Пересыпкин ищет деятельности

 

В те годы создавались черновики будущей истории эпохи, С ними торопились, пока жили ее непосредственные участники. Разделами сюда входили фронты, заводы и восстанья — все, вокруг чего объединялись боевые и творческие силы революции. Все стремились подводить итоги, как будто эпоха была в основном уже закончена... Заместитель редактора дорожной газеты Алеша Пересыпкин тоже решил примкнуть к этому почти стихийному движению. Правда, Волго-Ревизанской дороге не равняться было, конечно, с основными очагами рабочего движения, но и у нее имелись свои герои. Кроме того, дорога росла с каждым годом, и юноша верил, что со временем из нее образуется нечто большее, чем только транссибирская магистраль. Подобно Алексею Никитичу, он также имел виды на будущее, хотя и уступавшие куриловским в масштабах. Так, например, он уверял Алексея Никитича, что вовсе не рыбой, лесом или сырыми кожами пахнут вагоны, приходящие на их дорогу с востока, а прежде всего свежим вольным ветром Океана, которым и предстояло дышать последующему поколенью. Иногда это оформлялось у него в фантастические проекты объединения всех железнодорожных линий в восточном и юго-восточном направлениях, как будто это имело отношение к объединению воль миллионов таких же нетерпеливых юношей, как он сам, жаждавших борьбы, шумной деятельности и подвигов. По его словам, это диктовалось особыми мирными задачами Советского Союза на помянутых окраинах.

— Замечательный ты парень, Лешка! — задорил его Курилов, стремясь проникнуть в самое его существо.— Демагог, правда, и чуточку сердит. Впрочем, у испанцев есть даже такая поговорка: мужчина должен быть свиреп. Кстати ж нос подгулял, точно велосипедом переехало. Ты б его хоть припудривал... все-таки лицо должностное!

Тот принимал с видом равного этот дружеский шлепок.

— Ботай, ботай меня, старик! (Как ни старался Алексей Никитич, так и не сумел вытравить из речи Пересыпкина полублатных оборотов, привычки беспризорных лет.) Ты мой старший товарищ, и я, твое творенье, верю тебе во всем... но не зазнавайся, Алексей! Я начинаюсь там, где кончаешься ты. Нынче забегал ко мне в редакцию Костя Струнников. Он заведует домом отдыха в Борщне. Парень — нечем крыть; мы с ним школу кончили вместе. Я еще ему однажды кронциркуль проспорил... Так вот, говорит, что надоело жить на ренту от папаш, скучно пересчитывать простыни да варить супы для малокровных. Пора, говорит, и нам заиметь свое прошлое. А Костя у нас не один! — И он закусывал при этом безволосую губу, а глаза загорались сдержанной и вызывающей усмешкой.

— Учись пока, Лешка... всему учись. Без знаний не бывает истинной храбрости!

К слову, о Пересыпкине. Этот непоседливый юноша был значительным эпизодом в семье Куриловых. Под Царицыном Алексей Никитич достал его из-под своего вагона — маленького обмороженного дикаря. За это путешествие мальчик платился всю жизнь: уши и нос его приобрели свойство шелушиться при всяком похолодании. На расспросы Курилова он отвечал, что мамка его сгибла, объевшись глины, а сам он намеревается пробраться в Турцию, а зовут его Лешкой. Два месяца мальчик жил в куриловском вагоне, деля с хозяином поровну фронтовые приключенья. После того как в вагон попал снаряд, легко подранивший и как бы сроднивший их обоих, Алексей Никитич отослал приемыша к Катеринке. Прирученье малыша происходило с трудом; бродяжьи склонности время от времени пробуждались в нем, он убегал и возвращался, каждый раз тише и задумчивее. Ввиду частых переездов Курилова с места на место Пересыпкин на время учебы был помещен у Тютчева, не покидавшего Москвы. Они часто встречались, и Алексей Никитич с пристальным любопытством присматривался, как из беспризорного парнишки пробивается отличный молодой человек, годный и жизнь делать и, в случае нужды, нащурив левый глаз, бить из автоматического ружья. В последнюю встречу Пересыпкин смотрел на жизнь уже вполне серьезно, был перепоясан множеством неизвестного назначения ремешков и носил сбоку кожаную, военного образца, сумку с государственными бумагами. Курилов всегда держался в отношении к нему тона покровительственной иронии, а Лешка платил ему вспыльчивой и беззаветной дружбой. На дорогу Пересыпкин пришел годом раньше.

Толчком к началу Алешиной работы послужила одна макулатурная брошюрка, подложенная под пачку книг, чтоб веревка не резала переплетов. Это был оттиск анонимной статьи с очень трудным и длинным заглавьем. Явно полемическая, статья эта обсуждала некоторые вопросы государственного кредитования и гарантий строителям частных дорог в бывшей Российской империи. Стояла дата: 1876. В редакционных сносках внизу приводились точные цифры оказанных правительством льгот Либаво-Орловской, Феодосийской и С.-Петербургско-Варшавской железным дорогам — сравнительно с теми, какие получили учредители новой линии Волго-Ревизанского общества. Именно эта дорога, четверть века спустя преобразованная в Волго-Московскую, доводилась прабабкой той, где теперь работал Пересыпкин. Статья была написана по-русски, она не изобиловала цифровым материалом, касалась предметов уже знакомых, но Лешка прочел ее трижды и не понял ничего. Глиняная ассирийская дощечка была бы в той же мере доступна ему, как и эта архаическая путаница из Вестника промышленности восьмидесятых годов. Самолюбие Алешки было задето; несколько дней он потерпел, а потом с готовым предложением ринулся к Курилову.

Вначале он потребовал объяснения многих непонятных ему терминов. Алексей Никитич выразил удивление. Советская система настолько круто перестроила все правовые, финансовые и прочие отношения, что уже незачем было воскрешать варварские законоположения минувшего века. Он даже обмолвился в том смысле, что история дороги должна быть прежде всего историей революционного движения на ней. И тут Алексей Никитич прочел молодому человеку небольшую лекцию о том, как правительство Александра Второго, напуганное провалом севастопольской кампании, бросилось на поддержку любой частной инициативы, сделав дороги ведущим тезисом государственной политики тех лет. В заключение он советовал прочесть ряд общеизвестных книг по истории капитализма, списаться от его имени с живыми участниками революционных бурь и пригласить толкового сотрудника со стороны, который придавал бы стройную последовательность собранному материалу. Словом, он строго учитывал небольшие возможности товарища Пересыпкина. Будущий историк отмалчивался; по всему видно было, какое-то нетерпение переполняло его. (После того как газета раскричала одно не шибко удачное изобретение по автоблокировке, Алексей Никитич стал подозревать Пересыпкина в излишней склонности ко всякого рода сенсациям.)

— Ты меня не понял, Алексей,— осторожно намекнул Пересыпкин.— Я хочу проникнуть в самые истоки.

— Чудак, ищи их в общем развитии экономики.

— Мне хочется понять, что поделывали самые людишки, пока развивалась твоя экономика. Видишь ли, тут пахнет какой-то махинацией...— уклончиво возражал Пересыпкин и вдруг высыпал перед Куриловым целую пачку давно забытых и безжизненных имен.

— Да зачем они тебе, отроча? Зачем тебе главноуправляющий Мельников или этот парижский банкир Исаак Перейра?

— Мой Бланкенгагель учился мошенничать у Перейры.

— Умойся, Леша... какой Бланкенгагель? Впрочем, начальник так и понял, что его приемыш

замыслил в художественной форме свести кое-какие счеты с отечественной историей. Стремясь всемерно поощрять развитие искусств на транспортной тематике, он значительно облегчил Пересыпкину доступ к дорожным архивам. Ничего там, однако, не оказалось, кроме устарелых отчетов о грузооборотах и сводок о движении профсоюзных взносов. Предстояло или отступление, или создание скучнейшего очерка, каких имелись уже десятки. Тогда Пересыпкин вспомнил, что именно Борщня была когда-то штаб-квартирой волго-ревизанской авантюры. Косте Струнникову было послано спешное письмо с просьбой, во имя проигранного кронциркуля, прислать любые клочки исписанной бумаги, какие отыщутся на борщнинских чердаках. (В бытность беспризорником товарищу Пересыпкину приходилось посещать провинциальные чердаки, и всегда ему бросалось там в глаза обилие осиных гнезд да вороха всякой переписки.) Юноше повезло в размерах, заставлявших подумать о существовании высшей справедливости. Через месяц в адрес редакции прибыл ящик из-под копченых сельдей, 42X65, полный старой бумаги. В уголки Костя насовал яблок из «собственных» садов, прямо с веточками (яблочный запах одолел все прочие!), а в сопроводительной записке прибавлял, что послал бы почтой одну музейной давности старушенцию, не то няньку, не то дядьку последнего помещика, если бы не опасения, что рассыплется на составные части при перевозке. (Старуха проживала в сторожке при парке, наводя суеверный ужас на все юное население Борщни.)

Даже яблока не надкусив, наш историк кинулся на обследование приобретенных сокровищ. Он испытал головокружение, знакомое лишь удачливым кладоискателям. Немыслимо было в один прием охватить разумом исполинский дар Кости Струнникова. Все это были остатки личного архива Ореста Ромуальдовича Бланкенгагеля. Сюда входили амбарные и инвентарные книги с полными, за несколько лет, отчетами по усадебному хозяйству; альбом рыжих овальных дагерротипов с изображениями всех тех, кого Пересыпкин сажал ныне на скамью подсудимых; проект и устав Волго-Ревизанского общества с копией прошения на имя главноуправляющего Чевкина о дозволении произвести путейские изыскания; переписка на разных языках, а о чем — это было пока сокрыто от Алеши; неоднократные рапорты горигорецкого исправника Рынды-Рожновского о военных действиях против разбойника Спирьки; две жалобы управляющего имением М. Бородулькина о потравах гречихи, о самовольном выкосе трав и о блуждании мужиковских умов; акт поимки помянутого Спирьки на свадьбе в деревне Кострица 12 мая 1876 года и подшпиленное тут же удостоверение местного врача Дубяги и приходского священника о смерти его от неисследованной хронической болезни; телеграммы директора Флуговского завода в Берлине, Унруэ, о продаже и отправке первой партии, шести паровозов, в адрес Волго-Ревизанской дороги; набросок карандашом миловидной девушки в амазонке, сделанный на обороте уведомления министерства двора о том, что предводителю горигорецкого дворянства, О. Р. Бланкенгагелю, надлежит явиться для несения ночного караула при прахе государя Александра II; еще один рисунок той же особы, отлично сохранившийся, если бы не давленая муха, прилипшая к ее лицу; неизвестно каким образом попавшее сюда послание Сергиевского архимандрита Антония к горигорецкому иерарху о выгоде соседства с железной дорогой по причине наплыва лишних богомольцев («...видится мне токмо польза, преосвященный брат, а буде приступит грех, да не смятемся, встретим в поле и сразимся с ним!»); ругательное, в сжатой форме, письмо Э. Г. Гриббе об отыскании неизвестной личности Пафнутия, энгелиста по виду и по наличию длинных волос, и о нахождении при нем саквояжа с книгами преступного содержания, как-то: «История французского крестьянина» и «Сказка о четырех братьях». (По указанию г. уполномоченного корпуса жандармов, штаб-ротмистра А. Т. Штейнпеля, Гриббе просил установить наблюдение за домашним учителем А. Г. Похвисневым...); вырезки из газет об открытии Волго-Ревизанской дороги, чем завершалось присоединение Горигорецкого округа к лону европейской цивилизации; переписанная от руки роль магнетизера Жезлаковского из несохранившегося водевиля Дядюшкин поцелуй, поставленного на домашней сцене в Борщне 19 июля 1876; афишка помянутого спектакля, с указанием исполнителей и вставленная в пенальчик из бамбука... (В виньетке, сработанной в древнеславянском стиле, желтые херувимы с лицами присяжных поверенных несли в зубах, за неимением рук, визитную карточку с загнутым уголком. На ней под титлами написано было: Дядюшкин поцелуй. При этом выяснилось, что роль гусара выполнял Я. А. Дудников, роль дядюшки — О. Р. Бланкенгагель, роль лакея Робина — г. Жак Поммье, роль Аглаи, 22 л. — Таня Бланкенгагель, роль волшебника Агафита Абдула, 72 л.— г. Шемадамов и, наконец, роль шалопая Митрофана Спиглазова — некий Аркадий П., причем в скобках было помечено карандашом: три с полтиной, и мощный восклицательный знак. Отвергая всякую мысль об уплате исполнителям в домашнем спектакле, следует предположить, что это был только домашний псевдоним артиста.) Словом, нет никаких возможностей перечислить в один дух все сокровища, обвалившиеся на Алешу Пересыпкина. Уже от одного созерцания их должна была родиться новая Илиада!

Весь тот вечер он потратил на изучение лишь одного из них. Это была фотография большого размера, снятая на террасе борщнинского дома в день открытия дороги. На обороте имелись дата и фамилии лиц, составивших группу. Этот документ пострадал больше всех; какой-то своенравный ребенок подправил его по своему вкусу и одного из гостей одел в юбку, другого подрумянил отличной, цвета речной бодяги, зеленцой, третьего же аккуратно превратил в подойник. Пересыпкину долго пришлось смывать ваткой этот простосердечный комментарий потомка. Труды его, впрочем, были вознаграждены полностью. Налицо был иллюстрированный список действующих в его будущей повести лиц... Все это были покойники. Перед обширной террасой, под сенью превосходных лип, сидели они в предвкушении обильного обеда, свидетели открытия Волго-Ревизанской дороги, которая уже не существовала в прежнем своем виде. Покойники прислуживали им, таща мертвую ботвинью и заливную осетрину, изготовленную покойниками же. Умерло время, но сохранилось мгновение, запечатленное на бромосеребряной бумаге... Покойник наводил на них суставчатый длинный глаз штейнгелевского объектива, который давно устарел. Уже невесомые клочья пены падали из бокалов, поднятых за здравие героического Бланкенгагеля. Шипучее вино, охмелявшее их рассудок, было с тех пор и облаком, и лужей, и мокрым снежком в руках ребенка; оно поднималось на высоту лишь для того, чтоб сверкнуть в полосе радуги; оно извергалось из глаз страдалицы или из мочевого пузыря животного; оно просачивалось в затхлую глубь земли, кроша камни по дороге, чтоб через год вкрадчиво вползти снова в гроздь винограда, голубую от солнца. Так, через тысячи скрытых от разума русл, оно вливалось в трепетный недремлющий Океан. Материя стремительно пронеслась сквозь эти призраки, напрасно расставлявшие руки, чтоб уловить ее и задержать. И даже солнце — неповторимое, моложе на полвека — грело этих заносчивых и деловитых мертвецов.

В центре помещался плотный, львиного вида человек с отменнейшими бакенбардами. Они были главное в его лице, остальному предоставлялась роль декоративного дополнения. Они уходили за отложной воротник сорочки и, несомненно, продолжались вдоль всего тела, до самых пят, наподобие лампасов. Это и был старик Бланкенгагель. Парадный, как базилевс, он один сидел в кресле. По сторонам, уже на стульцах, сидели другие мужчины, все еще в соку, с цилиндрами на коленях и в приятно-замысловатых позах. Один только затесался между ними старичок с лысой и острой, как ракушка, головой и со старческим вислым сальцем на щеках. (Вдумчивый ребенок преобразил его в дерево, покрытое желтыми, вроде одуванчика, цветами.) На нем был надет мундир неопределенного ведомства и с таким обилием орденов, что Алеша Пересыпкин даже засмеялся тихо-тихо. (Не этот ли Эдуард Гаврилович Гриббе и был главным сообщником Бланкенгагеля?) Обращали на себя внимание еще один, пришедший на обед со здоровенной саблей, и другой, в громадном сюртуке, откуда и выглядывал, как св. Тихон Калужский из своего дупла. Какой из них был П. Д. Пестриков и какой П. П. Хомутов, выяснить стало уже невозможно. Прогрессивные демократы, они позади себя поставили четырех рослых, с решительными физиономиями и крестьянского обличья, стариков; наверно, это были родоначальники каких-то купеческих или кулацких династий. И как будто совсем случайно попал сюда молодой студент, А. Г. П. — в форменной тужурке; но он шевельнулся в момент съемки, да так и остался для истории с неуловимым, смазанным лицом, подобным горшку на гончарном круге.

Схема возникновения дороги была налицо. Оставалось подыскать связь между событиями, перенумеровать датами эти звонкие кости и, по способу Кювье, надеть на них румяное тело событий. Сама судьба, предвидя суд потомка, копила эти документы на борщнинском чердаке. Удачами такого рода Алеша не был избалован, и, кроме Курилова, иронии которого он всегда побаивался, не было у него ни матери, ни сестры, ни задушевного приятеля под рукою, чтоб поделиться с ними радостью. Но — «ты честно заработал мой кронциркуль, Костя!..» В эту пору Алеша еще не знал, что ему придется всесторонне исследовать существо Бланкенгагелевой аферы, в хитроумной паутине которой путались сами испытанные министерские пройдохи.

 

 


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: