своего знаменитого словаря. Пушкину было приятно за 3000 верст от Петербурга, на границе Азии, встретить человека с такой страстной любовью к русскому языку, у которого многому можно было поучиться, с которым можно было подумать вслух. Даль, со своей стороны, подпал под обаяние Пушкина, привязался к нему. Он оказывал много услуг Пушкину. Они вместе объезжали окрестности, осматривали места, связанные с осадой Оренбурга Пугачевым, ездили в пригородный поселок Бреды, где был главный штаб Пугачева, откуда он командовал своей ордой, где пьянствовал, бесчинствовал, зверствовал. Даль разыскал современников Пугачева. Некоторые из них очень чтили память самозванца. Пушкин в примечаниях передает: «Грех сказать, – говорила мне 80-летняя казачка, – на него мы не жалуемся, он нам зла не сделал».

Пушкин спросил казака, Дмитрия Пьянова, отец которого был сподвижником мятежника: «Расскажи, как Пугачев был у тебя посаженным отцом. – Он для тебя Пугач, сердито ответил мне старик, – а для меня он был Великий Государь Петр Федорович. – Когда я упомянул об его скотской жестокости, старики оправдывали его, говоря: не его воля была, наши пьяницы его мутили».

Целое утро провел Пушкин с 75-летней казачкой. Свежая, здоровая, сохранившая все зубы, казачка хорошо помнила бунт. Она указала Пушкину место, где стояла золотая, то есть попросту обитая медными листами, изба самозванца, а также в то место, где стояли виселицы. Показала горный гребень, где, по преданию, скрыт зашитый в рубаху огромный клад Пугачева, заваленный трупами, засыпанный землей. Она пела ему песни о Пугачеве, описывала, как ему присягали, описывала и казни. Через нее он уловил настроение пугачевских подданных, понял, что, затаенное, оно все еще жило среди казаков.

«Озорник, но молодец был батюшка Государь Петр Федорович», – с удовольствием вспоминала казачка, которая за 60 лет перед тем удостоилась чести быть одной из наложниц самозванца», – пишет о ней Пушкин.

Часть ее рассказов он употребил для «Капитанской дочки». Рассказчица так ему понравилась, что на прощанье он дал ей червонец. Это показалось ей подозрительным. Как только непонятные гости ушли, соседки стали стращать ее, уверяли, что за такие разговоры не миновать ей тюрьмы. Старуха заложила телегу и поехала в Оренбург к начальству. Показала золотой и призналась, что его ей дал чужой барин, волоса черные, кудрявые, а на руках когти, должно, антихрист. Чиновники смеялись.

– Не бойся, старуха, ему сам Государь позволил о Пугачеве расспрашивать.

Пушкин очень забавлялся, когда Даль рассказал ему, как любовница Пугачева приняла его за антихриста.

В вечно деятельном мозгу поэта поездка в новые края, изучение событий, оставивших такую грозную память, порождали вереницу новых мыслей. Он делился своими планами с Далем, с воодушевлением говорил о работе над Петром: «Я сделаю что-нибудь из этого золота. О, вы увидите, я еще много сделаю. Я только что перебесился, вы не знали меня в молодости, каков я был: я не так жил, как жить бы должно», – так передает свои разговоры с Пушкиным Даль.

Всюду, где Пушкин появлялся, вернее проносился, он как метеор оставлял след. Весь он кипел жизнью, бодростью, новыми замыслами, интересом к людям. Глядя на этого выносливого, стремительного, точно из гибкой стали сделанного, тридцатичетырехлетнего человека, мог ли подумать Даль, что пройдет три года, и он будет стоять около умирающего Пушкина.

Пушкин промчался по Оренбургскому краю с такой быстротой еще и потому, что подходила осень, его рабочая пора, он чувствовал, что пора спокойно засесть в Болдине. Из Оренбурга он писал:

«Что, женка? скучно тебе? Мне тоска без тебя. Кабы не стыдно было, воротился бы прямо к тебе, ни строчки не написав. Да нельзя, мой Ангел. Взялся за гуж, не говори, что не дюж – то есть уехал писать, так пиши же роман за романом, поэму за поэмой. А уж чувствую, что дурь на меня находит, – я и в коляске сочиняю, что же будет в постеле?» (19 сентября 1833 г.).

К первому октября он был в Болдине. Сначала жаловался жене: «Стихи пока еще спят» (8 октября). Потом опять: «Работаю лениво, через пень колоду валю. Все эти дни голова болела, хандра грызла меня» (21 октября).

Хандру и томление он часто испытывал, приступая к новому, значительному произведению. Это были родовые муки, которые быстро проходили. Через несколько дней он зажил той размеренной жизнью, которую обычно вел, когда писал по-настоящему.

«Просыпаюсь в 7 часов, пью кофей, и лежу до трех часов, – писал он жене. – Недавно расписался, и уже написал пропасть. В три часа сажусь верьхом, в 5 в ванну и потом обедаю картофелем, да грешневой кашей. До 9 часов – читаю. Вот тебе мой день, и все на одно лицо» (30 октября 1833 г.).

Вторая осень в Болдине выдалась не такая детородная, как первая. Но зато он написал «Медного всадника». По его пометкам на рукописях видно, как он писал в этот приезд.

На одном из автографов «Медного всадника», перед началом вступления, стоит – 6 октября. В этот день, вероятно, начата поэма. На «Сказке о рыбаке и рыбке» стоит – 14 окт.

«Анджело», начисто переписанное, отмечено – 24, 26, 27.

«Воевода» и «Бурдыс и его сыновья» – 28.

В эти же дни начисто переписывал он «Медного всадника». Пушкин целый месяц кружился по следам Пугачева Приехав в деревню, стал приводить в порядок свои новые о нем заметки и то, что раньше о нем писал. И вдруг сделал резкий переход. От мятежника, беглого казака, конокрада и вора, объявившего себя императором, повернулся поэт к Петру, к самому могучему императору, которого когда-нибудь знала Россия. Петр уже несколько лет был его спутником. Пушкин не был слеп к его недостаткам и порокам, он признавал, что переворот, произведенный Петром, «был крутым и кровавым». По словам П. В. Анненкова, материалов о Петре накопилось у Пушкина достаточно, чтобы приступить к их обработке, но «Пушкин видел двойное лицо – гениального созидателя государства и старый восточный тип «бича Божия». Рука Пушкина дрогнула».

В подтверждение своего суждения Анненков приводит из черновых бумаг поэта одну запись, очень выразительную:

«Достойна удивления разность между государственными учреждениями Петра Великого и временными его указами. Первые суть плоды ума обширного, исполненного доброжелательства и мудрости, вторые нередко жестоки, своенравны и кажутся писаны кнутом. Первые были для вечности или, по крайней мере, для будущего. Вторые вырвались у нетерпеливого, самовластного помещика».

Но эта грозная, подчас свирепая двойственность не мешала Пушкину признавать величие Петра. Его поражал всеобъемлющий ум, неутомимость в работе, сила воли, зоркость, с которой Петр охватывал интересы России, беззаветная преданность, с которой Петр служил России. Особенно пленял Пушкина государственный гений Петра.

Гоголь говорил – «Пушкин был знаток и оценщик всего великого в человеке». Его тянуло к большим людям. Быть может, оттого так легко нес он свою славу, свою гениальность, что всегда искал себе в веках спутников по росту. Созидательная сила, струившаяся из державного строителя Российской Империи, волновала державного поэта русского народа. Задолго до работы в архивах начал Пушкин вдумываться в сложный и грозный характер Петра, постепенно подходил к нему. В 1827 году начал писать «Арапа Петра Великого», где изобразил и своего черного прадеда, и царя-революционера, оторвавшего Россию от Московии[53]. Повесть осталась неконченной. Год спустя Пушкин вернулся к Петру в «Полтаве». По замыслу, в поэме царю было отведено только эпизодическое место. Но как только Петр выходит из палатки, его гигантский образ взвивается над поэмой. «Полтава» была написана одним духом. «Медный Всадник» не сразу дался Пушкину. Он несколько раз совершенно менял план. Сначала героем был маленький чиновник, Езерский, захудалый отпрыск когда-то знатного рода, «могучих предков правнук бедный». Позже Пушкин выделил историю Езерского в отдельное стихотворение – «Родословная моего героя», – которое осталось неоконченным. Он оставил в поэме маленького чиновника, Евгения, но это лицо собирательное и пассивное, страдательное. Грозный царь-исполин вытеснил его, как в «Полтаве» вытеснил он героев и более значительных. От Пушкинского Петра веет стихийной мощью, как от Невы, яростно пытающейся смыть, сокрушить создание Петрово. Это борьба двух стихий.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: