Курилов разговаривает

Леонид Максимович Леонов

ДОРОГА НА ОКЕАН

 

КУРИЛОВ РАЗГОВАРИВАЕТ

 

 

Беседа с другом не возвращает молодости. Неверный жар воспоминанья согреет ненадолго, взволнует, выпрямит и утомит. Разговора по душам не выходило. Друг рассказывал то, что помнил сам Курилов. Он и не умел больше; это был старый, бывалый вагон, но дизеля и моторы вставили в него, пол покрылся мягкой травкой хорошего ковра, а кресла и шторки на окнах придали ему непривычное благообразие. В купе, где почти вчера смердели жаркие овчины политработников, сверкало сложенное конвертами прохладное белье... Поколение старело, и вещи торопились измениться, чтобы не повторять участи людей. Как ни искал Курилов, не осталось и рубца на стене, разорванной снарядом. В этой четырехосной коробке мой герой когда-то мотался по всему юго-востоку, цепляясь в хвосты ленивых тифозных поездов. Но член армейского реввоенсовета назывался теперь начальником политотдела дороги. Судьба опять одела его в кожаное пальто и тесные командирские сапоги. Кольцо замыкалось.

Он достал трубку и пошарил спички. Коробка была пуста. Последнюю сжег диспетчер соседней станции, которого он разносил на предыдущей остановке. С минуту Курилов глядел на свои большие, в жилах, руки. Вдруг он покричал наугад, чтобы дали спички. Секретарь доложил кстати, что дорожные руководители собрались у вагона, Курилов приказал начинать совещание. Семеро вошли, толкаясь в узком проходе. У первого нашлось смелости рапортовать о благополучии Черемшанского района, и Курилов усмехнулся детской легкости, с какою тот соврал. Не отрываясь от бумаг, он махнул рукой. Они сели. Смеркалось, но все успели разглядеть нового начальника. Он был громадный и невеселый; лишь изредка улыбка шевелила седоватые, такие водопадные, усы. Он поднял голову, и все увидели, что не лишены приветливости начальниковы глаза. Догадывались, что он приехал шерстить нерадивых, и всем одинаково любопытно стало, с чего он начнет. За месяц пребывания в должности он не мог, конечно, постигнуть сложной путейской грамоты.

Страхи оказывались напрасными. Дело началось с урока политграмоты. Начальник меланхолически спросил о роли коммунистов на любом советском предприятии. Ему хором ответили соответствующий параграф устава. Курилов поинтересовался, хорошо ли задерживать выдачу пайков рабочим, и опять вопрос понравился всем своею исключительною простотой. Алексей Никитич осведомился также, есть ли бог. Парторг пушечным голосом объяснил, что бог не существует уже шестнадцать лет: таков был возраст революции. Курилов сдержанно выразил недоумение, каким образом пьяный машинист, на ходу поезда выпавший из будки, остался невредимым. Кто-то засмеялся; случай действительно обращал на себя внимание... Он оказывался совсем милым человеком, этот Курилов; такого удобнее было называть попросту Алешей. Вдруг начальник попросил директора паровозоремонтного завода снять калоши: с них текло. С алеющими ушами тот отправился за дверь, в коридорчик.

Курилов заново набил трубку. Синий дымок путался в его усах и расходился во все углы салона. Вопросы стали выскакивать из начальника, как из обоймы. Совещание превратилось в беглый перекрестный допрос, и дисциплинарный устав развернулся одновременно на всех своих страницах. Лица гостей сделались длинные и скучные. Их было семеро, а он один, но их было меньше, потому что за Куриловым стояла партия. И вдруг все поняли, что простота его — от бешенства. Значит, начальник не зря высидел двое суток на станции, не принимая никого. Сразу припомнилось, что в Ревизани этот человек с плечами грузчика и лбом Сократа одного отдал под суд, а троих собственной властью посадил на разные сроки; что в прошлом он — серый армейский солдат, которого эпоха научила быть беспощадным; что сестре его, почти легендарной Клавдии Куриловой, поручена чистка их дороги. Повестка дня неожиданно разрасталась,

—- Начальник депо среди вас? — брюзгливо спросил Курилов.

— Никак нет. Он уехал в Путьму по вопросам снабжения.

— Он знал, что я здесь?

— По линии было известно о вашем прибытии.

— Беспартийный?

— Нет, он член партии.

Курилов взялся за карандаш, приготовившись записать:

— Его фамилия?

— Протоклитов.

Заметно удивленный, Курилов раздумчиво вертел карандаш. Должно быть, он понадеялся на память, раз не записал фамилии смельчака. Ждали неожиданной разгадки, но здесь задребезжал звонок. Секретарь Фешкин схватил трубку. Он долго мычал какие-то вопросительные междометия, всунув голову между кабинкой управления и старомодным ящиком аппарата. Стало очень тихо. Трубка начальника гасла; что-то всхлипывало в ней. Фешкин попросил разрешения доложить, но все уже поняли сущность дела. Происшествие случилось на двести первом километре, у разъезда Сакониха. Шестьдесят шесть вагонов было разбито, из них восемнадцать ушло под откос. Причины крушения, наименование груза и количество жертв остались неизвестны. Вспомогательный поезд вышел из Улган-Урмана час назад... Курилов пошел к окну. Оно запотело: семеро надышали. Он протер стекло взмахом рукава. Лицо его было усталое и хмурое.

Шли ранние осенние сумерки. Мелкий, почти туман, сеялся дождик на путях. Между вагонов бродили тучные куры, подбирая осыпавшееся зерно. Два чумазых, тепло одетых мальчугана, дети депо, играли возле вагонной буксы. Старший объяснял младшему, как надо насыпать туда песок; в ребенке угадывались незаурядные педагогические способности. Детскими совочками они набирали материал из-под ног и стряхивали в смазочную коробку. Вагой был товарный, с чужой дороги, и направлялся в ремонт.

— Фешкин, сколько до Саконихи? — спросил Курилов, и на этот раз детишки показались ему чертями.

Начальнику ответило хором несколько голосов. Туда было час с четвертью, если не задержат в Басманове. С этого узла открывалось большое встречное движение. Кроме того, шел хлеб нового урожая. Курилов повторил вслух это могущественное слово.

— Включиться в график... едем! — И посмотрел себе под рукав; было ровно девятнадцать.

И опять, щуря кубанские свои, со смородинкой, глаза, Фешкин испросил позволенья доложить. Голос его звучал надтреснуто. Автомотриса не могла отправляться немедленно. Несмотря на ряд напоминаний, все еще не доставили соляровое масло с базы. Курилов помолчал.

— Хорошо, я поеду на паровозе. Распорядитесь...-— Он повернулся на каблуках и удивился, что эти люди еще здесь.— Ну, все могут уходить. Совещание отменяется. Мысленно обнимаю вас всех.— И резкий жест его пояснил истинный смысл приветствия.

Он надел пальто. Перекликались маневровые. До контрольного поста было шесть минут ходу. Кочегар раздвинул шуровку. Носовой платок в руках механика казался куском пламени. Плиты под ногами зашевелились. Зеленая семафорная звезда одиноко всплыла над головой. Курилов вышел на переднюю площадку паровоза. Здесь он простоял целый час, наблюдая, как в пучках света вихрится, пополам с дохлыми мошками, встречный мрак. Паровоз стал замедлять ход, в октаву ему откликались осенние леса. Курилов спустился вниз и двинулся прямо на задние сигнальные огни вспомогательного поезда. Оттуда в лицо ему повеяло острым холодком беды.

 

КРУШЕНИЕ

 

 

Было холодно, глухо и печально. За теплушками ремонтной бригады попался первый вывороченный рельс. Отсюда поезд шел прямо по балластному слою, дробя шпалы гребенкой колес.

Кто-то бежал навстречу, размахивая фонарем. То и дело посверкивало в мокром лаке калош. Человек панически спросил, не приехал ли начподор. Курилов назвал себя. Они пошли вместе. Человек оказался начальником местной дистанции. Курилов задал неизбежные вопросы. Была надежда, что движение откроют завтра к полудню. Огромный этот срок определял размеры катастрофы. Выяснилось, что произошел отлом головки рельса. Это была старая, запущенная ветка с рельсами образца девятьсот первого года, с подошвой в сто восемь миллиметров. Начальник дистанции образно прибавил, что это не путь, а исторический памятник. Курилов недобро взглянул на него и промолчал... Минуту спустя он спросил, давались ли предупреждения поездным бригадам. Сбивчивому ответу соответствовала такая же суматошная жестикуляция. Фонарь стал описывать крайне замысловатые фигуры. Оказалось, что требования на рабочую силу и ремонтные материалы выполнялись всегда в урезанных количествах. Но начальник дистанции знал, что в его власти было вовсе закрыть движение, и сбился окончательно, Надо было, однако, заполнить чем-нибудь эту зловещую тишину... Итак, санитарный поезд ушел полчаса назад. Да, раненых было не очень много! (Впрочем, он воспользовался тем, что Курилов не настаивал на точной цифре.) Пассажирских вагонов во всем составе было только четыре; все четыре — облегченного типа, двухосные. Конечно, они вошли друг в дружку, как спичечные коробки.

Курилов сдержанно попросил не размахивать фонарем.

— Вы подшибете меня, гражданин,— сказал он грубовато.

А тот и себя-то еле слышал.

—...когда мы прибыли сюда, представьте, возле обломков стояла отдельная... вполне отдельная ступня в лапте. Я так удивился, что чуть было не поднял посмотреть. Но самого человека, который к ступне, как ни искали, не нашли...

— Какую вы чепуху плетете!..— вскользь заметил Курилов.

— Никак нет, товарищ начальник...— Ветер, невидимый ветер, затыкал ему гортань, и вот уже не оставалось сил сопротивляться неминуемому.— Но это означает, что под грудами лома могут еще находиться пассажиры!

Несколько шагов они прошли молча.

— Подходящее место для пассажиров...— тихо сказал начподор.— Вы не особенно нужны мне. Ступайте!

Но тот не отставал. Именно теперь страшно было оставить начальника наедине с его мыслями. Курилов почти не слушал, что болтал его спутник. Скоро они добрались до самого места крушения. Горы путаного железного лома громоздились на насыпи. Мятые вагонные рамы, сплетенные ужасной силой, служили основанием этого варварского алтаря. Еще дымилась жертва. Тушей громадного животного представлялась нефтяная цистерна, вскинутая на самую вершину. Судорожные полосы факельного света трепетали в ее маслянистых боках. Навсегда запоминался тупой обрубок шеи. Орудие убийства было налицо: два кривых рельса уходили в подбрюшье цистерны. Еще капал из раны густой и черный сок. И точно затем, чтоб никто не видел агонии, висела фанерка с запрещением подносить огонь. Курилов подошел ближе. Исщепленная обшивка вагонов щетинилась в нечистом дрожащем сумраке. Все это было скуповато полито ползучим багрецом несчастья.

— Очень хорошо...— прохрипел начподор. Могучие костры полыхали далеко внизу по сторонам

насыпи. Их было много, может быть семь. Пламя достигало верхнего уровня леса. С обугленных ветвей струились тоненькие ленточки дыма, вышитые искрами. Они долго метались и маялись над головой, прежде чем погаснуть. Эти неповоротливые, равнодушные пламена лишь усиливали ощущение гибели и разрушенья. Дальше стало не пройти: опрокинутый вагон перегораживал путь. Курилов спустился вниз под откос. Сапоги глубоко тонули в сугробах сыпучего, непонятного вещества. Это оно придало такую бугристость очертаньям насыпи и теперь с легким шелестом бежало вниз, к огням.

Стараясь не наступать даже на тень Курилова, начальник дистанции преследовал его сзади.

—...Обстоятельства крушения представляются в следующем виде. Уклон в этом месте достигает шести тысячных, то есть шесть метров падения на километр пути. Двадцатисемиминутный перегон машинист проходил с нагоном времени в восемнадцать минут. Шли с толкачом. Выяснено, что опоздание произошло по причине свеклы. Я хочу сказать,— потухшим голосом поправился он,— бригада задержалась в Басманове для покупки двух корзин свеклы, которая в этом районе отличается сахаристостью.

— Допросить старшего кондуктора.

— Никак нет, он убит. Когда мы прибыли, он висел сплюснутый на стоп-кране. Мы пробовали кувалдами сбить с него тяжесть, чтоб расспросить подробнее, но он... Нагнитесь, товарищ начальник!

Скрученный рельс торчал на весу поперек пути. Вагонная дверь в чудесном равновесии покачивалась на нем. Люди молча подлезали под головоломное сплетенье крыш, осей и швеллерного железа, нависавшего над головой. Курилов расстегнул пальто, ему стало жарко. Отчаянно покричали сверху: «Пырьев и Тетешин на домкраты, остальных давай на канат!» И, точно клапан открыли в тишине, стали слышнее голоса, треск дерева и металлические стуки, но жалобного шелеста под ногами не могли заглушить все остальные громы и шорохи ночи.

—...в таких условиях следовало давать не более тридцати километров, но, опасаясь помять график своей свеклой, машинист поднажал и попал как раз на то место возле пикетного столбика. Он дал сигнал тормозам, и на мосту стал натягивать состав, чтобы с ходу взять подъем...

— Посветите мне, займитесь делом! — сказал начподор. Этот человек обладал даром быть неприятным.

Нагнувшись, он черпнул ладонью с насыпи. Он испытал при этом ноющую боль в спине: сказывалась поездка на открытой площадке паровоза. Было, однако, не до простуды. Внимание целиком принадлежало горсти этого щекотного, жирного, с таким вкрадчивым шелестом, вещества.

— Что это, зерно?

— Так точно, пшеница.

Она мерно цедилась сквозь пальцы, и горстка убывала на глазах.

— Сколько ее здесь?

— Под хлебным грузом находилось шестьдесят два вагона. Из них разбито... почти все разбиты! — признался тот с удалью крайнего отчаянья.— Словом, мы образовали комиссию под моим председательством и постановили... Вы желаете что-то спросить, товарищ начальник?

Курилов поднял голову. Должно быть, это пыль и копоть от часового пребывания на паровозе искажали так его черты. Как судьба, он безотрывно глядел теперь в лицо этого человека, участь которого была ему известна наперед. Начальник дистанции был немолод; липкая темная прядь волос, подобно следу от топора, пересекала его потный лоб. Глаз его, запавших в глубину, Курилов не разглядел вовсе.

— Дети у вас есть?

Тот по-своему понял вопрос: в его положенье хороша была и милостыня.

— Так точно, двое. Кроме того, я плачу алименты...— и взяткой пахла его непрошеная искренность.

— По-видимому, это вам больше удается!

...Итак, речь шла о хлебе. Это было самое грозное слово тех лет. Политическое значение хлеба давно переросло его товарную ценность. По существу, новая эра начиналась с этого первого социалистического хлеба... Все вокруг было зерно. Одеялом его была укрыта насыпь, и деревья росли на пшеничных холмах. Оно ползло в костры, трещало в них и смрадило. Никто никогда не сеял так щедро. «То-то всколосится по весне!» — глуховато сказали сзади.

Теперь уже не один, а целая свита сопровождала начподора. Как на подбор, вся она состояла из начальников. Рядышком, на правах старшинства, шагал начальник района. Сердито посапывая, он изредка останавливался высыпать из калош забившееся зерно... По-солдатски мерил пространство артельный староста, он же начальник ремонтной колонны, монументального строения старик со смоляной, из-под самых глаз, бородою. Начальник улган-урманского депо приехал взглянуть на катастрофу окружного значения. («Ваша фамилия не Протоклитов?» — спросил на всякий случай начподор. «Никак нет, Кусин!») Еще какая-то долгополая власть присоединилась к этой беспримерной прогулке. И, наконец, высоко держа факелок, который шипел и ронял капли керосинового огня, лихо завершал шествие детина с самоотверженным лицом, тоже — факелу своему начальник. Так они шли, сопровождаемые пальбой и трескотней костра, когда бросали в него с маху сырые чурки.

Курилов снова нагнулся, и тотчас же все повторили его движение.

На сдвинутом рельсе лежала старая сплющенная железка. Едва зажатая под соединительный болт, она прикрывала отломанную и приложенную на старое место головку рельса. Покрышка еле держалась, не стоило труда оторвать ее напрочь. Начподор приказал произвести промер отлома. Панцирный ноготь артельного старосты вдавился в линейку близ цифры пятнадцать. Старик не посмел произнести вслух эту цифру. Тотчас же несколько рук вытолкнули вперед не шибко расторопного, тонкошеего старичка в обтрепанном красноармейском шлеме. Он и не думал бежать, но каждый держал его за какой-нибудь незначительный клочок одежды. Курилов спросил, кто этот местного масштаба чудак. Ему дружно гаркнули в самое ухо, что это и есть дорожный мастер, непосредственный хозяин катастрофы.

Запинаясь и завороженно поглядывая в орденок, что поблескивал за отворотом распахнутого начподорского пальто, мужик стал объяснять назначение железки. Это было не его изобретение; как чрезвычайная мера она допускалась и на других линиях, чтобы не задерживать очередного состава; и не его была вина, что здесь это стало обыденным явлением. Курилов вяло усмехнулся этой дурацкой правде, и вдруг все поняли его усмешку как одобрение происходящему. Раздались голоса, недружные вначале, что страшного в этой штуке ничего нет, называется бандаж, по-русски — бинт, накладывается под болт, крепится гайкой, а колесо прижимает его при проходе, и все получается хорошо, даже с пользой государству. «Как есть мы бедняковско государство, и должны мы отсоль обходиться по маленькой!» — вскричал тонкошеий, и какой-то подвернувшийся мужчина с утиным носом прибавил от себя, что «жизнь ноне производится не в пример слабже супротив прежних времен, а только суеты гораздо больше». Тут же выяснилось, что железа на бандажи не хватает, и артельный староста все ведра у бабы своей покрал, все крыши посымал с битых вагонов, лишь бы не останавливать движения на любимом транспорте.

— Путя шибко плохая! — воодушевленно вскричал тонкошеий.— Иной раз рельсу от старости в одиннадцати местах порвет, пра! Еле поспеваю, дорогой товарищ. Все бегаю да железки накладываю!

— Вы, что же, спринтер, что ли?.. Все бегаете,— полюбопытствовал начальник района.

— Не, я из-под Житомира, беженец. У меня и семейство тут...

Жертва была найдена. Потянулись взглянуть на нее в последний раз перед тем, как отдадут ее прокурорам. Факельщик поближе поднес огонек. Желтое пламя озарило круглые конопатые щеки, как бы облепленные тополевым пухом. В бедных варварских лаптях, с клоком ваты на плече драной кацавейки, мужик глядел напуганно, но улыбался, улыбался всем,

—,..и надолго такого бандажа хватает? — вялыми губами спросил Курилов.

И опять начальник дистанции скрипнул калошами и тряхнул головой:

— Разрешите доложить. Трехмиллиметровое железо пропускает восемнадцать составов. Я проверял лично..,

Начподор вздрогнул и брезгливо качнул головой. Итак, преступление опиралось здесь даже на научное исследование. Точность его гарантировал инженерский значок на фуражке путейца.

— Я вас выпущу из своих рук только под суд...— сказал начподор, глядя на эти новенькие, как бы гарцующие перед ним калоши. Ему все еще было жарко, но он не понял и стал застегивать пальто; пальцы срывались с петель.— Бесстыдник вы...

Он заторопился из этой человеческой ямы. Начальников кругом поубавилось. И тотчас же веселее стало глазу. Сотни ловких и безотличных людей сновали между обломков, и как будто целый заводской цех приехал сюда в полном составе. Клекот дорожных кирок, плакучий визг домкратов... даже их не хватало преодолеть давешний шелест под ногами! Внизу, мимо костров, вереницами шли с ведрами колхозные бабы. Они черпали зерно и ссыпали его во временные бунты. Сам колхозный председатель управлял людским потоком, и по лицу его, напряженному и багровому от огня, проходили тени этих пятисот мужиков. Подгонять их не приходилось, потому что им понятнее всех была истинная цена хлеба. Так они спасали зерно.

Иногда лихой гортанный крик раздавался сверху: «Давай на канат!» И потом щекастый паренек, уткнув в бока ручищи, зачинал длинную и не очень сложную песню. В ней было и про то, как «совецку власть спасали меленковски кулаки», и про то, как собственную милку его посватал «черноусый раскоряка, из Сарапуля купец». Никто не смеялся, хотя все знали, что это очень смешно. Парень вертел головой при этом, чтобы песни хватило на всех, и пламя факела трепетало от пронзительности его голоса. Мужики внизу слушали его в почтительном и сумеречном молчании. Затем следовал одинокий вскрик, тяжелая вагонная рама вставала на дыбы и сразу, кромсая дерн, брызгаясь землею, теряя окна и двери, рушилась под откос. Так они чистили путь.

Курилов шел дальше. Лесная тишина густела. Начальники отстали.

 

ЧЕЛОВЕК НА МОСТУ

 

 

Действовал закон дорожных катастроф. Площадь крушения была обратно пропорциональна его размаху. Всего на протяжении восьмидесяти метров срезало и раскидало путь. Тотчас за поворотом начиналась нетронутая трасса. Изредка чиркая спичку, Курилов взглядывал себе под ноги. Качество пути всюду было одинаковое. Еще один, вроде давешнего, бандажик попался ему по дороге. Начальник сложил его вчетверо, как бумагу, и спрятал в карман, чтобы показать в наркомате. Одуряюще пахло острым, после первого заморозка, лиственным тленом. Табор, суматоха, длинные огни ада — все оставалось позади. Сюда не достигал суетливый, расплесканный гомон этой ночи. Все спало, даже ветер.

Курилов много думал об этих людях, потому что глядел на них не из вчерашнего дня, а из завтрашнего. За последний месяц перед ним прошли сотни людей: стрелочники, кондуктора, инженеры, ревизоры движения и пути. Все соревновались на показатели лучшей работы, все состояли членами всяких добровольных обществ, все до изнеможенья выступали на совещаньях, все повторяли то же самое, что говорил и он. Здания станций, столовых, управлений, даже диспетчерских кабинетов были утеплены стенгазетами, профсоюзными объявлениями, лозунгами, плакатами и еще множеством серого цвета бумажек, на которых было написано что-то мелко, торопливо и плохим карандашом. Но качество перевозок оставалось прежним, и катастрофы время от времени напоминали массовые древние жертвоприношения. Партия ждала ответа от него, Курилов пока молчал. Он еще не знал... Боль в пояснице мешала ему сосредоточиться. Просунув руку под пальто, он тер кулаком простуженное место; боль унималась, он шел дальше.

Влажным знобом потянуло в лицо. В проеме леса объявились пустынная река и мост на ней. Пространство расширялось, и хотя накрапывало временами, колдовски светилась западная закраина неба. Очень далеко горела деревня. Зарево состояло из тусклых желтых воланов, как рисуют зарю на трактирных картинах. На мосту чернел плотный и невысокий силуэт человека. Опершись локтями о перила, он глядел в стылую предзимнюю реку. Она была омутиста и ленива; только у деревянных быков, у самой пяты, вздувались лиловые горбыли воды. Курилов неслышно подошел сзади. И хотя сердце всегда учует прежде, чем увидят глаза, человек не обернулся.

— На мосту запрещено стоять посторонним,— сказал Курилов.

Человек вздрогнул, оглянулся, и тело его мгновенно подалось назад, на железо. Они узнали друг друга с первого взгляда. «Здорово, президент республики!» — чуть не выговорилось у Курилова. Встреча была неожиданная для обоих. Но и вся эта ночь была полна необыкновенностей. Она началась с имени Протоклитова, с подыхающей цистерны, расточительных россыпей зерна, а до конца ее было еще далеко. Сама природа события, ради которого попал сюда Курилов, неузнаваемо искажала всю действительность.

— А я обходчик тут,— тихо сказал человек и немножко выпрямился.— Тут и служба моя.

— Обходчик — значит, твое дело ходить, стеречь, наблюдать порядок. Слышал, что у тебя случилось? — и кивнул в сторону, откуда пришел.

Человек сказал спокойно:

— Тот участок не мой. Взаимного отношения не имеем.

— Да... но и у тебя эти штуки есть! —Он вынул из кармана давешнюю железку.— Это я у тебя снял.

Что на это скажешь?

Тот принял улику из рук Курилова, погнул в одну и другую сторону; ржавая, она подавалась даже без металлического хруста. Усмехаясь, он вернул ее.

— Плохая!.. Заплатка временной нишшаты! Дерзость была острая, она пахла намеком, но не

стоило обижаться до срока, пока не выяснены будут правила начавшейся игры.

— Говоришь ты чудно. К слову, как зовут-то тебя?

— Меня? — Он погладил мокрое железо перил.— Я Хожаткин. Родион Хожаткин, вот кто я.

Он солгал без запинки и с тем большей легкостью, что Курилову незачем было уличать его. Сомнений не оставалось. Настоящей фамилии этого человека, когда-то знаменитой на Каме, нельзя было забыть. Да и слишком памятна была эта громадная черноволосая Олофернова голова на широком, коренастом торсе. Помнилось также, что Павел Степанович Омеличев не имел живых братьев; старший умер во время войны, и похороны его запечатлелись в памяти провинциального городка как образец неуклюжего купеческого тщеславия. Была, значит, какая-то причина Омеличеву стать Хожаткиным. Может быть, стыдился нынешнего непотребства своего и нарочно рядился в новое, полное фонетической отвратности имя.

Под стать фамилии была и внешность: грязная стеганая на вате куртка и пролыселый. как бы истоптанный треушок. По громадности чурковатых ног, по веревочным колтунам на них Курилов понял, что они обуты в лапти. Словом, перед начподором стоял битого вида мужичок, который от беспокойств нынешней деревенской жизни продал бедную свою лапотинку и веселое ремесло променял на одинокую, отшельническую должность. Все, включая и напевную, окающую речь его, было сработано искусно, продуманно и слаженно, без единой щелки. Был вполне достаточен для этого четырнадцатилетний срок.

Поздороваться ему с былым знакомцем значило бы признаться в падении и проигрыше, согласиться на превосходство Курилова, которого видывал в иной, посмешнее, форме и однажды почти держал в руках; протянуть ему руку — не означало ли заискивать в куриловском снисхождении или, что еще поганее, как бы напоминать про уплату старого должка. Все это понимал и Курилов и оттого решил держаться принятого тона.

— Что же, на пожар любуешься, Хожаткин? Зарево выдувалось вправо: должно быть, свежей

пищи подвалил ему ветерок.

— Вот, гляжу: пожар, суета, небось бабы стонут, коровы мычат, ребятишки пустыми глазами смотрят. А до меня уж не доходит: дальность. Воспоминанье одно: почадит и заглохнет! У самого тоже все погорело. Так и живу, как Ефрем Сирин, с дыркой посередь души. И даже сам не знаешь, чего в тебе больше — дырки аль души. А только с той поры тянет меня на огонь, как на водку...

— И большой дом был у тебя, Хожаткин? — раскуривая трубку, спросил Курилов. Обширные палаты Омеличева, венец творения прикамских зодчих, где впоследствии помещалась Чека, были ему хорошо известны, да не о тех палатах шла речь.

Огонь пятнисто осветил лицо этого человека. Нет, это был не прежний Омеличев, цыганской масти и русской закваски. Этот выглядел много старше, а между тем были они с Куриловым почти однолетки. В бровях, одна ниже другой, серебрились волоски; глаза запали вглубь, ближе к разуму, и мудрость их стала плачевна. Росла полукружиями клочковатая борода, делавшая его похожим на сыча. Но меховой козырек треушка не прикрывал высокого, пазухами вперед, лба. Соколенок улетел, цыган улетучился, а злой и горький разум остался... Курилов разжигал свою трубку несоразмерно долго.

-— Уж ладно, погляделся, и хватит! Туши свою спичку, пальцы сожжешь,— глухо заметил Хожаткин, отворачиваясь.— Ты про дом спросил. Дом мой был хороший дом; тесноват — да в тесном-то теплее. А сколько добра накоплено было!

— Жалеешь?

— А нет. С непривычки-то перво время и холодно, и стыдно, и боязно было по канавкам скитаться, а потом обошлось. Папаня говаривал: огонь — божья ласка. Он слабже не умеет приветить, бог-то!

— Один здесь живешь?

—...как перст. Всё обрубили. Культяпый я, милый гражданин...

— Фрося-то жива? — неожиданно для себя спросил Курилов.

Хожаткин досадливо закусил губу.

— А не знаю. Семь лет — сроку много.

Они замолчали, оба недовольные случившейся обмолвкой. Тут собака подбежала, тощая, как бы в лохмотьях, собака нищего. Она обнюхала куриловские сапоги; запах был привычный, лежалого железа и мазута. Легонько, без обиды, Хожаткин толкнул ее ногой. Она села и уставилась туда же, на зарево. Взгляд ее был древен и печален. Всякому свое: на пожаре могли оказаться и собаки.

— Пес твой?

— А мой. Егоркой звать. В мороз подобрал, собачью дружбу легко купить. Вот окривел намедни, мальчишки выхлестнули. Известно, дети, цветы жизни!..— Он потрепал по шее пса, Егорка лизнул руку, угадывая мысль хозяина.— Я сюда, на мост, кажную ночь хожу, как в клуб. Человек там поет, на реке. Иногда час попоет от полуночи, иногда более. Тут ведь лес, поселенья нет.— И с вызовом махнул на круглое, косматое, пустое пространство впереди.

— Рыбак, что ли?

— А не знаю. Может, святой, а может, просто так, коней караулит. А может, тоже Ефрем Сирин. Их ноне табуны развелись. Знаешь, даже мудрый, даже в уединении ищет эха, чтоб поделиться с ним. Иные львов заводили при себе, либо змею, либо птаху какую, а этот с песней тешится. Голос не старый, и слово неразборчиво, а поет нежно и с понятием звука...

Курилов слушал, покачивал головой, не умея добраться до смысла хожаткинских намеков.

— Спустился бы узнать, что за человек. Может, без документов? Ты — обходчик.— Он нарочно огрублял свою мысль, чтобы вызвать своего ночного собеседника на ссору, потому что в ссоре открывает человек свое лицо.

Но уже и теперь не выдерживал Хожаткин взятого тона: мужики так не говорят.

— Песне документа не нужно. Она сама по себе. Да и поет он для себя, а я вроде вора пользуюсь. Коли не торопишься, пожди малость, скоро запоет. Занятно бывает: чужую песню слушать — точно на звезды смотреть.

— Нет, мне уж пора, Хожаткин. Ты проводи меня до поворота.

Тот неохотно оторвался от перил.

— Что ж, мы с ним ходить легкие. Пошли, Егорушко?

Все трое они двинулись в одну шеренгу. И опять не давались им слова. Хожаткин прятался. Скоро, учуяв поживу, собака метнулась под откос. И верно, мгновение спустя послышался тяжелый плеск птичьих крыл. Опять сорвалось собачье счастье. Слышно было, как, отчаявшись в удаче, лакал Егор воду из канавы.

— Ты на будущее время святым-то не особо верь, Хожаткин. Осмотри молодца, паспорт спроси... они такие! Как на людях стыдно, так к богу за пазуху укрывались! — снова начинал и начинал Курилов.— А что про крушенье думаешь?

— Тебе виднее, ты сверху приставлен,— уклонился тот.— Тебе виднее, причина родит людей аль люди причину.

— Притча! Я знаю, ты скажешь: рельсов нет, рабсилы не хватает. Но ведь здесь временную заминку в постоянное правило возводят. Неверно, мы богаты, Хожаткин.

— Это правильно. Через всеобшую нишшату ко всеобшему богатству!

— Опять притча,— сердился Курилов, хотя и понимал, к чему тот клонит.— А почему предупреждений бригадам не выдавали?

— А что ж их давать? Ездить-то надо! Смотри, сколько грузов навалили. В былое время, как я сюда определился, начальник станции с семейством на паровозе за грибами ездил. Самовар поставят в лесу, детишки перепелок гоняют, а кучер тем временем выспится на тендере.,.

— Значит, признаешь, что выросли от той поры? И с этого места возобновился старый разговор, прерванный когда-то на одном купеческом чердаке.

— Мы не говорим, что развития нонче нет. Оно есть. Нам державы удивляются, и так ли еще впредь удивятся! Содрогнутся однажды державы и головами покачают, которые уцелеют. А только...— Он шел, грузно переваливаясь, почти как его пароходы когда-то с хлебными баржами позади. Он шел-шел и тихо засмеялся вдруг.— У нас тут очень смешно вышло. Барышня одна, така жулябия, завмагу за головку сыра отдалась. Шуму что было! Завмага вон, магазину ревизия (свиной головы недосчитались да Маргариту пуд!), правление в газетах раскровенили. А дело-то не в завмаге, а в барышне. Завмаг, вишь, кривой, вроде моего Егорки. На него глядеть-то — в горле першит. А при барышне ейная мама да меньшой брат. Хотя не жаль, барышня-то из поповен, чего ее жалеть! Наш папаня, бывало, говорил: «Не кажной маме дорога кровь чужого сына». Оно и наоборот справедливо...

Все это казалось непостижимым. Человек этот, даже если не читал газет с приказом о назначении Курилова, мог легко догадаться о его должности по форменной фуражке, по звездочкам на выпушке воротника. Он не был пьян,— значит, просто не дорожил своим местом? Видимо, гоненья и ненастная скитальческая судьба не отбили прежней дерзости у этого человека. Все его речи были только нагноеньем на старой ране.

— Давно на дороге?

— Двадцать шестой год,— не сморгнув, солгал тот.

— В профсоюзе состоишь?

— Плачу.

— А ты еще злей стал, Павел Степаныч!

Тот отпрянул, Курилов смешал карты игры. Отшельник поторопился отыскивать себе эхо и теперь раскаивался.

— Ты меня спрашивал, я отвечал, начальник. Ты бы мне подмигнул, я тебе по-твоему отвечать стал бы. Ну, отпусти меня теперь. Мой участок досюда. Позвал бы тебя в гости, да табуретка у меня одна. Кому-нибудь на полу сидеть, а ты ведь не сядешь. Да и неловко тебе со мною. Могут за это стукануть и тебя...— И сдернул треушок на прощанье.

Нужно было знать многое из их прежних отношений, чтоб не дивиться сумасшедшей проникновенности беседы. Курилов молча пошел вперед. Через несколько шагов он оглянулся. В темноте еще угадывался коренастый, без шапки Хожаткин. В дымке осенней ночи мерцал его лоб. И еще слышно было, как чесалась собака: донимали ее клещи.

 

 


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: