ЖИЗНЬ В ПОЛКУ (1892–1895)

 

«Vita alia militare». [9]

 

Старший класс в училище — год больших треволнений, особенно во второй его половине. Это время бесконечных разговоров о предстоящем производстве, о будущей офицерской жизни. Наконец, становятся известны названия полков, где есть офицерские вакансии. Они разбираются юнкерами в порядке средних баллов, полученных за успехи в науках: сначала право выбора предоставляется фельдфебелям, потом взводным унтер-офицерам, отделенным командирам, наконец всей массе рядовых юнкеров.

Несколько гвардейских вакансий обычно разбиралось фельдфебелями, а если они отказывались, доставалось взводным унтер-офицерам. По своим баллам я мог бы рассчитывать на гвардейскую вакансию хотя бы в Литовском или Волынском полках 3-й гвардейской дивизии, расположенной в Варшаве. Но служба в гвардейских полках требовала определенных средств, а у меня их не было. Поэтому от гвардии я должен был отказаться. Второй причиной тут явилось мое стремление остаться в Москве, чтобы не расставаться с отцом. Лучшим полком Московского гарнизона считался 1-й лейб-гренадерский Екатеринославский полк. Однако в нем ко дню производства вакансий не было, и я согласился временно служить в 6-м гренадерском Таврическом полку, стоявшем в Туле. Осенью 1892 года этот полк собирались переводить в Москву. К тому же у меня сохранялась надежда, что и в Екатеринославском полку могут со временем открыться вакансии.

Всех нас интересовал вопрос о пошивке обмундирования. Каждому выпускнику полагались пошивочные деньги. Училище платило их фирме за принятый ею по договору заказ. Обмундирование давалось нам уже в лагере с расчетом, чтобы тотчас по получении приказа о производстве в офицеры мы могли надеть офицерскую форму. Естественно, что день производства в офицеры ожидался нами с нетерпением. Обычно этот день приходился на август месяц, и мы старались заранее узнать число различными путями и средствами. Порядок празднования этого дня обыкновенно предоставлялся на усмотрение самих юнкеров.

В моем выпуске было решено устроить официальный ужин в так называемой «кукушке», то есть в лагерном офицерском собрании на Ходынском поле, после чего офицеры группами могли продолжать свои частные празднества по усмотрению каждой из таких групп.

Для меня вопрос о порядке празднования особого интереса не представлял, так как я не питал склонности к балам и кутежам и вино пить не мог и не умел. Вечер прошел оживленно и весело, за тостами я все же был вынужден пить — немного по общему масштабу, но много по моему личному. Еще задолго до конца торжества, затянувшегося чуть ли не на всю ночь, я почувствовал необходимость вернуться в училище. С трудом пробираясь через лес, я присел отдохнуть, заснул и проснулся, под каким-то кустом, когда солнце стояло уже высоко.

Мои товарищи, вернувшиеся в училище из разных «стретенских» переулков, не могли поверить, что я провел всю ночь под кустом. «Знаем мы эти кусты!»[10] — многозначительно говорили они.

За этими радостными днями наступили дни, глубоко для меня печальные. Здоровье отца ухудшилось. Чтобы немного его порадовать, я обещал ему готовиться в академию, куда мог поступить лишь через три года — срок, обязательный для отбытия строевого ценза. На это время я решил вольнослушателем посещать университетские лекции на классическом отделении историко-филологического факультета. Отец одобрил мой план, и в ближайшие же дни через профессора Эрисмана получил для меня от ректора университета Боголепова разрешение посещать лекции. Кроме того, приятель отца генерал Малахов, командир гренадерского корпуса, под свою личную ответственность разрешил мне на лекции в университет ходить в штатском платье.

Эти хлопоты, столь приятные для отца, были уже последними его заботами обо мне. 25 октября 1892 года вследствие кровоизлияния в мозг, случившегося с отцом на улице около Спасских казарм Ростовского полка, он скончался, не приходя в сознание, в ближайшей гостинице. Мне не пришлось даже быть при последних минутах его жизни.

Хоронили отца офицеры родного ему Ростовского полка. Я был глубоко тронут, увидев на похоронах нашего старого Егора. По его настоянию мы вместе с ним собственноручно сделали крест и поставили его на могиле отца на Ваганьковском кладбище.

Я и мать долго потом не теряли связи с «кружком» отца в полку. Помню туманные рассказы огорченной матери о том, что друзья отца якобы влияли на настроение других офицеров своим вольнодумством.

Я очень жалею, что мне не приходило в голову выяснить, какими идейными связями была так скреплена дружба отца с этими офицерами. Но мне кажется не случайным, что именно Ростовский полк был первым в Московском гарнизоне, выступившим в знаменательные дни Московского вооруженного восстания в декабре 1905 года на стороне трудящихся. У меня нет ровно никаких данных считать, что высокая общественная сознательность Ростовского полка была в какой-то, хотя бы и отдаленной, связи с деятельностью офицеров — друзей отца. Может быть, даже сама сплоченность последних была обязана каким-то внутренним настроениям, уже имевшимся в полку. Но я всегда испытывал большое моральное удовлетворение при сопоставлении этих фактов.

После месячного отпуска, положенного по окончании Училища и проведенного с матерью, я отправился в Тулу представиться командиру и офицерам Таврического полка. Командир полка меня обрадовал, сказав, что он уже был извещен о переводе меня в Екатеринославский полк и дал на это свое согласие. «Пока же, — добавил он, — я вас направлю, как москвича, в качестве начальника эшелона в Москву, на наши новые квартиры». Я был горд таким ответственным поручением, пока не узнал, что эшелон был хозяйственный, что мне вручалась судьба лишь бочек с кислой капустой, мешков с картофелем и прочих хозяйственных вещей.

По возвращении в Москву я был назначен во 2-й батальон Екатеринославского полка, который был расположен на территории Кремля. Остальные подразделения и штаб полка стояли в казармах на Покровском бульваре. В кремлевском здании находилось также полковое офицерское собрание со столовой и библиотекой; тут же было несколько квартир для офицеров полка.

В полку встретили меня чрезвычайно радушно, и я понимал, что это, конечно, из уважения к покойному отцу, в ведение которого как дивизионного врача входил и Екатеринославский полк, возглавлявший дивизию.

Полк произвел на меня очень хорошее впечатление. В отличие от провинциального Таврического полка здесь все было подчинено интересам службы. Командовал полком флигель-адъютант полковник Попов.

Кремлевскими батальонами — их было два — командовали подполковники: одним — тупой немец, другим — поляк, великолепный строевик, человек желчный, раздражительный. Офицеры не любили обоих. Ротные командиры были хорошими служаками и воспитателями младших офицеров. Они никому не делали поблажек, но и не смешивали служебных отношений с отношениями вне службы.

Полк отличался от других московских полков своими порядками. Так, например, в офицерское собрание нашего полка не допускались женщины. Никаких общеполковых развлечений для офицеров или их семей не устраивалось. От всех офицеров полка требовалось высоко держать честь и знамя своего полка. Однако то обстоятельство, что полк находился в Кремле, близко к правящей знати, накладывало определенный отпечаток на офицеров полка. Интриги и разврат царского окружения, нравы придворных и прочих живо комментировались в офицерской среде.

В Екатеринославском полку среди офицеров было довольно много поляков: Сила-Новицкие, Дубровский, Бонецкий, Яцына и другие. Офицеры эти играли заметную роль в жизни полка.

Пугали нас, молодых офицеров, рассказами об исключительной строгости и даже свирепости начальника дивизии генерала Водара. Эту репутацию разделяли с ним, хотя и в меньшей степени, начальники 2-й гренадерской дивизии Дукмасов и кавалерийской дивизии фон дер Лауниц.

Наш бригадный командир генерал Коссович боялся Водара даже больше, чем мы. Коссович был требовательный, но суетливый человек. Впрочем, он стоял все же ближе к офицерству, особенно к младшему. Я с самого начала приобрел его расположение тем, что, вопреки тогдашней моде, носил сапоги не с острыми носками, чего Коссович не терпел, а с тупыми. В этом он видел, кажется, проявление необходимой воли. Во время учений, маневров, выходов в поле Коссович брал меня к себе в ординарцы, поручал выполнять для него разного рода письменные работы: доклады, рапорты, отчеты и т. п. Зная, что Коссович окончил военно-инженерную академию вторым, я как-то спросил его, как он достиг такого успеха. «Я окончил ее вторым потому, что в моем выпуске не было третьего», — отвечал Коссович. Это, конечно, была шутка, потому что свое дело он знал хорошо.

Чуждый всяких идеалистических настроений и очень жизнерадостный, Коссович всегда, однако, носился с разными сентенциями из Шопенгауэра — пессимиста, идеалиста и волюнтариста. Он с удовольствием рассказывал нам за обедом, что Шопенгауэр, приходя в собрание к общему столу, вынимал из кармана и клал перед собой золотую монету, которую после обеда обычно снова прятал. Когда однажды его спросили, почему он так делает, Шопенгауэр ответил: «Я решил оставить эту монету в пользу бедных в тот день, когда услышу, что офицеры за столом будут говорить о чем-нибудь другом, а не о женщинах, лошадях и собаках».[11] Меня Коссович донимал изречением Шопенгауэра: «Кто ясно думает, тот ясно и говорит». Однажды на маневрах он приказал мне взять у полкового горниста лошадь и выполнить какое-то приказание; не желая ехать на малорослой, неказистой лошадке, я попросил разрешения спешить одного из драгун, находившихся при Коссовиче для поручений. «Разве вы не знаете, — ответил он, — что драгунская лошадь, если она привыкла носить Иванова, не позволит сесть на себя Петрову?» Однако, уступая моему настоянию, он разрешил мне сделать так, как я просил. Едва я вдел ногу в стремя, как лошадь поднялась на дыбы, а затем, упав на передние ноги, так поддала задними, что я перелетел у нее через голову, чуть не разбив собственную о стоявшую рядом пушку. При этом я сильно помял данную мне генералом подзорную трубу. Хотя этот случай не изменил генеральского расположения ко мне, тем не менее в течение всех трех лет моей службы в этом полку Коссович неоднократно вспоминал о трубе и корил меня за упрямство.

В нашем полковом собрании офицерам разрешалось играть на деньги в неазартные карточные игры. Однажды я наблюдал такую сцену. За карточным столом сидели четыре офицера, среди них — ротный командир, молодой штабс-капитан, только что получивший роту, и поручик, офицер его роты. Они были дружны и говорили на «ты». Все шло нормально, партнеры мирно разговаривали и шутили. Но вдруг поручик стал нервничать, выражая неудовольствие ходами штабс-капитана, своего визави, а вскоре, потеряв терпение, вскочил и резко бросил: «Да вы, господин капитан, играете, как сапожник!» Услыхав это, командир батальона — немец, служака и педант, случайно наблюдавший эту сцену, приказал прекратить игру, арестовал поручика и подал командиру полка рапорт, в котором писал, что подчиненный ему офицер в присутствии других лиц разговаривал грубо со своим непосредственным начальником и оскорбил его. Напрасно все присутствовавшие при этом и сам «оскорбленный» доказывали немцу, что он не прав. На нашу сторону встал и командир полка, но немец упорствовал и рапорт свой назад не взял. Дело кончилось тем, что поручик получил по приговору суда месяц заключения в военной тюрьме.

В этом же году со мной произошел такой случай. Однажды в столовой офицерского собрания на обеде присутствовал Водар, посетивший в этот день полк. Я случайно оказался за соседним с ним столом. Увидев меня, Водар сказал: «Подпоручик Самойло (он знал меня, так как часто видел у отца в штабе дивизии), передайте подпоручику Воронову, чтобы он завтра пришел ко мне в штаб». Воронов был мой близкий друг, и я, выслушав стоя приказание и отыскав глазами стол, за которым сидел Воронов, громко произнес: «Володя, начальник дивизии приказал тебе завтра прийти в штаб дивизии». Водар страшно рассердился и, обращаясь к командиру полка, посоветовал наложить на меня взыскание за то, что я не отличаю товарищеские отношения от служебных. «А вам, полковник, — добавил Водар, — следует научить этому своих офицеров». Правда, командир полка не стал меня наказывать, но этот случай я запомнил навсегда и уже никогда больше не попадал в подобное положение.

Второе мое столкновение с Водаром закончилось для меня более печально.

Старший адъютант штаба дивизии капитан Васильев, большой приятель отца, обещал в свое время отцу взять меня к себе в помощники в штаб дивизии, чтобы я имел возможность ближе познакомиться с войсковым хозяйством, так как это мне будет нужно в случае, если я захочу поступить в академию. Я дал согласие, и прикомандирование состоялось. Через два месяца после того как я начал работать в штабе, в одном из полков закончился «денежный журнал» — книга, в которую записывались все денежные операции. Книга эта была прошнурована, пронумерована постранично и имела сургучные печати. Требовалось дополнить эту книгу чистыми листами, предварительно оформив это в штабе дивизии. Получив такое задание, я, не долго думая, снял печати и вшил новые страницы. После этого я понес журнал Водару на подпись. Вот тут-то и началось. Вызвав начальника штаба, Водар сказал ему: «Понимаете ли вы, полковник, что при таких порядках у нас в штабе я не могу ручаться, что все обстоит чисто в денежных операциях полка?» Меня же он приказал немедленно откомандировать в полк, сказав, что мне еще рано «болтаться по штабам».

При таких жестких требованиях можно было предположить, что порядок и дисциплина в дивизии находились на высоком уровне. Но дело обстояло далеко не так. Позже, когда в 1899 году я командовал для ценза ротой, мой фельдфебель Сергеев рассказал мне о таком случае. Дело было два года назад, летом, в лагерях. Сергеев, лежа в своей палатке, слышал, как один из солдат, находившихся в соседней палатке, сказал своим товарищам: «Хотите, ребята, я сейчас посажу ротного под арест?» Все засмеялись и, конечно, согласились. Тогда солдат взял метлу, снял ее с палки и, выйдя на переднюю линейку, по которой в это время проходил Водар, стал усиленно мести. Остановившись возле солдата, Водар обратился к сопровождавшему его командиру полка со словами: «Вот вам, полковник, пример того, как плохо ротный командир заботится о солдате: он, очевидно, не считает нужным поинтересоваться, есть ли к веникам палки, и солдаты должны понапрасну нагибаться. Арестуйте его за такое нерадивое отношение к солдату!» Разговор этот слышали все вокруг. А метущий, усовестившись, доложил начальнику дивизии: «Так что, ваше превосходительство, веник на палке был, но я его снял». — «Ну и дурак!» — выругался Водар и пошел дальше.

Первый же лагерный сбор под Москвой на Ходынском поле, где находились почти все части гренадерского корпуса и все военно-учебные заведения Москвы и Твери, позволил мне близко познакомиться с офицерским составом этих, считавшихся лучшими, частей русской армии. И что меня поразило прежде всего, так это разобщенность между офицерами разных родов войск. Вскоре я понял причину этого: она заключалась в том, что офицеры, как правило, оказывались на службе в том или ином роде войск в прямой зависимости от своего имущественного положения. Так, в пехоте подавляющее большинство офицеров происходило из малозажиточных офицерских семей. Их путь в армию лежал через кадетские корпуса и военные училища. Ступенькой ниже их стояла также довольно значительная группа офицеров, вышедших из подпрапорщиков, которых выпускали окружные юнкерские училища, комплектовавшиеся за счет недоучек из гимназий и других гражданских учебных заведений.

Подготовка офицеров для кавалерии шла по тем же двум линиям. Но обычно в кавалерию шли дети более зажиточных родителей. Кавалерийские офицеры слыли более воспитанными.

В артиллерию и инженерные части попадали те, кто хорошо проявил себя в учебе в училище, особенно по математике. Общий культурный уровень офицеров-артиллеристов был выше, чем офицеров других родов войск.

В практической жизни все эти перегородки, отделявшие различные категории офицеров, под влиянием условий господствующего общественного строя сплошь и рядом принимали уродливые формы и еще больше разъединяли офицерский состав армии, отражаясь на ее боеспособности.

Для сравнительно немногочисленной группы офицеров, окончивших военные академии и в том числе Академию Генерального штаба, были весьма характерны разъедавшие эту среду интриганство и высокомерие.

Ближе всех к этой категории офицеров примыкали офицеры гвардии, куда могли идти самые способные воспитанники военных училищ, но куда шли обычно самые богатые (особенно в гвардейскую кавалерию) — представители родовитого дворянства и капиталистических кругов.

Но и среди офицеров гвардии существовали перегородки, отделявшие гвардию петербургскую от гвардии «суконной» (варшавской), офицерство столичное от провинциальной «армейщины», генштабистов родовитых и богатых от их собратьев разночинцев.

Даже в толще основной армейской массы офицеров эта рознь проявлялась между пехотой (лишь «пылящей») и кавалерией, одетой в блестящие гусарские, уланские и драгунские мундиры; между «неучами» в пехотной форме и «учеными» — артиллеристами и саперами.

О розни между офицерами сухопутных войск и военно-морского флота я уже не говорю: она бросалась в глаза каждому.

Рознь, о которой я говорю, не была абстрактной, она существовала в действительности, проявлялась везде, где встречались представители различных названных выше офицерских категорий. Нередко даже офицеры различных родов оружия своим поведением как бы подчеркивали неприязненное отношение друг к другу. Менее заметно это было при встречах служебного характера (на совместных учениях, занятиях, маневрах и т. п.). Конечно, нельзя бросать такой упрек всему офицерскому составу и тем более нельзя предположить, что это делалось сознательно. Но так или иначе такие отношения существовали испокон веков и были хорошо известны всем, хотя почему-то начальство не заботилось о том, чтобы изжить в армии подобные отношения.

Моя характеристика армейских порядков была бы неполной, если не отметить еще одну черту, которую я наблюдал изо дня в день в своем гарнизоне. Я имею в виду рознь между обер-офицерами и штаб-офицерами, а также между теми и другими и генеральским составом. Не явилась ли она следствием крымской, русско-турецкой и русско-японской войн? Или, может быть, это было реакцией на немецкое засилие? Не нужно и доказывать, сколь вредно отражались подобные настроения на мощи армии, ибо в основе их лежало недоверие подчиненных к служебному авторитету начальников, отсутствие того уважения друг к другу, которое возможно лишь при наличии больших знаний и опыта у старших и при служении тех и других одним и тем же идеалам, под которыми следует понимать беззаветную любовь к Родине и верность своему народу.

Слово, данное отцу, я твердо выполнял. Зимой, живя в Москве, я использовал все свободное время, чтобы послушать лекции в университете. Территориальная близость полка от университета облегчила мне эту задачу. Мой хороший знакомый капитан Авдеев, который жил обычно в гостинице рядом с университетом, любезно предоставлял мне свой номер для переодеваний в штатское платье. Сам Авдеев, страстный любитель лошадей, проводил все время за Тверской заставой, где он тренировал их на кругу.

На лекцияx в университете я познакомился с молодым человеком в очках, Михаилом Николаевичем Покровским С ним, но уже как с известным историком, я встретился впоследствии, через двадцать пять лет, в Брест-Литовске на переговорах о мире с германской делегацией. В университете я всегда с удовольствием общался с ним. Он ориентировал меня в политической обстановке, охотно комментировал лекции, смысл которых иногда был мне не ясен.

Обычно я посещал лекции по русской, всеобщей и римской истории. Читали их профессора Ключевский и Герье. По классической филологии помню лекции профессора Корша, по сравнительному языковедению — профессора Фортунатова, по древним языкам — профессора Адольфа, который до этого преподавал в 3-й гимназии, где я учился. Изредка посещал я лекции и занятия по новым языкам у профессоров, фамилии которых моя память не сохранила.

Летом 1895 года я был освобожден от всех занятий в полку, так как подал рапорт о зачислении в Академию Генерального штаба и готовился к вступительным экзаменам. Жил я почти все время в лагерях. Два раза в неделю ко мне приезжал преподаватель английского языка Мак-Клиланд, которого оплачивал штаб округа. Мак-Клиланду я обязан не только знанием языка, но и первым своим знакомством с Англией, хотя далеко не все, что рассказывал мне об этой стране Мак-Клиланд, соответствовало действительности. Так, например, он уверял меня, что англичане — наиболее правдивые люди. Я не считал, конечно, возможным вдаваться в полемику, но тем не менее на веру все это не принимал, ибо никогда не считал случайным выражение «вероломный Альбион». Мое недоверие на этот счет еще более укрепилось впоследствии, когда я узнал, как в Англии понимают обязанности послов, аккредитуемых в другие страны: «Legatus est vir bonus perg re missus ad mentiendum rei publicae causa».[12]

Предварительный экзамен в академию при штабе округа я сдал успешно и получил предписание выехать в Петербург, где должен был держать конкурсный вступительный экзамен при самой академии.

Этим закончилась моя служба в Екатеринославском полку.

Военное училище и полк, службу в котором я совмещал с занятиями в университете, дали мне очень много. Училище отучило меня от моей безалаберной жизни и риучило к порядку. Строгий полковой режим, новые товарищи по работе, новые обязанности и знакомства — все это не могло не сказаться на моем отношении к жизни. Лекции в университете, общение со студентами научили меня широко смотреть на мою новую специальность и способствовали успешному окончанию академии.

Моими товарищами по полку были преимущественно молодые офицеры, пришедшие в полк из кадетских корпусов. Но именно эти люди, в сущности только еще вступавшие в жизнь, оказывали на меня наибольшее и весьма благотворное влияние. Это были Петр Кузьмич Козлов, участник экспедиции Пржевальского, а затем и сам известный путешественник, а также мои близкие друзья, молодые поручики Воронов и Сухопаров — оба хорошие спортсмены и охотники, отличные строевые офицеры, проявлявшие большой интерес к общественной жизни к литературе. С начальством они держались независимо, не боялись говорить то, что думали, любили и умели пошутить. Жили они вместе в комнате на третьем этаже офицерского флигеля Кремлевских казарм. Мне они нравились, и я дорожил их дружбой. Летом мы все трое жили рядом в наших лагерных офицерских домиках-палатках. А зимой не проходило дня, чтобы я не побывал у них.

После утренних занятий я обычно забегал к Воронову, чтобы пофехтовать с ним. А фехтовать он был большой мастер. Как-то раз я зашел к нему и, не застав его дома, уселся по-мальчишески на скрытом окне, свесив ноги наружу: мне вздумалось, хоть и без бутылки рома, испытать ощущение толстовского Долохова. Вернувшись к себе и увидев эту картину, Воронов схватил меня сзади, втащил в комнату и, сунув мне в руку эспадрон, сказал: «А теперь защищайся за свое легкомыслие». Долго после этого у меня не проходили многочисленные синяки — следы своеобразной товарищеской заботы.

Мы все втроем идеалом военного человека считали Ганнибала. «Никогда еще, — говорит о нем Тит Ливий, — душа одного и того же человека не была так равномерно приспособлена к обеим столь разнообразным обязанностям — повелевать и повиноваться. Трудно поэтому было решить, кто им больше дорожил: главнокомандующие или войска. Насколько он был смел, бросаясь навстречу опасности, настолько же он был осторожен в самой опасности. Не было такого труда, при котором он уставал бы телом или падал духом. Распределяя время для бодрствования и сна, не обращая внимания на день и ночь, уделяя покою те часы, которые у него оставались свободными от работы, он не пользовался мягкой постелью и не требовал тишины, чтобы легче заснуть. Часто видели, как он, завернувшись в военный плащ, спал среди воинов. Первым устремлялся в бой, последним после сражения оставлял поле. Он был образованным человеком и блестящим дипломатом. Непоколебимо хранил клятву ненависти к Риму, данную еще мальчиком отцу. При опасности попасть в плен к римлянам предпочел кончить жизнь самоубийством».

Из писателей нам очень нравился Марк Твен, за чтением изумительно остроумных и веселых произведений которого мы коротали ночи во время дежурств по полку. Сухопаров был начальником полковой охотничьей команды,[13] а Воронов его помощником. Из этой команды они создали такой военный коллектив, который славился во всем гренадерском корпусе. Оба они, хотя и были близкими друзьями, обращались часто друг к другу на «вы», прибавляя иногда шутливо английское «сэр». С течением времени форма обращения на «вы» стала их обычной манерой обращения. В полку среди младших офицеров был барон Кистер, известный в свое время в Москве спортсмен и боксер, часто с успехом выступавший в состязаниях с приезжавшими иностранными боксерами. Кистер носил монокль и отличался пренебрежительным, а иногда и жестоким обращением с солдатами, которые его ненавидели. Воронов и Сухопаров, признавая его спортивный талант, не хотели дружбы с ним и не переходили с ним на дружеское «ты». В 1918 году, читая списки офицеров, расстрелянных в Вологде за участие в контрреволюционном заговоре, я встретил фамилию Ки-стера. Несомненно, это был тот самый барон Кистер.

Свое дружеское расположение к Воронову и Сухопарову я сохранил и в дальнейшем. Сухопаров получил после русско-японской войны батальон в Новочеркасском полку, стоявшем в Петербурге. Там мы продолжали встречаться с ним. Дважды приезжал в Петербург и Воронов, вернувшийся с японской войны с боевыми наградами.

Я не сомневаюсь, что, если бы Воронов и Сухопаров пережили империалистическую войну, они были бы в рядах защитников революции. Но оба они не дожили до конца войны: Воронов, тяжело раненный, был взят немцами в плен и там погиб, Сухопаров, по слухам, был убит на фронте.

В моей памяти Воронов и Сухопаров остались как представители передового русского офицерства. В полку они открыто осуждали офицеров, которые грубо обращались с солдатами. Еще беспощаднее они были в осуждении случаев разврата среди офицеров. Оба были верны своим невестам. Оба они женились только после того, как у них создались для этого материальные возможности. А надо сказать, что в положении офицерских невест многим девушкам приходилось засиживаться иногда очень долго: младшие офицеры получали так мало, что не могли на эти деньги содержать семью. Впрочем, над этим задумывались далеко не все и не всегда. Например, я помню в нашем полку командира одной из рот капитана Неверова. На сто рублей своего месячного жалованья он содержал семью из восьми человек. Правда, он снимал квартиру под Москвой, в деревне Шелепихе, за Дорогомиловской заставой, где имел небольшой огород. Круглый год он ежедневно пешком приходил на службу в Кремль и таким же образом возвращался к себе домой и никогда не жаловался на трудности.

Зная о моих довольно частых, хотя и невинных сердечных увлечениях, Воронов и Сухопаров беспощадно меня высмеивали за это. Моей реабилитации в их глазах помог лишь следующий случай. Известный московский купец миллионер Протопопов состоял почетным старостой нашей полковой церкви, находившейся в городском манеже. По установившейся традиции Протопопов в различные торжественные даты устраивал для офицеров нашего полка званые обеды. В благодарность за это командир полка рекомендовал офицерам на рождество и пасху хотя бы по очереди поздравлять семью Протопоповых. Дважды с визитом был в доме купца и я, сопровождая командира Яцыну. Только Воронов и Сухопаров решительно отказывались от этих визитов, объясняя свой отказ тем, что у Протопоповых были две взрослые дочери.

Однажды Яцына, приглашая меня к Протопопову, заметил, что я понравился хозяйке, которая не прочь была бы видеть меня женихом своей Наденьки. Я попросил Яцыну передать мою благодарность за оказанную мне честь, но больше к Протопоповым решил не ездить. Воронов и Сухопаров с удовлетворением констатировали, что я, по их мнению, стал исправляться. И только мой дядюшка Алентьев, узнав об этом, сказал: «Ну и дурак же ты, брат!» Я утешал себя мыслью, что отец мой, вероятно, присоединился бы к мнению Воронова и Сухопарова.

Спустя несколько месяцев Наденька Протопопова вышла замуж за одного из офицеров нашего полка поручика Бейдемана. Хорошо зная Бейдемана, я искренне пожалел Наденьку. Через пять лет женился и я. Жену мою также звали Наденькой. Поселились мы в маленьком домике у Малого Каменного моста, и вдруг выяснилось, что этот домик куплен на слом Протопоповым. Вскоре здесь был построен большой дом, полновластным хозяином которого стал Бейдеман.

 

Глава 4-я

В АКАДЕМИИ

 

«Per aspera ad astra». [14]

 

В августе 1895 года после некоторой задержки в полку по случаю смерти царя Александра III я приехал в Петербург держать вступительный экзамен. Академия помещалась тогда на Английской набережной, около Николаевского моста. Подыскивать себе квартиру я отправился на Васильевский остров и скоро снял ее на Большом проспекте за двенадцать рублей в месяц, с обедом за другие двенадцать. Это был максимум того, что я мог выделить на эти главные статьи расходов из моего месячного бюджета в 60 рублей.

Академия в то время имела два основных назначения. Первой ее задачей было повышать специальное военное образование офицеров. Для этого предназначались два первых курса. Окончившие их офицеры получали право на ношение особого академического значка. Второй задачей академии было комплектовать корпус офицеров Генерального штаба. Для этого существовал третий, дополнительный курс, на который переводились лучшие по баллам офицеры, кончившие два первых курса. Зачисление на этот третий курс осуществлялось по числу вакансий, открывавшихся по штатам Генерального штаба.

Наличие при Генеральном штабе специального офицерского корпуса было одной из особенностей русской армии, отличавшей ее от других европейских армий. Офицерам Генерального штаба была присвоена особая форма одежды, они пользовались правами на ускоренное чинопроизводство. Перед ними открывалась широкая дорога для службы не только по военному ведомству, но и на поприще дипломатическом, а также по ведомствам внутренних дел и даже народного просвещения. Естественно, что оказаться в офицерском корпусе Генштаба было очень много желающих. В академию стремились офицеры из всех родов войск армии и гвардии, казачества и флота. Не брезговали академией и отпрыски императорской фамилии. Академия находилась как бы под боком у гвардии, великих князей, военной и всякой иной аристократии. Обширная сеть из протекций, родственных связей, дружеских отношений, знакомств, интриг и прямой подлости была связана с поступлением в академию и обучением в ней. Здесь расцветали и разносились по всей армии чувства, не имевшие ничего общего с крепкой товарищеской спайкой, доверием и уважением к Генеральному штабу как «мозгу» армии. Недаром один из молодых преподавателей академии полковник Мартынов говорил, что академия — это нечто среднее между институтом благородных девиц и иезуитской коллегией. Профессорский состав, по преимуществу из немцев, группировался вокруг маститого ученого стратега Леера, начальника академии, воспитывавшего и лиц царской крови.

В академии я встретился со многими товарищами, однополчанами и однокашниками по Алексеевскому училищу: Кудленко, Ласточкиным и другими.

Вступительные экзамены носили торжественный характер, но ничего особенного не представляли. Оригинальными были темы для сочинений по русскому языку, вроде «Не по-хорошему мил, а по-милу хорош», рассчитанные скорее на выявление фантазии, чем знаний. Я выбрал именно эту тему и иллюстрировал свои рассуждения примерами из военной истории. На высший балл по каждому из иностранных языков полагалось также писать сочинение; мне была дана тема «Полтавская битва». По всем четырем языкам, считая и русский, я получил по 12; по всем остальным предметам, общим и военным, — по 11 или 12 и только по математике 10.

Среди преподавателей своей сухостью и какой-то неприязненностью выделялись три профессора — геодезии и астрономии — Шарнгорст, Штубендорф и Цингер, все трое генералы и немцы. Впечатление от остальных было вначале даже приятное, кроме полковника Орлова, говорившего вкрадчиво и даже слишком нежно, но не внушавшего симпатии.

Ни с кем из слушателей ясных и приятельских отношений у меня не установилось. Со многими из них, особенно с гвардейцами (за исключением симпатичного подпоручика Семеновского полка Скалона) и кавалеристами, я за все пребывание в академии ни разу дружески не разговаривал.

Сразу после начала занятий определились две категории слушателей: одни исправно посещали все лекции — тем более, что это считалось обязательным, — другие засели за изучение курсов дома, а на лекции приходили лишь эпизодически, поручая приятелям расписываться за себя на явочных листах.

Через год на переходных экзаменах лучшие знания показали те, кто занимался дома. Но я по своему упрямству не только не прекратил посещение лекций, но своими записями их снабжал даже своих близких товарищей. Думаю, что если не в баллах, то в своем военном развитии я не прогадал.

Правда, качество лекций было неодинаковым. Увлекательно читал стратегию генерал Михневич. С кием в руке он бегал по всей длинной кафедре, представляя иногда в лицах, тоне, жестах характеризуемых им полководцев.

Тактику преподавал нам толстый, тяжелый генерал Кублицкий. Он, тяжело дыша, ставил свой стул возле карты и читал сидя, указывая иногда нужные места на карте ногой. Несколькими годами позже он получил дивизию в Харькове, а я был назначен к нему в штаб.

Военную историю читали по эпохам несколько профессоров. Невзрачный на вид, косоглазый М. В. Алексеев (будущий генерал-адъютант и начальник штаба Верховного главнокомандующего — царя) содержательно и просто читал турецкие войны XIX века. В своих лекциях Алексеев выпукло обрисовывал «Восточный вопрос» как узел европейских противоречий, связанных с судьбой Турции и историческими стремлениями России к выходу из Черного моря. Конечно, он в своих лекциях не затрагивал трагических сторон войны, которые так ярко выразил Верещагин в ряде своих картин. И, разумеется, не говорил нам об отсталости России, ничтожестве ее правителей, интендантском хищничестве и других подобных вещах…

Средневековые воины читал немец Гейсман. Он непрерывно ходил взад и вперед по кафедре и, не отрывая глаз от тетради, передавал слово в слово свой учебник. Всем нам было ясно, что посещать лекции «гершки» бесполезно, и только упрямцы, как я, не пропускали его лекций из принципа.

Наполеоновские войны были специальностью полковника Баскакова, богатого сахарозаводчика. На свои лекции он приносил отличные карты, схемы и т. п., но читал монотонно и скучно.

Великолепным лектором был профессор инженерного искусства генерал Цезарь Кюи — этот «первый инженер среди композиторов и первый композитор среди инженеров». Особенно хорошо и красиво рисовал он на доске сложные фортификационные сооружения.

Надоедливо, скучно читал военную администрацию европейских армий генерал Макшеев. Он был автором такой уймы учебников по всем отделам военной администрации разных стран, что, получив эти учебники для подготовки к экзамену, мы с моим однокурсником Ласточкиным, соседом по квартире, еле дотащили их из академии до извозчика.

Несмотря на молодые годы, Макшеев был совершенно глухой и принимал доклады слушателей через рупор. Готовясь по его учебникам к экзамену, мы ворчали, что он, написав столько книг по администрации, лишь оглох, а не сошел с ума!

Сам Леер в мое время уже не преподавал.

Его правой рукой и единоличным вершителем всех академических дел был полковник Золотарев, профессор военной статистики. Содержание этого предмета было очень скучным, так как преимущественно состояло в детальном описании не только больших водных линий и пространств в приграничной полосе нашей с Германией и Австро-Венгрией, но и всех мелких речушек, ручьев и болот, которые в изображении их Золотаревым вырастали в серьезные препятствия, а иногда даже в преграды на путях к нашим заграничным противникам. В империалистическую войну немало вреда причинила нам эта военная статистика Золотарева.

Гражданскими профессорами были известные ученые: Ламанский читал историю, Иностранцев — исследователь русского Севера и Урала — геологию, Введенский — философию.

Конечно, в лекциях, посвященных истории и философии, не было и следа марксизма и диалектического материализма. История преподносилась нам по старым идеалистическим схемам, философия — в духе правоверного, кантианства. На этих лекциях не произносилось даже имени передовых мыслителей, общественных деятелей и ученых, таких, как Маркс, Энгельс, Дарвин или Герцен и Чернышевский. Естественно, что наши понятия в области философии, этики, истории, социологии, истории литературы и искусства, экономических наук и естествознания были, как правило, весьма односторонними.

Преподавателей и профессоров по иностранным языкам я совсем не знал, потому что от занятий по языкам был освобожден так же, как от верховой езды были освобождены кавалеристы. Кстати, верховую езду преподавал в академии кавалерийский ротмистр, выгнанный из полка конной гвардии за то, что женился на известной тогда в Петербурге певице Мравиной — солистке императорского Мариинского оперного театра. Он был выгнан по личному приказанию Николая II, хотя сам царь, как известно, был связан с балериной Кшесинской и построил ей особняк в Петербурге. Неравнодушен к хорошеньким балеринам был и великий князь Николай Николаевич. Рассказывали, что он, сидя рядом с царем на праздничном спектакле в Красносельском лагерном театре, неистово орал: «Балета-а-а-а! Балета-а-а-а!», вызывая отлично танцевавшую балерину. Вероятно, отсюда брали начало и слухи о «красноте» и даже «революционности» Николая Николаевича, так как фамилия балерины «Балета» по-французски значит «долой государство!» («a bas l'etat!»).

Преподавание военных наук находилось под сильным влиянием западноевропейских и особенно германских доктрин.

Главенствующее значение имели стратегия и тактика. Современного понятия о «военном искусстве», обнимающем вопросы тактики, оперативного искусства и стратегии, совсем не существовало. Экономические и моральные возможности как своей страны, так и стран противника, не изучались.

Законодателем военной науки был престарелый уже Генрих Антонович Леер, крупный военный теоретик дореволюционной России. Он ограничивал области военной науки одной лишь стратегией. Последняя, по его определению, есть синтез всего военного дела, его обобщение и философия.

Очевидна связь этого определения с учением о стратегии военного светилы тогдашней Германии — Мольтке Старшего: «Стратегия — это больше, чем наука; это перенос знания в практическую жизнь, дальнейшее развитие первоначальной руководящей мысли в соответствии с постоянно меняющейся обстановкой. Стратегия — это искусство действия под гнетом труднейших условий». Последователями Мольтке, как известно, были видные военные мыслители Германии Шлифен и Людендорф.

Теперь с высот нашей советской военной науки, базирующейся на теоретическом фундаменте диалектического и исторического материализма, кажутся жалкими эти потуги определить роль и значение военной стратегии и ее составных элементов. Но тогда все это считалось образцом военной мудрости.

Кроме лекций в академии, по некоторым предметам были организованы и практические занятия.

Широко проводились занятия по тактике. Для руководства ими приглашались офицеры из Главного управления Генерального штаба. По астрономии нам давались практические задачи на вычисления; по военной администрации поручалось составление карт. Все домашние работы этого рода необходимо было выполнять собственноручно. В действительности же состоятельные офицеры заказывали карты компетентным исполнителям и затем получали высокие баллы от профессоров. Об этом хорошо было известно академическому начальству, но оно не принимало никаких мер. Случайно обнаруженные факты такого недобросовестного отношения офицеров к своим — обязанностям, разумеется, строго наказывались, но, по-моему, больше за проявленную при этом неловкость, чем по существу дела.

Помню, при мне произошел такой случай. Генерал принимал от офицера ответственную задачу по австро-венгерской статистике и следил за его докладом по отлично выполненной огромной карте.

— Вы собственноручно начертили эту карту? — спросил он.

Офицер торжественно это подтвердил.

— Странно, — заметил генерал, — кажется, эта карта уже была представлена мне в прошлом году.

— Это, вероятно, оттого, что я перечертил ее с карты моего товарища, — в некотором смущении оправдывался офицер.

— Вы можете дать мне слово, что перечерчивали сами?

— Конечно, ваше превосходительство, — офицер приободрился, надеясь, что теперь выпутается из неприятного положения.

— В таком случае, объясните мне, зачем вы перечертили вот этот маленький крестик, который я поставил здесь в прошлом году? — жестко спросил генерал.

Это был удар, который определяется даже специальным термином «Coup de grace».[15]

Через два дня офицер был отчислен из академии обратно в полк, как человек, не дорожащий честью офицерского слова.

Однако офицеры все-таки находили способы поступить по-своему. С моим товарищем Кудленко мы сговорились, что он будет решать за меня задачи по астрономии, которые давались ему легко, а я за него — задачи по военной администрации. Обоим нам это соглашение было выгодно в смысле большой экономии времени, столь дорогого в дни подготовки к экзаменам. Но тут не обошлось без казуса. Однажды я отправился сдавать генералу Шарнгорсту задачу, решенную для меня Кудленко. Передо мной было еще четыре человека. Шарнгорст, бегло просмотрев задачу одного из них, сердито сказал: «Я же вам объяснял, что при решении задачи по солнцу надо принимать в расчет видимый радиус светила!» Следующий офицер, оказалось, этого радиуса тоже не принимал в расчет, и генерал, уже сильно рассердившись, швырнул его тетрадь на стол и что-то отметил в своей книжке.

— Ну а вы? — обратился он ко мне.

Уверенный в искусстве Кудленко, я ответил, что принял радиус в расчет. «Ну, слава богу, хоть один нашелся толковый человек!» Шарнгорст облегченно вздохнул и стал смотреть мою задачу: «Да вы же решали по звезде и потому правильно сделали, что не принимали в расчет радиуса!» — воскликнул он и, строго на меня посмотрев, также что-то отметил в своей книжке. Я отошел от Шарнгорста в большом конфузе и сел на свое место около Кудленко, встретившего меня словами: «Ну ты, толковый человек, потащил задачу, даже не взглянув на нее!»

Отрицательной стороной академического курса была, на мой взгляд, именно его «академичность», погоня за высоким уровнем общего и притом теоретического образования в ущерб практической полевой подготовке и работе в живой жизненной обстановке. Сколько я могу судить, подготовка офицеров в западных армиях была лишена этого недостатка. Во время службы в штабе Киевского военного округа мне пришлось сопровождать приехавшего к нам румынского офицера Генерального штаба. Я должен был показывать гостю то, что нам было выгодно показать, и отнюдь не показывать то, что не следовало. Румын поинтересовался устройством нашего артиллерийского полигона, и начальник штаба генерал Маврин разрешил свозить его на полигон, но не показывать только что полученную в Киеве нашу новую шнейдеровскую гаубицу, которой никто из нас, офицеров Генерального штаба, еще даже и не видел. Подъезжая к полигону, я соображал, как проехать на него так, чтобы даже случайно не попасть на секретную гаубицу. Едва мы въехали в ворота, как вдали, не менее чем за 150–200 саженей, увидели какое-то не знакомое мне орудие. Показав на него рукой, румын равнодушно заметил: «А, это ваша новая гаубица!» — и затем за все время своего пребывания на полигоне об этой гаубице даже и не вспомнил, очевидно нисколько ею не интересуясь.

Как мне было стыдно перед самим собой, со всем моим багажом — астрономическим, геодезическим, военно-психологическим и вообще академическим! Месяц спустя, надевая полученный мной первый иностранный орден — румынский, я вспомнил свою поездку на полигон и дал себе слово изживать недочеты в своей односторонней академической подготовке.

Из офицеров — слушателей академии мне более других запомнились уже названные выше подпоручик-семеновец Скалой и корнет-драгун Баженов. Скалон, несмотря на свое положение гвардейского офицера и бывшего камер-пажа, держался всегда скромно и просто. Баженов — типичный армейский офицер, хотя, по-видимому, способный и талантливый, отличался неприятным апломбом и самомнением. О Скалоне мне придется еще многое говорить. О Баженове стоит сказать лишь то, что он окончил академию первым.

Летнее время в академии — время практических занятий: топографических съемок и решения тактических задач в поле. Это важный и наиболее приятный период академического курса. Слушатели получали летом несколько повышенное содержание и проводили целые дни на воздухе, по большей части где-нибудь в деревне, иногда на значительном расстоянии от Петербурга.

Для проверки результатов практики к нам приезжали профессора и преподаватели.

Меня по полуинструментальной съемке проверял профессор Алексеев. Он остался чрезвычайно доволен усовершенствованием, внесенным мной в технику триангуляции, и впоследствии дважды вспоминал об этом при встречах со мной в Киевском округе и в Могилеве, в Ставке Верховного главнокомандующего.

Но, сознаваясь откровенно, это была всего лишь небольшая хитрость с моей стороны. Триангуляция — разбивка снимаемого участка на треугольники путем расстановки на местности вех и последующего перенесения этих треугольников на планшет с помощью кипрегеля (подзорной трубы и соединенной с нею линейки). Треугольники на планшете обозначаются точками (мест-вех) и служат канвой, по которой и наносятся затем местные предметы. Точность триангуляции проверяется последовательным приложением линейки кипрегеля к каким-либо двум точкам на ориентированном планшете и визированием в трубу: если в поле зрения ее окажется визируемая веха, то значит триангуляция, а следовательно, положение наносимых местных предметов верно.

Моя хитрость заключалась в том, что, когда при визировании веха не входила в трубу, я просто переставлял самую веху так, что она приходилась точно на перекрещении нитей окуляра, а данное положение линейки фиксировал втыкавшимися в точки планшета тонкими иголками. Ясно, что, когда Алексеев при проверке прикладывал линейку к выбранным точкам на планшете, я втыкал в них иголки, определяя этим положение линейки, и изумленный точностью триангуляции Алексеев видел веху точно на перекрещении.

Суть дела при этом не страдала, а уличить меня в моей невинной хитрости было нельзя.

На младшем курсе мне пришлось проводить съемки вблизи Павловского вокзала. Музыкальные концерты на вокзале были одним из традиционных фешенебельных развлечений.

Моим соседом по съемке был Скалон, и мы вместе ходили на концерты, причем Скалон много рассказывал мне о своем житье-бытье в Семеновском полку.

Однажды он, будучи со своим взводом, несшим внутренний караул в Аничковом дворце, был приглашен царем на сеанс французского фокусника, показывавшего свое искусство царской семье.

Фокусник, демонстрируя толстую палку в числе своих аксессуаров, случайно ударил ею по висевшему на стене большому венецианскому зеркалу. Удар был так силен, что осколки зеркала обильно усыпали весь пол. Царь, не скрывая своего крайнего огорчения, приказал сбежавшимся лакеям подобрать осколки, а раму зеркала завесить, чтобы пустое место не напоминало о неловкости фокусника.

По окончании сеанса царь все же ласково поблагодарил артиста, и тот в ответ быстро сдернул полотнище с зеркальной рамы. Изумленным зрителям предстало зеркало в полной его неприкосновенности.

По своему среднему баллу, вычислявшемуся для каждого офицера собственноручно Золотаревым по сложной системе различных коэффициентов, я был переведен на дополнительный курс академии. На этом курсе каждый офицер в течение года должен был выполнить три получавшиеся по жребию выпускные темы: одну — по теоретической разработке какого-нибудь военного вопроса (исследовательская тема); другую — по самостоятельному изучению какой-либо кампании (историческая тема); третью — по самостоятельной разработке какой-либо стратегической операции на заданном театре военных действий (стратегическая тема). По каждой теме в назначенный срок офицер делал 45-минутный доклад, сопровождаемый целой галереей собственноручно выполненных карт, схем, таблиц, графиков и тому подобных картографических приложений. Доклад делался перед комиссией, составленной из профессоров специалистов и часто в присутствии самого Леера. Офицер был обязан точно, минута в минуту, в отведенный срок изложить самое существенное из его темы. Непростительным недостатком считалось, если офицер этого условия не выдерживал в точности, а особенно если излагал менее важное в ущерб упущенному более важному.

Если по заданной научно-исследовательской или исторической теме офицер не находил достаточно печатных материалов или если они имелись только на иностранных языках, не знакомых офицеру, академического начальства это не касалось: офицер должен был выполнить тему любыми средствами.

Не могу не вспомнить защиту своей работы по первой теме — «О значении на войне морального элемента».

— Скажите, поручик, — обратился ко мне после моего доклада присутствовавший на нем Леер, — если бы при действиях на высоких, покрытых снегом горах вам предложили выбирать полк, натренированный в таких действиях, или полк без необходимой практики, но с высоким моральным духом, — какой бы полк вы предпочли?

— Предпочел бы полк, сильный своим духом, — ответил я и сослался на переход через Альпы Суворова, войска которого, конечно, специальной подготовки не имели.

— Тогда я вам задам вопрос на примере, более близком к вашей обычной обстановке, — продолжал Леер. — Перед вами широкая и глубокая река, а у вас один полк из людей, умеющих плавать, а другой — из людей, не умеющих плавать, но сильных духом. Какой полк предпочли бы вы?

— Ваше высокопревосходительство, а полки какой национальности? — спросил я.

— Ну, положим, что полк, умеющий плавать, немецкий, а другой — русский.

— Я предпочту русский полк! — ответил я. — По тому что при некоторых местных условиях, например в лесистой местности, смекалистые русские солдаты найдут возможность переправить через реку не только себя, но и пулеметы, пушки, обозы, а немцы при такой неожиданности, возможно, и спасуют.

— Ну, зачем же вы такого плохого мнения о немцах? — с оттенком некоторой обиды возразил Леер. Только тут я сообразил, что Леер-то немец, и невольно смутился, ибо совсем не собирался своими ответами задевать его национальное достоинство. Я хотел только подчеркнуть свое убеждение в том, что наши русские солдаты по своим моральным качествам являются лучшими в мире.

Особенной сложностью, конечно, отличалась третья, стратегическая тема. Офицер должен был долго работать с подлинными документами Статистического управления, чтобы собрать точные материалы, составить план материального снабжения своих войск, их сосредоточения для решающего боя, обеспечить ход сражения надлежащими оперативными и боевыми распоряжениями. Офицер должен был собственноручно снабдить свой доклад всеми необходимыми картами, схемами, расчетами и т. п.

Из трех баллов, полученных по этим трем темам, в конце года выводился средний балл, который и решал, попадает ли офицер в число «причисляемых к Генеральному штабу». Опять-таки в зависимости от числа вакансий.

Академическое начальство располагало, разумеется, множеством средств, чтобы по своему усмотрению влиять на судьбу офицера.

Допустим, к примеру, что у профессора N (как это и было в моем выпуске) состоял слушателем его брат или сын. Последний мог рассчитывать на получение лучшего балла не только благодаря связям родства или знакомства, но и в силу более строгого отношения самого профессора N ко всем соперникам своего протеже. Давление этих обстоятельств я испытал на себе.

Первые две темы у меня сошли отлично. Но когда я подал свою стратегическую тему генералу Орлову, он, взяв в руки мой скромный фолиант, воскликнул: «Я удручен одним видом вашей работы!»

Понимая, какими последствиями грозит мне такое предвзятое отношение к моему труду, я отправился к Золотареву, доложил о своих опасениях и просил содействия, чтобы на мою защиту пришел генерал Леер. Золотарев обещал.

После моего доклада первым говорил профессор Кублицкий. Сделав несколько общих замечаний, он заключил, что работа выполнена, отлично. «К сожалению, — начал свою речь Орлов, — я не могу присоединиться к мнению генерала Кублицкого». После этого он стал отмечать недостатки работы. Я с радостью видел, что никаких крупных недочетов он не нашел.

Выслушав до десятка сравнительно мелких замечаний, Леер, смеясь, обратился к Орлову и сказал: «Ну, не будем заниматься ловлей блох, хотя занятие это в известных пределах полезное. Я считаю также, что тема отработана вполне хорошо».

С этими словами он встал и вышел. Орлов своего мнения не отстаивал и согласился признать работу хорошей.

По традиции все офицеры, кончающие полный курс академии, отвозились в Царское Село и представлялись царю, а затем завтракали в одной из дворцовых зал. Так было и с нашим выпуском 1898 года. Царь выслушивал фамилию офицера и каждому подавал руку, пристально вглядываясь в глаза, как будто желая прочесть в них что-то.

Закончив, таким образом, свой академический курс я был признан достойным причисления к Генеральному штабу. Теперь мне предстояло годичное цензовое командование ротой в своем полку, а также штабной ценз при штабе 36-й пехотной дивизии, расположенной в Орле.

За окончание академии я получил чин штабс-капитана и отбыл в летний отпуск.

 

Глава 5-я


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: