В Киевском военном округе

 

«Scribiturad narrandum, non omnia ad probandum». [17]

 

Назначение в штаб 31-й пехотной дивизии явилось началом моей почти восемнадцатилетней непрерывной службы по Генеральному штабу в дореволюционной армии.

Свое первое назначение па службу Генерального штаба я воспринял с большой радостью. Еще отец приучил меня любить Украину, как родную страну. Кроме того, Киевский округ наряду с Варшавским был самым большим и важным пограничным округом, призванным играть в случае войны главную роль в боевых действиях.

Жена моя взяла на себя хлопоты по устройству квартиры в Харькове, а я поспешил к новому месту службы — прямо в лагерь 31-й дивизии при городе Чугуеве. О нем я знал лишь, что здесь еще при Аракчееве и Александре I были места военных поселений. В 1819 году в Чугуевском уланском полку вспыхнуло восстание, жестоко затем подавленное.

На вокзале в Харькове я увидел молодого генерала Генерального штаба и, как младший по званию, подошел к нему представиться. Оказалось, это был Артамонов, известный мне понаслышке, участник англо-бурской войны. Он не преминул тотчас же сообщить об этом, добавив, что предпринял свое путешествие по политическим убеждениям, дабы помочь бурам отстаивать свою независимость; что вернулся он в Россию через Египет, где много купался в Ниле, не боясь крокодилов. Теперь он ехал принимать бригаду в Чугуеве. Мы отправились вместе. В вагоне Артамонов без перерыва громко, как в аудитории, говорил о ненавистной ему колониальной политике англичан. Устав слушать, я пытался прервать его, но напрасно.

Между прочим, я узнал от Артамонова, что в Киевском округе было пять армейских корпусов с многочисленными войсковыми частями. Повиновение в войсках, как и во всей армии, несмотря на либеральные высказывания Драгомирова, поддерживалось палочной дисциплиной. Солдатские массы и особенно в инженерных частях, где процент рабочих был выше, не хотели мириться со своим унизительным положением, охотно воспринимали революционную пропаганду и агитацию.

В Чугуевском лагере я неожиданно встретил так хорошо памятного мне по академии профессора генерала Кублицкого. Авторитетный петербургский профессор, тучный и тяжелый на подъем человек, променял, как оказалось, привычную работу в академии на беспокойную, полную тревог службу начальника дивизии. Очевидно, тут была какая-то особая причина.

Последовавшее вскоре посещение дивизии командующим войсками округа Драгомировым и его начальником штаба Сухомлиновым несколько прояснило мне эту загадку. Драгомиров приезжал в лагерь обучать пехоту встречать кавалерийские атаки, а кавалерию — производить атаки на пехоту. (Тогда приобрели известность «драгомировские сквозные атаки».) Оба высоких генерала относились к Кублицкому с подчеркнутой холодностью. По общему мнению, это объяснялось тем, что они видели в Кублицком опального профессора, вынужденного покинуть Петербург из-за своих либеральных настроений. Кублицкий после первого же лагерного сбора в 1901 году решил уйти в отставку. Обязанности по боевой подготовке полков он перепоручил своему начальнику штаба Владиславу Наполеоновичу Клембовскому, оставив за собой лишь общее руководство. Разработка в штабе дивизии всех текущих вопросов была возложена на меня, как старшего адъютанта Генерального штаба. Это оказалось чрезвычайно полезным: я сразу вошел в курс штабной работы, а непосредственное личное общение с Кублицким, скучавшим дома и охотно просиживавшим долгое время в штабе, беседуя со мной, обогатило меня любопытными сведениями из военной истории в соединении с характеристикой выдающихся деятелей.

От него я много узнал об Аракчееве, о Скобелеве и фельдмаршале Павла — графе Каменском, которого Александр I назначил командующим армией в 1806 году. Наполеон считал его самым опасным для себя противником, ибо планы всех здравомыслящих людей можно предугадать и подготовиться к противодействию, но никак нельзя было предвидеть безмерной глупости, которой не был бы в состоянии сделать Каменский.

Кублицкий живо интересовался политическими событиями, особенно когда во всей стране, и в центре и на всем юге, в связи с нарастающим экономическим кризисом начались стачки и массовые политические демонстрации рабочих.

Я с большим сочувствием слушал Кублицкого и искренне ценил его простоту, стремление к правде, отзывчивость.

В том же году я взял на себя руководство топографическими и тактическими занятиями юнкеров Чугуевского юнкерского училища. Занятия эти стали началом моей многолетней педагогической работы в военно-учебных заведениях.

Политическая жизнь в стране становилась все более напряженной, чувствовалось упорное нарастание грозной революционной бури, разразившейся в 1905 году. Любопытно отметить, что Кублицкий, несмотря на явную неотчетливость его политических позиций, ясно предвидел неизбежность революции в России. «Как может быть, — говорил он, — чтобы при нашем внутреннем положении миллионные массы людей, скитающиеся по всей стране в поисках заработка, не зажгли общего пожара?». Я не раз вспоминал эти слова, когда судьба сделала меня очевидцем революционных событий в Киеве. Вообще военная служба не только не помешала мне «познать жизнь» (возможность чего мой отец не допускал, убеждая меня идти в университет), но и позволила мне во второй половине моей жизни выступить сознательным и активным защитником Родины и: своего народа.

 

* * *

 

В лагере в Тамбовском полку отбывал строевой ценз по командованию батальоном старший адъютант штаба Киевского военного округа полковник Карцев. Он жил в лагере вместе с женой, Елизаветой Михайловной. Это была незаурядная женщина, киевская аристократка (дочь известного в свое время профессора-венеролога Стуковенкова), отлично образованная, светски воспитанная. Она так подружилась с моей женой, что они почти не разлучались. Я никак не мог понять, о чем могли говорить по целым дням женщины, столь различные между собой. Подружились, хотя и не так тесно, и мы с Карцевым, который вскоре предложил мне должность своего помощника.

Так состоялся в начале 1902 года мой переход на службу в штаб Киевского военного округа.

Назначенный перед тем участвовать в окружной полевой поездке Генерального штаба на австрийской границе, я побывал в Киеве. Город привел меня в восхищение, и я с удовольствием думал о предстоящем переезде. Полевая поездка имела целью ознакомить офицеров Генерального штаба с приграничной полосой и собрать материал для составления военно-статистического описания этой местности. Такие поездки практиковались ежегодно во всех пограничных военных округах. Они обеспечивали издание ценных сборников военно-географического и статистического характера.

Глубокое сожаление испытывал я, расставаясь с Кублицким. Вскоре я узнал о выходе Петра Софроньевича в отставку и последовавшей затем его кончине. Переезд в Киев пробудил во мне с детства знакомые мысли о героическом прошлом, о битвах за Родину, о подвигах вольных запорожских казаков в их борьбе с польской шляхтой и турецкими захватчиками.

На службе меня ожидали совершенно непредвиденные перемены.

Имея сведения о моих знаниях иностранных языков, особенно немецкого, Сухомлинов в октябре того же года приказал возложить на меня специальные обязанности по изучению австро-венгерской армии и сбору о ней данных разведывательного характера. Не скрою, что новое назначение пришлось мне более по душе, чем служба с Карцевым. К тому же эта перемена нисколько не отразилась на наших дружеских отношениях.

Карповы познакомили меня и жену с матерью Кар-цовой — Ольгой Николаевной Стуковенковой, вдовой покойного профессора Киевского университета. Это была одна из умнейших женщин, каких мне когда-либо приходилось встречать. Совершенно обрусевшая итальянка, она свободно говорила на всех главных европейских языках, коротко была знакома со всем Киевским городским управлением и была на «ты» с самим Драгомировым, питавшим к ней дружественное уважение. Она предложила мне снять небольшую квартиру в одном из трех домов, которыми она владела в Киеве; часто заходила к нам посидеть и поболтать запросто.

Драгомирову как-то понадобился перевод одной итальянской военной книги, и он обратился к помощи Ольги Николаевны. Не знакомая с военным делом, она, встретив в книге термин «cannoni rigati»[18] и зная, что на обычном языке «rigato» означает «полосатый», так и написала «полосатые пушки». Драгомиров, рассказывала Ольга Николаевна, много смеялся и сказал ей: «Сама ты полосатая».

Михаил Иванович Драгомиров как полководец и военачальник, маститый военный ученый и общественный деятель — лицо, хорошо известное. Первый год моего пребывания в Киеве был почти последним годом военной службы Драгомирова. Он построил себе хутор в Конотопе и собирался переехать туда — доживать свой век. Кроме генерала Сухомлинова (начальник штаба округа), ближайшими к Драгомирову людьми были его два сына — Владимир и Абрам, служившие вне Киева, зять — полковник Лукомский (начальник мобилизационного отделения штаба округа) и состоящий при нем для поручений полковник Ронжин — все четверо офицеры Генерального штаба. Сыновей я знал мало, особенно Абрама. Его очень хвалили Стуковенкова и Карцевы: по-видимому, он был талантливым военным.

Ронжину нельзя было отказать в уме, но, пользуясь своим видным положением, он в штабе показывался редко и никакой деятельностью по службе Генерального штаба себя не утруждал.

На хорошем счету у всех был Лукомский и как работник, и как человек твердого, независимого характера; он всегда был в корректных, но сдержанных отношениях почти со всеми, сохраняя полное сознание собственного достоинства. Командование и штабное начальство в Киеве представляли видные, известные генералы. Первое место среди них занимал Сухомлинов, начальник штаба у Драгомирова; позже он заменил его на постах командующего войсками округа и генерал-губернатора.

Сухомлинов отличался внешней представительностью, светскими манерами и редкой приветливостью. Хорошо он владел иностранными языками, особенно немецким, быстро схватывал суть дела, однако избегал труда глубоко вникать в него; жил барином, предпочитая блестящий гусарский мундир сравнительно скромной форме Генерального штаба, не скрывал своего германофильства. В его собственном генерал-губернаторском доме гостил известный прусский барон Теттау, военный атташе при нашей Маньчжурской армии в русско-японскую войну. Думаю, что Теттау извлекал много для себя полезного из бесед со словоохотливым и гостеприимным генерал-губернатором. Хорошо умел Сухомлинов ладить с городскими верхами. Ежегодно 15 июля, в день своего «тезоименитства», в окружении обширной свиты из штабных офицеров он сопровождал верхом духовную процессию из Софийского собора к историческому месту крещения киевлян.

Не удивительно, что при таких задатках Сухомлинов, назначенный начальником Генерального штаба, быстро сумел завоевать полное признание в петербургском высшем свете. На своем новом посту, а затем и на посту военного министра он так же, как и в Киеве, никакими тяжелыми умственными работами себя не утруждал, перекладывая их на соответственно подобранных помощников и сотрудников. Впрочем, в последних он нередко и ошибался, ибо руководствовался подчас не столько деловыми, сколько дипломатическими соображениями, светскими связями и знакомствами. С армией и ее потребностями Сухомлинов близко знаком не был, недостатками ее не интересовался, предоставляя всю эту будничную сторону дела другим.

Однако было бы несправедливым отрицать, что русская армия вступила в империалистическую войну подготовленной во многих отношениях лучше, чем когда-либо раньше. Это, разумеется, не значит, что она отвечала всем требованиям современной войны, характера которой, кстати говоря, не предугадывал ни один генеральный штаб Европы, не исключая и германский. Вряд ли Сухомлинов, обвиненный впоследствии в измене, был прямым, умышленным изменником. Но я считаю, что его легкомыслие, поверхностное отношение к делу и людям, его симпатии к нашим политическим врагам по приносимому вреду должны быть осуждены не менее, чем прямая, умышленная измена. Инкриминируемые Сухомлинову запоздание с выпуском «Положения о полевом управлении войск в военное время» (оно появилось буквально накануне объявления войны) и выпуск негодного наставления для стрельбы из японских винтовок, поступивших на вооружение уже в середине войны, связаны также с этой причиной. К несчастью, не один Сухомлинов был повинен во всем этом, как и во многом другом. Питая к Сухомлинову личную вражду, Верховный главнокомандующий Николай Николаевич не держал его в курсе боевых действий. Это, конечно, тоже причиняло вред армии и государству, ибо Сухомлинов как военный министр нес ответственность за пополнение армии людским составом, за своевременную доставку всякого рода снабжения, за подготовку личного состава. Не был Сухомлинов в качестве военного министра достаточно гарантирован в своей деятельности и от разных интриг со стороны Поливановых, Тучковых и т. п.

Сухомлинов понес по справедливости суровую кару, но столь же заслуживала ее и целая плеяда лиц, одинаково с ним виновных в тягчайших преступлениях перед Родиной.

Административная деятельность Сухомлинова отмечена теми же чертами, что и военная.

Будучи генерал-губернатором Киева, он всегда отсутствовал в городе, когда там происходили какие-нибудь «беспорядки» (крупные студенческие демонстрации, противоправительственные манифестации и т. п.). О его ловкости перекладывать административную ответственность на своих заместителей много и откровенно рассказывал мне генерал Карассь, замещавший Сухомлинова в дни народных демонстраций 1905 года в Киеве и в дни еврейских погромов. Да, судя по всему, Сухомлинов и не придавал вообще большого значения мерам административного воздействия. В сентябре 1906 года Сухомлинов издал обязательное постановление, возлагавшее на киевских домовладельцев обязанность внутреннего надзора в их владениях с целью противодействия тайным сходкам, устройству конспиративных квартир, подпольных типографий, мастерских разных снарядов, складов оружия и революционной литературы. Стуковенкова в качестве домовладелицы спросила его: «Как же выполнять все это?» Сухомлинов, смеясь, пояснил: «Так, конечно, чтобы не вторгаться в домашнюю жизнь квартирантов, и в такой форме, которая исключала бы возможность возникновения каких-либо неудовольствий с их стороны». — «Тогда, Владимир Александрович, устройте для нас соответствующие курсы при охранном отделении Кулябко[19], иначе мы не будем в состоянии выполнять ваше мудрое постановление», — шутя отвечала Стуковенкова.

Быстро развертывавшиеся по всей Украине политические события живо привлекали мое внимание. Активного истолкователя их я нашел в артиллерийском подполковнике Абрамовиче, жившем в одном доме с нами.

Воспитанник Киевского университета, с отличием кончивший затем Михайлозское артиллерийское училище и академию, Абрамович вынес из этих учебных заведений, кроме ценных специальных знаний, давших ему ответственную должность в Киевском окружном артиллерийском управлении, горячие революционные убеждения. Благодаря первым он считался выдающимся артиллеристом, вторые же заслужили ему репутацию политически неблагонадежного офицера. Правда, все начальники, начиная с Драгомирова, закрывали на это глаза в силу авторитета Абрамовича в артиллерийском деле. Кстати, на первых же порах моего знакомства с ним он навлек на себя неудовольствие Драгомирова упорной защитой щитовой артиллерии. В этом вопросе, как показали события, Драгомиров сильно ошибался.

В то время я слабо ориентировался в сложной политической обстановке внутри страны. Рост рабочего движения, массовые волнения крестьян, демонстрации учащейся молодежи и революционно настроенной интеллигенции — все это, разумеется, волновало меня, как и всякого мыслящего человека, и Абрамович подробно излагал мне свои суждения о происходящих событиях. Я любил слушать его, и он со своей стороны чувствовал ко мне расположение. Моей жене он говорил, что предпочитает меня всем другим «моментам».[20]

В своих беседах со мной Абрамович возмущался царской политикой как внешней, приведшей к несчастной войне с Японией, так и внутренней, основанной на грубом угнетении, разжигании национальной розни, примером которой были громкое дело о киевском еврее Бейлисе, обвинявшемся в ритуальном убийстве христианского ребенка, и ряд еврейских погромов. С особенным возмущением говорил Абрамович о дикой эксплуатации рабочих как своими, так и иностранными капиталистами, забравшими в свои руки все главные отрасли промышленности Украины с ее богатейшими естественными ресурсами.

Под влиянием Абрамовича я сочувственно относился к противоправительственным выступлениям рабочих и студентов в Харькове и Киеве, отражавшим настроения широких слоев населения Украины. Возмущение масс быстро перерастало в открытую борьбу с самодержавием.

В июле 1903 года на Крещатике произошли столкновения демонстрантов с полицейскими, жандармскими и казачьими отрядами, бывшими в распоряжении губернатора. Многочисленные аресты, произведенные киевским охранным отделением среди рабочих, не позволили широко развернуть готовившуюся тогда политическую забастовку. Драгомиров как генерал-губернатор тоже приложил к этому руку: он, созвав совещание директоров заводов и фабрик, запретил им идти на какие-либо уступки рабочим.

Жестокие меры по подавлению выступлений киевских рабочих имели место на Еврейском базаре, куда были брошены части оренбургских казаков.

Революционизация масс вызвала заметное снижение благонадежности в войсках Киевского гарнизона. В некоторых полках приходилось создавать особые сборные команды, так как целые роты и батальоны отказывались выступить против рабочих. Это имело место почти во всех саперных частях, расположенных в городских районах Лукьяновки и Лавры. Однако в 1903 году открытых выступлений в войсках Киева не было. Сказалось лишь настроение общего революционного подъема в стране.

В следующем, знаменательном 1905 году уже ясно можно было наблюдать начало перехода армии из-под власти царя на сторону народа. Первые впечатления этого я получил еще в Харькове, но по-настоящему сильно был захвачен ими в Киеве. Считаю себя обязанным особенно подчеркнуть, что отчетливым и сознательным восприятием революционных событий 1905 года я обязан именно Абрамовичу. Он старался остановить мое внимание на деятельности большевистских организаций, стремившихся к максимальному вовлечению войск для участия в революционных выступлениях, в подготовке рабочих боевых Дружин и отрядов, необходимых в уличных боях с полицией и в период вооруженного восстания. Во многих полках Киевского гарнизона наблюдались волнения, имели место солдатские сходки, широко проникала в солдатскую среду нелегальная литература. Правительство принимало тщетные меры, чтобы оставить армию вне политики и в то же время использовать войска для подавления революционных волнений.

С первых дней 1905 года, особенно после трагических событий 9 января, все сильнее чувствовалось нарастание Революционного подъема. В политическую борьбу постепенно вовлекались и солдаты, сначала из более сознательных — саперных и вообще инженерных частей (комплектуемых рабочими), а затем и из пехотных полков.

Прокламации призывали солдат к участию в народной борьбе с самодержавием. Силы революции стремились к единению и солидарности. Так, харьковские железнодорожные рабочие, например, препятствовали подвозу войск в Севастополь на подавление волнений в Черноморском флоте. К сожалению, среди офицерского состава армии революционная пропаганда велась, по моему убеждению, недостаточно. Значительная часть офицеров, оппозиционно настроенных к правительству и его политике, не была вовлечена в активную борьбу.

17 октября был обнародован царский манифест с обещанием народу гражданских свобод и объявлено о созыве Законодательной думы. Услышав об этом, я направился в штаб. Наша Анненская улица во многих местах была покрыта обломками мебели и домашней утвари. Оказалось, что ночью громили еврейские квартиры. На Крещатике, позади оживленных колонн народа, видны были два — три еврейских магазина с разбитыми окнами.

В штабе я не заметил никаких внешних перемен в заведенном порядке. Начиная с Маврина (начальника штаба), все сотрудники штаба были на своих местах, как бы подчеркивая, что творящееся на улицах — дело губернатора Саввича и штаба не касается. Около 12 часов Маврин вызвал меня в кабинет и приказал: «Сходите сейчас на Николаевскую улицу к банку (еврейскому), проверьте надежность его охраны». Исполнив это приказание, я успокоил Маврина: банк охранялся взводом полевых жандармов во главе с офицером. Сразу стало ясно: погромы организованы заранее черносотенцами, а не народом.

Верный себе, Сухомлинов снова спрятался за спину губернатора Саввича. А командование войсками сдал своему помощнику Карассю. Саввич выполнял указания Витте по подавлению восстаний, а Карассь запретил солдатские сходки, что, впрочем, не помешало революционным организациям установить тесные связи с солдатами.

К концу ноября всеобщая забастовка достигла своего наибольшего развития. Начались открытые, хотя еще и разрозненные, выступления солдат.

Из писем близких я узнал об открытом восстании в Москве, в Спасских казармах, солдат Ростовского полка при активном участии вольноопределяющихся. Восстание началось митингом солдат, избравшим для управления полком солдатский комитет и выдвинувшим требование о созыве Учредительного собрания и о раздаче земли. Меня особенно радовало, что первыми на это восстание ростовцев отозвались солдаты родного Екатеринославского полка, заявившие о своей солидарности с восставшими.

Дальнейшему успеху помешала разобщенность восстания, неуверенность и колебания части солдат, поддавшихся уговорам офицеров. Однако солдатские выступления приобретали уже такой размах, что власти не решались применять против них оружие. Солдаты всего гренадерского корпуса, а особенно 1-й гренадерской дивизии в дни стачек ушли из-под влияния офицеров, открыто выражая свое сочувствие рабочим.

Уже после подавления декабрьского восстания в Москве в Киевском гарнизоне имели место две попытки к восстанию. Предпринятые эсерами без достаточной подготовки, они не имели успеха, и Сухомлинов хвастливо сообщил царю об успешной их ликвидации.

Но русская революция не была разбита, а только временно подавлена. Великие уроки 1905 года помогли народу одержать победу в октябре 1917 года.

Важным результатом революционных событий 1905 года было и то, что они привлекали на свою сторону широкие слои в армии.

Вернусь к своей службе в Киеве.

Видную роль в общественной жизни Киева и в самом окружном штабе играл начальник его Маврин. В противоположность светски вылощенному Сухомлинову Маврин отличался удивительно неуклюжей внешностью и угловатостью всех манер, что-то вроде гоголевского Собакевича. Мы его называли между собой «дикой Маврой». Но в отличие от Собакевича это был человек незаурядной душевной чуткости и редких человеческих качеств. По своему служебному призванию он был более хозяйственник и администратор, чем военачальник. Я в качестве начальника отчетного отделения, ведавшего службой офицеров Генерального штаба, часто докладывал Маврину о жизни офицеров и их нуждах. Он внимательно выслушивал и часто тут же отдавал распоряжения oб оказании нужной помощи.

Он и его жена Вера Васильевна ежемесячно устраивали в помещении штаба большие вечера для всех офицеров Генерального штаба Киевского гарнизона.

Играли в карты: молодежь — в рамс, генералы — в преферанс; изредка танцевали под музыку военного ор. кестра. Вечера заканчивались ужином a la fourchette[21] без вина, но настолько обильным, что оставшиеся блюда офицеры штаба доедали на следующий день в виде утреннего завтрака.

Эти вечера, значительно способствовавшие объединению офицеров, часто посещал и Сухомлинов и изредка киевский губернатор генерал Саввич, почитавший своей главной обязанностью сплачивать вокруг своей особы гражданское общество.

На рождество Маврины собственноручно устраивали в штабе большую елку для офицерских детей, привлекая к этому делу и всех нас.

Другой столь же радушной хозяйкой была жена генерал-квартирмейстера Баланина Екатерина Ивановна. Она очень любила своего сына — гимназиста Гогу, нанимала для него выдающихся репетиторов, сама готовила вместе с ним уроки, проверяя его занятия по всем предметам, не исключая и латыни. Собирая нас, молодежь, у себя главным образом для той же игры в рамс, Баланина составляла группу из нас с женой и своих двух сестер, взрослых барышень, очень некрасивых, но наделенных зато редким чувством юмора; играя с ними в карты, мы изощрялись в остроумии друг перед другом. Хохот стоял такой, что выходили из других комнат посмотреть, что могло нас так веселить. Когда в Киев приезжал из Люблина хороший знакомый Баланина генерал Брусилов, он, будучи уже командиром корпуса, всегда подсаживался к нашему карточному столику и принимал деятельное участие в нашем веселье. Здесь я близко с ним познакомился. Брусилов часто заходил в штаб, нередко беседовал со мной о военных делах.

Я искренне горевал за Е. И. Баланину, когда в 1914 году узнал о судьбе Гоги. Окончив гимназию, он был принят в специальные классы Пажеского корпуса, отлично кончил курс камер-пажем, сделался блестящим семеновским офицером и в первом же бою с немцами был убит.

В штабе Киевского военного округа начинал свою карьеру известный генерал Рузский. Он был принят Сухомлиновым, которому многим обязан. Я знал Рузского мало. Но помню, что молодым офицером он отличался хорошими организаторскими способностями и военными знаниями. Он был прост в обращении, но его считали большим карьеристом. В империалистическую войну он пользовался особым расположением царя, причем его прочили на должность Верховного главнокомандующего. В августе 1914 года он уже командовал в Галиции армией на Юго-Западном фронте. «Отличился» взятием Львова (оставленного австрийцами) вопреки прямому и неоднократно подтвержденному приказанию Иванова и Алексеева наступать не на Львов, а во фланг и тыл главным силам австрийцев, двигавшимся на фронт Люблин — Холм.

Однажды, приехав в Киевское военное училище, я встретил неизвестного мне офицера с очень большими усами. Он отрекомендовался только что прибывшим для прохождения стажа капитаном С. С. Каменевым и просил о назначении ко мне в отчетное отделение. Офицер мне не понравился. Я отказался содействовать его просьбе, тем более что знал о прибытии в скором времени хорошо рекомендуемого штабс-капитана Литовского полка Духонина.[22] Разумеется, я никак не предчувствовал, что оба кандидата ко мне в отделение — будущие главнокомандующие, один всеми вооруженными силами, а другой даже верховный. Духонин вскоре стал работать у нас в штабе.

С Каменевым же мне привелось встретиться лишь после революции в Симбирске на посту командующего армиями Восточного фронта, действовавшими против Колчака. До моего назначения в Главное управление Генерального штаба я общался с Духониным много, но ничего примечательного в его личности не уловил. Запомнился только такой курьез: встретив какого-то варшавского архиерея, Духонин «оскорбил» его, не отдав установленной воинской чести. Архиерей донес об этом царю и Духонин получил высочайшее неодобрение.

Особенно большое значение для моей жизни имела встреча в Киеве с Владимиром Роопом, которого я не видел с юности.

Спускаясь по лестнице киевской гостиницы «Интернациональ», я вдруг услыхал громкий французский говор и уловил знакомый тембр голоса. Обернувшись, я сразу узнал в молодом и красивом гусарском полковнике своего товарища детства. Он разговаривал с почтенной дамой, но тотчас узнал меня и представил своей спутнице. Она оказалась графиней Браницкой, владелицей имения в Белой Церкви, где стоял гусарский полк Роопа.

Проводив графиню до экипажа, мы вернулись в ресторан гостиницы, где и просидели очень долго. Оказалось, что Рооп, окончив, как и я, Академию Генерального штаба, служил в штабе войск гвардии и Петербургского военного округа и был назначен военным агентом в Вену. Теперь же, по дошедшей очереди, он только что получил гусарский полк в Белой Церкви. Узнав, что я занимаюсь в штабе округа изучением австро-венгерской армии и веду разведку, Рооп ударил себя по лбу и воскликнул: «Вот это здорово! Хочешь, я передам тебе всех своих знакомых в Вене, которые могут быть очень тебе полезными по доставке нужных сведений?»

Мы тут же условились, что я немедленно приеду в Белую Церковь, где и получу все нужные мне инструкции, доложу обо всем Маврину и Сухомлинову. «И дело sera lancee»,[23] — сказал Рооп, не будучи в состоянии сразу освободиться от французского языка после разговора с Браницкой.

Таким на первый взгляд случайным и ничтожным было это наше начинание. Однако оно повело к важным последствиям военно-политического характера. Непосредственным же его результатом явился ряд моих командировок из Киева, позже из Петербурга в Австро-Венгрию и другие европейские страны.

Надо сказать, что дело разведки и особенно контрразведки в дореволюционной армии было поставлено из рук вон плохо, и о сохранности военной, политической и всякой иной тайны, о настоящей бдительности не приходилось и говорить. Сверху донизу, от царской семьи и правительственных сфер до самых низов, — всюду имелась полная возможность шпионам разных рангов и видов собирать любые сведения по всем областям государственной жизни царской России. Кто может хоть на минуту усомниться, что царственная супруга Николая, бывшая в постоянной переписке со своим родным братом, герцогом Гессенским, не сообщала ему для передачи Вильгельму государственные секреты нашей страны? Я уже говорил о том, что, светски словоохотливый, расположенный к немцам, Сухомлинов гостеприимно предоставлял свою квартиру прусскому барону Теттау. Вряд ли он крепко держал при этом язык за зубами. Да и сам Теттау вряд ли удерживался от злоупотребления гостеприимством для пользы своего Vaterlanda. У любого немецкого или австрийского шпиона не было необходимости взламывать сейфы с разного рода секретами, достаточно было приятного знакомства с высокопоставленным сановником или пристального наблюдения за происходящим вокруг, чтобы извлекать все нужные сведения. В любом военно-книжном магазине за несколько копеек можно было купить справочники о полном составе императорской армии (знаменитая ее «дислокация») и биографические данные о военачальниках, то есть сведения, весьма нужные для генералов гетцендорфов, людендорфов и гофманов. Можно только удивляться, как мало сумели немецкие и австрийские генералы использовать все эти условия для своих военных успехов!

В наши пограничные округа — Киевский, Варшавский и Виленский — на финансирование разведки отпускались ничтожные суммы — 30–35 тысяч рублей в год! Не знаю, какими суммами располагало разведывательное отделение Главного управления Генерального штаба, но в мою бытность в последнем из него не поступало ни мне, ни Скалону, сидевшим над обработкой сведений по австро-венгерской и германской армиям, почти никаких данных для такой обработки. Мы их имели либо из соответствующих округов, либо от наших военных агентов.[24]

А ведь надо было не только хорошо оплачивать негласных агентов, рисковавших головой за доставляемые ими сведения, но и подготовить сеть этих агентов на случай войны и соответственно обучить их.

При этих условиях нам в штабах округов приходилось прибегать к помощи пограничных жандармских офицеров, в свою очередь вербовавших мелких агентов из местного населения и плативших им попустительством за разные проделки на границе. Ясно, как ничтожна была ценность получаемых таким путем сведений. Занимаясь столь неблагодарным делом разведки в штабе Киевского военного округа, я держал связь с полковником Батюшиным, ведавшим разведкой в штабе Варшавского округа. Там дело обстояло ничуть не лучше, чем у нас.

Понятно, что при таких обстоятельствах нельзя было не воспользоваться предложением Роопа, хотя сам же он предупреждал, что контрразведка у австрийцев поставлена хорошо и что устанавливать связь с его «знакомыми» — дело опасное. Предстояло ехать в Вену и там договариваться как о порядке будущих сношений, так и о содержании «товара», требуемого и предлагаемого, а также и об оплате его.

Однако выбора не было.

Я доложил все дело Маврину, он — Сухомлинову. Последний хорошо знал отца Владимира Роопа, да и его самого, и пожелал выслушать меня лично. Сухомлинов проявил большой интерес к нашему предложению, но предупредил меня, что весь риск я должен взять на себя. Затем я съездил в Белую Церковь и получил от Роопа самые подробные и обстоятельные указания и советы, как вести себя с первого же шага после переезда границы. Рооп сомневался, чтоб основной его знакомый (некто «Р»), занимавший ответственную должность в австрийском генеральном штабе, согласится повидаться со мной лично, но был уверен, что он поручит это дело надежному лицу.

Предусмотрительность Роопа, а также его удивительное знакомство со всей венской жизнью изумили меня: я никак не ожидал найти именно во Владимире Роопе такого опытного человека в подобных делах.

Этим закончилась первая половина моей службы в штабе Киевского военного округа, внешне спокойная, соединенная с безвыездным пребыванием на месте.

В 1904 году я был произведен в первый штаб-офицерский чин. Тогда же появился у нас первый ребенок — дочь Нина.

Вторая половина моей службы в Киеве в отличие от первой была очень подвижной, очень нервной, но тем не менее чрезвычайно приятной. Она оставила у меня живые, нередко сильные впечатления и воспоминания.

Для второго периода характерны ежегодные поездки за границу, почти во все главные западноевропейские страны. Целью этих поездок были как непрерывно развивавшиеся сношения с венскими «знакомыми» Роопа (из осторожности избегавшими часто встречаться на территории Австро-Венгрии), так и ознакомление с вероятными театрами военных действий, с устройством, оснащением, боевой подготовкой армий наших будущих союзников и, главное, наших вероятных противников.

Большое место в моей службе занимали и частые встречи с приезжавшими в Киевский округ офицерами дружественных России стран. Их приходилось встречать и сопровождать, с официальной целью показывать то, что им хотелось видеть, а с неофициальной — отвлекать от того, что нам не хотелось показывать. Приятной стороной этих обязанностей было то, что наши «дружественные» услуги сопровождались присылкой от соответствующих правительств иностранных орденов.

Должен признаться, что организовать сношения с венскими «знакомыми» мне помог занятный случай, о котором стоит коротко рассказать.

Вскоре после встречи с Роопом, просматривая шульгинский «Киевлянин», я встретил объявление: «Молодая немка, окончившая венскую консерваторию, дает уроки музыки, немецкого и итальянского языков».

Понятно, что эта публикация заинтересовала меня и с точки зрения моих служебных обязанностей. Зайдя по объявлению под предлогом получить практику в языках, я встретил совсем молоденькую немочку с очень миленьким личиком, большими серыми глазами и с такой растрепанной куафюрой, которую могли носить, по моим понятиям, только папуаски. «Папуаска» объяснила мне, что недавно приехала в Киев, чтобы устроиться в нем и перевести сюда свою мать из Кимполунга (Буковина), что не знает ни слова по-русски и не имеет в Киеве никаких знакомых. Мы сговорились об условиях, и я начал практиковаться в языках, причем из предосторожности навел о новой знакомой справки не только по Киеву, но даже по Кимполунгу через жандармское пограничное отделение в Новоселице. Из уважения к своей учительнице я устроил ей два раза свободный проезд через границу и дешевый проезд по железной дороге. За это я попросил только опустить мои письма в Вену на кимполунгской почте. Условия для моего почтальона были очень выгодными, и он выполнял поручения хорошо и ловко, что мне подтверждали из Вены. Занятия по языкам шли своим чередом, но моя учительница не очень понимала, зачем они мне понадобились: она сама могла бы скорее брать у меня уроки по немецкому языку, так очевиден был мой перевес в знании немецкой грамматики.

Переезды «папуаски» через границу были очень часты, с поручениями в обе стороны. Сначала я очень мучился угрызениями совести за то, что подвергал ее большой опасности, но успокоился, когда убедился в ее ловкости и осторожности и когда она мне объяснила, что отлично понимает в чем дело и сознает всю опасность, которой подвергалась, но делает это сознательно, из любви… к Киеву.

В последний раз я виделся с «папуаской» во время империалистической войны, когда ездил в Бухарест по поручению Верховного главнокомандующего. Я уже знал, что перед войной она уехала из Киева обратно в свой Кимполунг. Этим свиданием и закончилась моя случайная встреча с «папуаской».

Заграничные командировки носили двоякий характер: одни вызывались официальными приглашениями соседних правительств (главным образом во Францию) на условиях взаимности, другие были негласными, с военно-политическими заданиями, даже по чужим паспортам. В случае обнаружения подлога негласные командировки грозили, конечно, большими неприятностями не только для меня лично, но и для наших министерств — военного и иностранных дел. Успех здесь зависел от моей осторожности, предусмотрительности, ловкости. Обычно вымышленным предлогом для таких поездок было ознакомление с историческими памятниками, достопримечательностями городов и т. п.

Заграничные командировки носили двоякий характер: одни вызывались официальными приглашениями соседних правительств (главным образом во Францию) на условиях взаимности, другие были негласными, с военно-политическими заданиями, даже по чужим паспортам. В случае обнаружения подлога негласные командировки грозили, конечно, большими неприятностями не только для меня лично, но и для наших министерств — военного и иностранных дел. Успех здесь зависел от моей осторожности, предусмотрительности, ловкости. Обычно вымышленным предлогом для таких поездок было ознакомление с историческими памятниками, достопримечательностями городов и т. п. стоящих маневрах или необходимость проверки тех данных, которые по нашим заданиям поступали от венских «знакомых». Эти задания касались не только самой Австро-Венгрии, но и Италии, Франции и даже Англии как стран, в которых австро-венгерский генеральный штаб видел врагов или союзников, или стран, склонных сохранять нейтралитет в случае войны.

Говорить подробно об этих моих поездках, касающихся вопросов преимущественно военно-технического, сугубо специального характера, мне представляется нецелесообразным, к тому же полученные тогда сведения, главным образом по Австро-Венгрии и Германии, вошли в официальные издания Главного управления Генерального штаба, несомненно сохраняющиеся и ныне в библиотеке имени В. И. Ленина.[25]

С другой стороны, я считаю полезным ознакомить читателя с общими впечатлениями, вынесенными мной из посещения различных европейских стран.

Предлогом для моего посещения Германии была поездка в качестве туриста по Рейну. Конечно, меня интересовали и места, связанные с событиями франко-прусской войны 1870–1871 годов, начиная с Эмса и горы Бисмарка, где Вильгельм принял решение объявить Франции войну. Побывал я и в Гейдельберге (где некоторое время жил мой отец) и во Франкфурте в доме Гете. К Берлину я никакой симпатии не питал и в нем останавливался лишь проездом.

В Вене, как и вообще в Австро-Венгрии, где все было мне уже хорошо знакомо, ничто не пленяло моего сердца, и я старался, выполнив, что нужно, поскорее оттуда выбраться.

Особенно напряженной была моя первая поездка в Вену для встречи с местными «знакомыми» Роопа. Я чувствовал, что нахожусь в раскрытой пасти льва и достаточно моей малейшей неловкости, чтобы эта пасть сомкнулась. Мне не давало покоя воспоминание о судьбе нашего артиллерийского капитана Костевича, заподозренного (не знаю, насколько основательно) немцами в излишней любознательности в отношении взрывателей к снарядам. Его арестовали в Берлине и должны были предать военному суду. Сколько трудов и хлопот стоило министерству иностранных дел вызволить Костевича! А я ведь рисковал быть обвиненным в значительно большем, да еще flagrante delicto.[26] С признательностью вспомнил я во время первого посещения Вены дальновидные, проницательные наставления Роопа. Они очень пригодились мне после свидания с моими новыми знакомыми, когда я старался, не привлекая к себе чьего-либо внимания, пробраться через кофейные на Mariahilferstrasse[27] в кофейные на Kartnerstrasse[28], а с нее на Westbahnhof.[29] С каким облегчением покинул я тогда пределы Австро-Венгрии, чтобы первый раз в жизни направиться в столицу мира — в дружественный Париж! Конечно, ни о каких кутежах я не помышлял: они не в моем характере. Но посмотреть на этот город, его жизнь, его нравы представлялось мне очень заманчивым. В особенности сладостным было в Париже чувство полной безопасности, сознание, что тебя никто не преследует, не выслеживает. Заняв номер в отеле на улице Риволи и наспех приведя в порядок себя и свой тирольский костюм, я направился в первую очередь на Большие бульвары. Было около пяти часов дня, самый разгар дневной сутолоки на бульварах. Все четырехкилометровое протяжение их, от Капуцинских бульваров через Итальянские и до Монмартра, я буквально пробежал, насколько это допускала людская толпа. У Бастилии я сел на империал омнибуса и доехал до аристократической церкви Маделен, жадно хватая по пути все зрительные впечатления.

Затем, привлеченный ярко освещенным зданием Bal Tabarin,[30] я купил дорогой входной билет и, поднявшись по роскошной лестнице наверх, был встречен громким смехом многочисленных лакеев. Оказалось, что в моем тирольском костюме (только что купленном в Вене) нельзя показываться в зале, куда входили лишь в изящнейших фраках, белоснежных жилетах, перчатках и лакированных ботинках.

Так осекшись, я уже с большей осторожностью входил в «Moulin Rouge»[31] с его вертящимися освещенными электричеством крыльями. Но тут порядки были другие: ходи свободно по всем залам, плати только по франку extra за доступ в каждый зал. Это было недорого и для меня, и я решил обойти их по очереди. В первом зале с вывеской Salon-Nu на несколько приподнятой над полом площадке находилась совершенно обнаженная француженка брюнетка, спокойно занимавшаяся всем, чем занимается женщина в домашней обстановке, нисколько не обращая внимания на толпившуюся вокруг площадки публику. Впрочем, к этому располагали вывешенные надписи: «Просят пальцами не трогать под страхом штрафа». Вероятно, поэтому публика хотя и смеялась, шутила и острила, но вела себя сдержанно. Неужели, думал я, французы так погрязли в меркантилизме, что боязнь штрафа заставляет их сдерживать свой характер? Кругом на столиках были разложены карточки и даже альбомы с изображением au naturel[32] разных парижских дев.

Не находя ничего занятного в объективном созерцании анатомического строения женского тела, я купил все же один из альбомов и пошел в следующие залы с надписями «Enfer» («Ад») и «Paradis» («Рай»).

Тут обстановка была несколько иная.

«Enfer» был набит публикой вплотную (как и следовало ожидать по его назначению), причем атмосфера была жаркая и в прямом и в переносном смысле. Между публикой и местными хозяевами в костюмах, соответствующих атмосфере, но с рожками и хвостиками, царило живое общение. Никаких предостерегающих надписей о штрафе не было, и этим публика пользовалась вовсю.

Одинаковую картину нашел я и в «Paradis», но в отличие от «Enfer» хозяева были с крылышками, а одеты в фиговые листочки, так как и температура была более умеренная, да и публики поменьше, хотя привратник с большим ключом пускал всех без особого разбора, лишь бы платили свой франк. Говоря правдиво, я не очень издерживался в этих залах, так как в голове назойливо вертелись слова Шиллера: «Ehret die Frauen-sie flechten und weben Himmlische Rosen ins irdische Leben».[33] Как расходились эти слова с нравами Парижа, где женщина вынуждалась торговать своим телом, чтобы не умереть с голоду!

Поднявшись наверх, откуда неслись веселые звуки музыки, я попал в огромный зал, посреди которого много женских пар танцевали кадриль, разнообразившуюся такими фигурами, которых в обиходе наших обыкновенных кадрилей мне не приходилось видеть. Кругом стояли и сидели зрители, обмениваясь веселыми шутками. Мне говорили, что эти женские пары специально для таких танцев посылались от знаменитых модных магазинов и фирм с целью рекламирования образцов женского нательного белья. Судя по фигурам кадрили, это было верно.

Из «Moulin Rouge» я вышел на свежий воздух с чувством большого облегчения и с полным разочарованием в отношении французского представления об изящном. Мое настроение еще более понизилось на следующий день, когда я бегло ознакомился с приманками Клиши и Монмартра — буржуазных кварталов Парижа. Эти парижские впечатления пробудили во мне смутные воспоминания о Лемерсье и его вольном обращении со своими соотечественницами, вывезенными из этого города в далекую Москву. Все виденное представилось мне полным оскорбительного неуважения к женщинам. Я перестал интересоваться жизнью Больших бульваров и перенес свое внимание на ознакомление с городом, его собором Парижской богоматери, Лувром, Версальским дворцом, Пантеоном, его окрестностями, многочисленными музеями и библиотеками.

Вслед за посещением аристократических кварталов я отправился в противоположную часть города — в Сент-Антуанское предместье, населенное рабочим людом. Первый обыватель, к которому я обратился у Венсенского вокзала с вопросом, как далеко до этого предместья, оказался рабочим. Мы пошли вместе. Дорогой он рассказал мне историю возникновения предместья, а когда мы подошли к небольшому ресторанчику, я пригласил своего собеседника закусить и выпить стакан кофе. «Вот это хорошо, — охотно согласился он, — а то я уже чувствовал потребность Tuer le ver et chasser le brouillard».[34] Он с большой охотой выпил предложенный мной стаканчик водки, пожалев, что я лишаю себя удовольствия составить ему компанию. Мы просидели за столиком около часа, причем много потешались над объявлением, вывешенным на стене в рамке и содержавшим правила «хорошего тона». Одно из этих правил гласило: «Не обременяй желудок едой».

Мой собеседник не преминул заметить, что жителям Сент-Антуанского предместья выполнять это правило, к сожалению, приходится поневоле.

Заговорив на тему о питании, он посоветовал мне обязательно ознакомиться с Halles centrales (огромный крытый рынок Парижа, прозванный Золя ventre de Paris[35]), чтобы посмотреть, сколько Париж потребляет хороших продуктов, на которые обитателям Сент-Антуанского предместья приходится любоваться лишь издали.

При прощании он с несомненной искренностью выразил мне симпатии, которые, как он сказал, французский народ постоянно питает к русским, добавив, что он также не против немецкого народа, а ненавидит только немецкое государство и во всяком случае симпатизирует немцам больше, чем англичанам.

Когда я потом побывал в Halles centrales, он поразил меня своими грандиозными размерами. Это двенадцать огромных зданий, по 250 лавок каждое, с колоссальным количеством съестных припасов всякого рода. Под ними на глубине четырех метров — громадные погреба, наполняемые за ночь продуктами, подвозимыми на тысячах повозок. Полиция вела неослабный и строжайший надзор за доброкачественностью всех товаров. Основными покупателями являлись хозяйки среднего сословия. Ведение домашнего хозяйства составляло главную заботу французской женщины этой категории. Простая француженка обычно не только отличная хозяйка, но и деятельная, инициативная помощница мужу во всех его делах и заботливая мать своих детей.

Нельзя не отметить, что трудящимся женщинам во Франции приходилось влачить жалкую жизнь, так как их труд (кроме искусниц, работающих в фешенебельных дамских ателье и модных магазинах) оплачивался крайне низко, зачастую всего 30–40 су в день, при работе с рассвета до темноты. Обычная же государственная женская служба была ограничена железнодорожными кассами, почтой и госпиталями.

Вообще, говоря о Париже, нельзя смешивать развращенного Парижа буржуазии с Парижем 1848 года, священным городом первой великой гражданской войны между пролетариатом и буржуазией, с городом рабочих Сент-Антуанского предместья, с городом великой Коммуны, предвестницы нового, социалистического общественного строя.

На парижских улицах офицеры встречались реже, чем на берлинских и венских, и они отнюдь не имели того надменного вида, который так характерен для немецких, а особенно прусских офицеров. Я объясняю это и удаленностью казарм от оживленных кварталов города и скромным содержанием, которое получала основная офицерская масса. Из 190–200 франков в месяц за вычетом необходимых расходов едва оставалось десяток — другой франков на удовлетворение, может быть, и легкомысленных, но все же вполне понятных для молодых лет соблазнов столичной жизни.

 

* * *

 

Ко времени моих поездок в Англию и Италию там уже появилась авиация, а с ней усилился и интерес к этим странам, к их промышленности и достижениям в области воздухоплавания.

Мое посещение Англии в августе 1908 года было сравнительно коротким — всего около двух недель. Я очень опасался переезда через Ламанш, от Кале до Дувра, ввиду своей крайней подверженности морской болезни. Однако страхи оказались малоосновательными, тем более что я прибегнул к ряду предупредительных мер, и в том числе к не менее опасному для меня стакану вина за обедом на пароходе. Я взял билет первого класса в каюту, расположенную за дымовой трубой, — место, как мне говорили, менее всего подверженное качке. Из Дувра я по железной дороге направился в Лондон. Там, избегая дороговизны первоклассных отелей (а от второразрядных предостерегал меня еще Мак-Клиланд), я нашел комнату в одном из boarding houses на Oxford street.[36] Хозяйка этого небольшого, но удобного приюта, бывавшая, как оказалось, в России, приняла меня очень приветливо, но смогла предложить свободную комнату лишь на четвертом этаже.

На вопрос хозяйки, какие цели привели меня в Англию, я сообщил, что, будучи по образованию историком, пишу исследование о Марии Стюарт и должен сверить разноречивые исторические и литературные сведения о ней, что меня интересует также история «Magnae char-tae libertatum»,[37] сделавшей, по словам Шиллера, английских королей гражданами, а граждан — князьями; и история «священного дуба», укрывшего от политических врагов короля Иакова II Стюарта; и история шотландской деревушки Грет-на-Грине, куда до половины XIX века съезжались все влюбленные, стремившиеся пожениться без особых церемоний, не имея даже нужных документов, причем венчал их простой кузнец.

Столь разнообразная моя любознательность возымела на хозяйку свое действие, и она в свою очередь сообщила, что я найду у нее в доме gentle folk,[38] общение с которым будет для меня полезно и приятно. Познакомиться с этим обществом мне пришлось в тот же день перед обедом. Мне был представлен негоциант (merchant) из Гримсби,[39] приехавший в Лондон по делу продажи своего рыбного товара; провинциальный священник (priester) с дочкой, готовившейся к экзамену при Оксфордском университете на звание учительницы; молодая чета, ожидавшая окончания ремонта своего семейного гнезда, и офицер из Альдершотского гарнизона, проводивший в Лондоне свой отпуск. Кроме них, я увидел за столом еще двух подростков — мальчика и девочку, сидевших скромно и тихо. Это были дети самой хозяйки, воспитанные в английском духе, то есть в режиме большой самостоятельности и глубокого уважения к старшим. Места за столом были установлены в порядке занимаемого нами общественного положения, причем почетные места по обе стороны хозяйки заняли негоциант и священник; рядом со священником и его дочкой было указано сидеть мне; офицера посадили между невестой и женихом (bride and bridegroom); с краю чинно сидели дети. За обедом соблюдался порядок, принятый, как уверяла хозяйка, в лучших домах Лондона. Все блюда приносились и ставились на стол, а распределение кушаний между обедающими лежало на обязанности самой хозяйки.

После обеда, тоже по установившемуся порядку, дамы ушли в гостиную (sitting room), а мы остались сидеть за столом и разговаривать, а затем также присоединились к дамам.

С первого же дня я постарался выполнить совет хозяйки — завоевать расположение к себе всего маленького общества. Невесте преподнес купленный на улице букет цветов. Дочку священника, миловидную блондинку, привлек на свою сторону признанием, что в ней я увидел воплощение образа молодой английской женщины, который возник у меня при чтении английских романов.

Сам priester, вероятно, почувствовал ко мне расположение после того, как я внимательно и почтительно выслушал the ten commandments of Moses (10 Моисеевых заповедей), уложенных, к моему удивлению, всего лишь в 10 рифмованных строчек.

Мое желание сойтись с офицером облегчил он сам, предложив показать мне огромный магазин Офицерского потребительского общества, расположенный по соседству со зданием Парламента. Этот магазин типа наших нынешних универмагов, имевший целью обеспечивать своих членов — офицеров товарами по сниженным ценам, действительно производил внушительное впечатление.

Особенно полезного собеседника я нашел в негоцианте. Он, охотно удовлетворяя мои расспросы, снабдил меня запасом всяких сведений: географических, статистических и даже геофизических. Они относились главным образом к восточному побережью Англии и впоследствии очень пригодились мне при составлении аэрологического описания Британских островов.

Наше сближение с ним началось с того, что он много смеялся над моим неумением отличать бифштекс от ростбифа, а также над моим равнодушием к разной степени поджаренности мяса и к роду сопровождающих эти кушанья соусов. Это, по его выражению, не достаточно gentlemanlike[40] для Англии. С другой стороны, он сам совершенно равнодушно относился к моему тирольскому костюму, в котором на улицах я явно foreign looking.[41]

Через несколько дней пребывания в boarding house я полностью оценил его преимущества перед отелями.

Boarding house находился вблизи всех жизненных центров города — вокзалов главных железных дорог, омнибусных линий, почты, Британского музея. К моему удивлению, этаж, в котором была моя комната, обслуживался немкой, приехавшей из Германии. Разговаривая с ней, я узнал, что в Лондоне было много немцев разных профессий и положений. Своим местом она была довольна вполне и считала, что таких условий работы не могла бы иметь в Германии.

Обычный распорядок дня в boarding house, установившийся по общему согласию, был тот же, что и в большинстве лондонских домов среднего сословия: завтрак — в 9 часов, обед — в середине дня, вечером — легкий ужин.

Большое внимание я уделял и ознакомлению с жизнью Лондона. Первое, что испытываешь, попав впервые на лондонские улицы, — это ощущение чего-то совершенно нового, особого, именно английского. В других городах Западной Европы все как-то нивелировалось, приобрело общий интернациональный характер. В Лондоне же все подчеркнуто английское. И образ жизни, и все предметы, и все люди без различия, к какому бы классу они ни принадлежали: представители высшего общества, офицеры, духовенство, торгаши, кучера, уличные мальчишки — все имело свой особый отпечаток.

Бросалось в глаза, например, множество торговцев устрицами. Устрицы, как сезонный товар, служили в это время года не лакомством для богатых, а серьезным продуктом питания (с перцем и уксусом) даже для рабочего люда.

На улицах я видел особого вида экипажи, которыми правили женщины, очевидно владелицы этих экипажей. На мой взгляд, английские женщины заметно отличаются от немок и особенно француженок: все с хорошим цветом лица и с чертами, более правильными, чем у женщин континента. В их манере держаться чувствуются твердый характер, привычка к большой самостоятельности, совсем не отвечающие обычному понятию «слабого пола». Обращала на себя внимание и общая предупредительность по отношению к женщинам и пожилым людям.

На улицах редко встретишь офицера, очевидно, они предпочитают появляться в штатской одежде. Военная профессия не в почете у населения. Нередки взгляды на офицеров, как на людей, лишенных порядочности (джентльменства). Со своей стороны офицеры не пренебрегают заниматься торговлей, как почетной профессией. Впоследствии, во время интервенции, я наблюдал эту склонность у английских офицеров в Архангельске.

На окраинах города царила нищета, выделявшаяся особенно резко по сравнению с роскошными зданиями в центре и в фешенебельных частях города и богатыми особняками среднего сословия, населяющего предместья. По вечерам Лондон роскошно освещался и обильно украшался всевозможными электрическими рекламами. Ровно в 12 часов ночи, а в воскресенье даже в 11 часов («полицейский час») все рекламы гасли, оживление прекращалось, жизнь города замирала.

Уличные ресторанчики, носящие название public houses,[42] и кофейни были чрезвычайно распространены. Назначение и устройство их было то же, что и в Париже. Худшая категория их, род таверн, схожи с парижскими кафе-шантанами и кабаре.

Своеобразное впечатление производил лондонский Гайд-парк, самый большой парк в центре города, окруженный со всех сторон каменными громадами домов. Он резко изменял свой вид не только по дням, но даже по часам. К полудню его дорожки заполнялись густыми толпами пешеходов, всадниками и экипажами всех видов; публика, заполнявшая парк от 12 до 2 часов, принадлежала к богатым и зажиточным сословиям города. По воскресеньям Гайд-парк служил местом гуляний рабочих, прислуги, матросов и разного рода мелких торговцев. Для них в Гайд-парке устраивались концерты и эстрады.

Рядом со множеством всякого рода ресторанов в Лондоне широко проповедовалось для народа воздержание в еде и в употреблении спиртных напитков. С этой целью содержались особые Temperance Hotels,[43] различные диетические рестораны, создано было целое сословие abstainers,[44] существовали обширные организации, посвящавшие свою деятельность проповеди воздержания.

Чтобы расширить свои представления о духовной жизни англичан, я, кроме Лондона, побывал в знаменитых университетских центрах — Оксфорде и Кембридже. К сожалению, я приехал в Англию уже по окончании ежегодного празднования Оксфордским университетом годовщины своего основания (наподобие празднования в дореволюционное время Московским университетом Татьянина дня). Эти торжества сопровождались обычно не только публичными лекциями, научными докладами, речами, но и балами, концертами, парадами и студенческими регатами, то есть разнообразными состязаниями и упражнениями на Темзе, продолжавшимися несколько дней. Некоторые понятия о регатах я составил, наблюдая в самом Лондоне после обеда в субботу и с утра в воскресенье, как вся Темза покрывалась бесчисленным множеством самых разнообразных лодок.

Вместе с офицером из boarding house мы после осмотра магазина Офицерского потребительского общества посетили Вестминстерское аббатство и могилу Ньютона, на которой я видел надпись по-латыни: «Sibi congratulentur mortales tale tantumque exstigisse humani generis decus».[45]

Пристально интересуясь всесторонним развитием своего компаньона-офицера, я затронул однажды и вопрос о его, по-видимому, крепком физическом здоровье. Я сказал при этом, что немцы недостаточное физическое воспитание английской молодежи приписывают географической оторванности их страны от континента, обусловившей скорее торгово-индустриальное развитие народа, чем военно-физическое, господствовавшее на континенте с его непрерывными войнами. Самодовольно смеясь, офицер ответил, что это было, но прошло. Опыт Крымской войны, а особенно недавней южно-африканской, уже понудил английское правительство резко изменить такое положение. «Как раз, — сообщил он, — в прошлом, 1907 году, по примеру Германии, приняты меры по усилению школьной медицины», а заботы по физкультурному развитию страны, особенно в школах гражданских и военных, принятые с 1899 года, уже дали большие положительные результаты.

В течение двух недель, проведенных мной в Англии, я, конечно, лишь весьма поверхностно мог выполнить поставленную себе задачу. Надо сказать, что с посещением Англии связана моя последующая работа по составлению аэрологического обзора Британских островов. Известно, что с появлением авиации изучение климатических особенностей различных стран приобрело весьма существенное значение.

 

* * *

 

Поездке моей в Италию благоприятствовал ряд обстоятельств. Прежде всего порядочное знакомство с историей и географией страны, полученное еще в гимназические годы, и основательное знание языка. Кроме того, я был близко знаком с несколькими офицерами итальянской армии, неоднократно приезжавшими в Киев, Москву и Петербург. В особенности полезным для меня явилось содействие капитана Марсенго в Турине (позже он был официальным представителем в Ставке Верховного главнокомандующего) и поручика Пентималли в Неаполе. Они снабдили меня необходимыми сведениями, а также рекомендательными письмами к своим приятелям в некоторых городах Италии.

Марсенго рекомендовал меня в письмах как Commandatore della croce della corona d'ltalia, то есть командора ордена итальянской короны, который я получил в Киеве по протекции самого же Марсенго. Этот орден давался лишь начальникам управлений военного министерства, директорам учреждений, профессорам и вообще старшим чиновникам.

Своего другого итальянского приятеля, поручика Пентималли, я скоро потерял из виду. Лишь совсем недавно (кажется, в 1954 году) я прочитал в газетном сообщении из Рима об аресте там и заключении в тюрьму командира корпуса генерала Пентималли. Из сообщения я не мог понять, за какое преступление подвергся такой каре бедный Пентималли. Дальнейшая судьба милого и веселого балагура Марсенго мне неизвестна.

 

* * *

 

К сожалению, поездка в Италию была так же кратковременна, как и поездка в Англию, и это не могло не отразиться на ее результатах. Главные впечатления, о которых пойдет речь, вынесены мной из посещения городов Турина, Милана, Рима и Неаполя.

С областью Альп, отделяющих Италию от Австрии и Франции, я уже был ознакомлен: мне приходилось бывать в Австрии и Франции на маневрах в приграничных горных районах. Поэтому из Венеции, не задерживаясь, я проехал прямо через Милан в Турин, куда имел письмо к приятелю Марсенго. Благодаря этому письму мне удалось видеть учение батальона знаменитых альпийских стрелков (alpini). Альпийские стрелки несли охранную службу в пограничных горных проходах, ведших во Францию, Швейцарию и Австрию. В отличие от других войск они комплектовались по территориальной системе и находились в своих родных районах. Первые подразделения альпийских стрелков были созданы по образцу австрийских егерей. Началом их самостоятельной организации считается 1872 год, когда им была присвоена и особая форма одежды. Остальная масса регулярной армии, кроме горной и береговой артиллерии, состояла из двенадцати двухдивизионных корпусов, расположенных главной массой, в соответствии с местностью и мобилизационными соображениями, в районах Милана, Генуи, Вероны, Флоренции, а также Рима и Неаполя; в их состав входили корпусные части артиллерии, кавалерии и берсальеров. Один из корпусов был дислоцирован на острове Сардиния.

Самостоятельная конница состояла из трех кавалерийских дивизий. Среди пехотных полков было два полка гренадер, пополнявшихся людьми, отобранными со всей страны. Эти полки, игравшие роль гвардии, имели привилегией выделять по очереди один батальон на временную стоянку в Рим.

Среди родов войск особым уважением у населения пользовалась, по словам Марсенго, кавалерия. Впрочем, сам он был кавалерист и хвастался, что имеет 20 различных повреждений от падения с лошади.

Как пехота, так и кавалерия были одеты в простую, удобную и довольно изящную форму. Различие частей обозначалось лишь номерами на кепи и воротниках.

Офицеры по социальному происхождению делились на два разряда: около трети их состояло из выслужившихся унтер-офицеров, остальные были выходцами из привилегированных и состоятельных классов, прошедшими военные училища. Необходимыми чертами офицерского состава считались: преданность правительству и своей профессии, выдержанность и такт. Офицеры жили в дружбе между собой и пользовались симпатиями населения.

С особенно большим уважением итальянцы относились к берсальерам, составлявшим двенадцать полков (по числу корпусов). По своей организации они отличались от других родов пехоты, резко выделяясь натренированностью в ходьбе. Они могли развивать бе


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: