А Воробьев стекло не выбивал

 

Мне жалко людей, которые рано перестали верить в сказки, разлюбили зверей и птиц, забыли дорогу в детство.

Они редко припадают к незамутненному родничку далекого детства, чтобы смыть копоть обыденности, золотую пыльцу корысти, разъедающую сердце, и туман самообольщения, который плотной пеленой застилает глаза. Куда охотнее люди осуждают поступки своего детства, не замечая их чистоты и цельности. Они снисходительно посмеиваются, пожимают плечами и не пытаются разглядеть в своем детстве то первозданное, кристаллическое состояние души, которое утратили с годами.

Я часто имею дело с детьми, и мое собственное детство мне кажется не таким отдаленным. И я неожиданно для себя начинаю ощущать себя не взрослым человеком, а состарившимся мальчиком. Это странное состояние, радостное и грустное одновременно, неожиданно увеличивает в своем значении события детских лет. И рядом со мной все чаще появляется мой школьный товарищ Семин - Марк Порций Катон Старший.

Его двойник, живший во втором веке до нашей эры в Риме, прославился тем, что всю жизнь, изо дня в день, упорно повторял:

"Карфаген должен быть разрушен!"

Мой друг не требовал разрушения Карфагена, и не потому, что этот прекрасный город был разрушен римлянами задолго до его рождения (в 146 году до нашей эры), - просто он был добрым малым. Однако имя римского цензора он носил с завидным достоинством.

Эта необычная история началась с разбитого стекла. Толстое, шершавое, как бы покрытое морозным инеем, стекло в дверях директорского кабинета оказалось разбитым. И напоминало броню, пробитую снарядом. В образовавшейся бреши, как в пасти чудовища, торчали острые зубы осколков, и директор, маленький подвижный человек с розовой безволосой головой, выглядывал из этой зубастой пасти. В этот день у него был сокрушенный вид, как у человека и впрямь попавшего в пасть.

- Кто разбил стекло?

Естественно, тот, кто всегда бьет стекла: портфелем, мячом, корзинкой для бумаг, локтями. Воробьев! Если собрать все стекла, разбитые за недолгий век Воробьевым, то их хватит, чтобы застеклить новый дом. Итак, позвать сюда Тяпкина-Ляпкина, то бишь Воробьева!

Воробьев заглянул в "пасть" директорской двери:

- Звали?

- Войди! - приказали из "пасти".

Воробьев открыл дверь. Осколок стекла с легким звоном упал к его ногам. В этом звоне звучал укор.

- Ты выбил стекло? - спросил директор, поглаживая маленькой рукой бронзовую лошадь чернильного прибора. - Ты?

- Не-е! - односложно ответил Воробьев.

Казалось бы, все ясно. Ведь никто лучше Воробьева не знал, выбивал он стекло или не выбивал. Но, оказывается, ничего не было ясно. По крайней мере,  директору. Он сказал:

- Пойди додумай. Зайдешь на следующей перемене.

- Подумаю, - буркнул Воробьев, хотя думать ему было нечего. - Зайду.

На следующей перемене "пасти" в дверях директорского кабинета уже не было: ее забили фанерой. Чистой, еще не исписанной словами и словечками. Воробьев постучал в фанеру.

- Подумал? - спросил директор.

- Подумал, - соврал Воробьев.

- Ты выбил стекло?

- Не-е!

Директор ударил рукой по крупу бронзовой лошади.

- Воробьев! Хоть раз в жизни признайся чистосердечно, тогда тебе ничего не будет.

Это был деловой разговор!

- Мать вызывать не будете? - поинтересовался мальчик.

- Не будем!

Воробьев устало посмотрел на директора - верить или не верить? - и решил рискнуть:

- Я выбил... Можно идти?

- Иди, - с облегчением сказал директор и почти с любовью посмотрел на Воробьева.

А Воробьев посмотрел на директора, как на соучастника в заговоре.

На этом история с разбитым стеклом могла благополучно завершиться, если бы Семин не был в душе Марком Порцием Катоном Старшим. В тот же день мой школьный товарищ открыл дверь с фанерой вместо стекла и с твердостью, с какой его римский двойник произносил: "Карфаген должен быть разрушен!", сказал:

- А Воробьев стекло не выбивал!

- Это что еще за новости?! - Рука директора оседлала бронзовую лошадь чернильного прибора.

- А Воробьев стекло не выбивал! - повторил Семин.

- Кто же, по-твоему, выбил?

- Не знаю.

- Вот-вот, - оживился директор, - не знаешь, а говоришь! Воробьев сам признался. Понятно?

- Понятно, - ответил Марк Порций Катон Старший. - А Воробьев стекло не выбивал.

Розовая голова директора поплыла по кабинету, как воздушный шарик.

- Воробьев говорит - выбил, ты говоришь - не выбивал! Кому прикажешь верить?

- Мне! - приказал упрямый римлянин.

Директор вспыхнул:

- Позвать Воробьева!

Позвали. Воробьев пришел.

- Ты выбил стекло?

- Я, - как по-заученному, выпалил Воробьев.

- Что ты на это скажешь, Семин? -- победоносно спросил директор моего школьного товарища.

- Он врет! - ответил Семин.

- Какой ему резон врать? Если бы он отпирался, тогда другое дело. Но он признается. Не вижу логики!

- Он врет! - повторил Семин, который видел логику.

- Отстань ты! - лениво буркнул Воробьев и тайком погрозил Семину кулаком, - Я выбил.

- Теперь ты убедился? - Директор торжествующе трепал по холке бронзового коня.

- А Воробьев стекло не выбивал!

- Во-он! - тихо сказал директор, и его розовая голова стала пунцовой.

Так была упущена еще одна возможность раз и навсегда покончить с выбитым стеклом. История продолжалась.

В классе шел сбор, посвященный сбору колосков в подшефном колхозе. Все шумно обсуждали колоски. Спорили. Брали обязательства. Мой товарищ поднял руку.

- Обязуюсь собрать мешок колосков, - сказал он и тут же добавил: - А Воробьев стекло не выбивал!

- Какой Воробьев? Какое стекло? - растерялась вожатая. - Ведь мы говорим о колосках!

- Так я и говорю о колосках, - сказал Марк Порций Катон Старший. - А Воробьев стекло не выбивал.

- Выбил, - мрачно сказал Воробьев: он был верен уговору, держал слово.

- Ну конечно, выбил, - подхватила вожатая, - а колоски...

- Не выбивал, - стоически повторил двойник римского цензора.

- Семин, ты говоришь не на тему, - огорчилась вожатая. - Не срывай сбор, посвященный сбору...

- Я за колоски! А Воробьев стекло не выбивал!

На вечере самодеятельности Семину поручили читать стихотворение Пушкина "Вьюга". Он вышел на сцену, заложил руки за спину, привстал на носочки и объявил:

- Стихотворение Александра Сергеевича Пушкина "Вьюга", - потом еще выше привстал на носочки и выдохнул: - А Воробьев стекло не выбивал!

Он произнес эту фразу горячо и вдохновенно, как строку пушкинского стихотворения. Зал загудел. Засмеялся. Захлопал.

А Марк Порций Катон Старший смотрел в темный зал и широко улыбался. Он думал: ребята хлопают, шумят и смеются потому, что согласны с ним. Он вдохнул поглубже и радостно стал читать стихотворение:

Буря мглою небо кроет,

Вихри снежные крутя;

То, как зверь, она завоет,

То заплачет, как дитя...

В зале стоял гул, шумели, но он не слышал шума, он читал с душевным жаром, и ему казалось, что пушкинские строки подтверждают его правоту. Директор, сидящий в первом ряду, поднялся со стула и пошел прочь, сказав, чтобы Семина немедленно прислали к нему.

Прямо со сцены Семина подвели к дверям директорского кабинета.

К тому времени фанеру уже успели исписать и изрисовать вольностями, ее пришлось выкинуть. На ее место вставили толстое шершавое стекло, как бы покрытое морозным инеем. Семин постучал в новое стекло. Вошел.

- Долго это будет продолжаться? - спросил директор.

- Что... продолжаться? - спросил мальчик.

- "А Воробьев стекло не выбивал"! - голосом Семина произнес директор.

Семин немного подумал и тихо сказал:

- Всегда.

Тогда директор положил обе руки на спину бронзовой лошади и сказал:

- Среди древних римлян тоже встречались чудаки. Калигула, например, мечтал сделать своего любимого коня консулом и приводил его в сенат. А цензор Марк Порций Катон Старший все речи в сенате начинал словами: "Карфаген должен быть разрушен!", но так и не дожил до того дня, когда римляне смели с лица земли этот прекрасный город. Кто же ты? - спросил директор моего школьного товарища Семина. - Калигула или Марк Порций?

И мой друг, не моргнув глазом, ответил:

- Марк Порций Катон Старший.

Он стоял перед директором в потертой курточке, в ботинках со сбитыми каблуками, маленький, щуплый, так не похожий на могущественного римлянина в просторной тоге, как бы сшитой из двух простыней. Но в своей гордой непреклонности он был похож на своего древнего двойника. Римский цензор требовал мести - мой друг хотел справедливости, поэтому был выше цензора на целую голову.

С этого момента в нашей школе не стало Семина, а появился Марк Порций Катон Старший. Его только так и называли. А он всюду и везде - на пионерских сборах, на классных собраниях, на встречах с любимыми писателями - повторял свою неизменную истину:

"А Воробьев стекло не выбивал!" Сперва на него сердились, с ним спорили. Потом привыкли и стали воспринимать его слова как шутку.

Прошли годы. Уже давно ребята из нашего класса перестали бить стекла. А самый главный стеклобой Воробьев отпустил усы - жиденькие, рыжие усишки и очень гордился ими. Холил и лелеял...

Наступил выпускной вечер. Все пришли в школу нарядные, возбужденные. Очень шумели, чтобы заглушить грусть. Все произносили речи, как взрослые. Учителя тайком смахивали с глаз слезу и говорили, что лучше нас не было и не будет. И вот тогда "средь шумного бала" неожиданно поднялся наш Марк Порций Катон Старший и сказал:

- А Воробьев стекло не выбивал!

Все засмеялись, решили, что теперь-то это шутка. И ждали, что наш римлянин тоже засмеется. Но на его лице не было лучиков смеха: глаза смотрели напряженно, а сам он был очень серьезен, И все почувствовали, что он не шутит. На прощальном вечере у него оставалась последняя возможность доказать свою чудаковатую правоту.

- Честное слово... не выбивал...

Его голос дрогнул. Пальцы на руках задвигались: он пытался сжать их в кулак, а они, как на пружинках, распрямлялись. Ребята притихли, а наш маленький директор с розовой безволосой головой спросил:

- Послушай, Семин, чего ты добиваешься?

- Правды, - сказал Семин.

- Это было так давно...

- У правды не выходит срок.

- Но правда эта выеденного яйца не стоит, Маленькая правда.

Мой друг твердо посмотрел в лицо директору и сказал:

- Правда не бывает маленькой. Правда всегда большая. Меня так дома учили. Стоит один раз изменить правде, и тогда уже не остановишься... Воробьев стекло не выбивал!

И тогда поднялся Воробьев и, прикрывая усы ладонью, словно стесняясь их, сказал:

- Не выбивал. Я в тот день в футбол гонял на соседнем дворе.

А в школе меня не было.

- Кто же выбил злосчастное стекло? - вырвалось у директора.

- Если по правде, то я, - сказал длинный парень, за свой рост прозванный "Верстой".

Так закончилась эта малозаметная история. Но все собравшиеся в актовом зале вдруг почувствовали облегчение, словно после тяжелого знойного дня припали губами к холодному роднику.

 

2. Ответьте на вопросы к рассказу: они  помогут  глубже понять рассказ.

1) Почему автор рассказа не может забыть Сёмина – своего школьного товарища? Чем он привлекателен?

2) За что Сёмин получил прозвище Марк Порций Катон Старший? Уважительное или негативное это прозвище?

3) Почему ему было важно повторять директору и другим фразу: «А Воробьёв стекло не выбивал»? Какой смысл, вопреки признанию Воробьёва, твердить, что Воробьёв стекло не выбивал?

4) Почему сам директор был возмущен этой историей, полагая, что это слишком маленькая правда, чтобы её так упорно отстаивать?

5) Поддерживаете ли вы ответ Сёмина: «Правда всегда большая»? Верите ли вы в рассказанную историю? Правдива ли она? Есть ли в вашей школе такие борцы за правду? Если есть, как вы к ним относитесь?

6) Как вы объясните концовку рассказа: «Все собравшиеся в актовом зале вдруг почувствовали облегчение, словно после тяжёлого знойного дня припали губами к холодному роднику»? А какое у вас родилось ответное чувство?

7) Достойна ли, по-вашему, эта маленькая история того, чтобы автор уделил ей внимание, запомнил ее и посвятил ей целый рассказ? Может быть, прав директор, что эта «маленькая правда не имеет большого значения»?

 

3. Напишите отзыв по прочитанному рассказу, для этого ответьте письменно на последний вопрос.

 

Родная литература. 5 класс. 28.04.2020

 

Тема: «Белый гусь» как рассказ о самоотверженной родительской любви.

 

1.Прочитайте о писателе Е.И.Носове.

Евгений Иванович Носов – советский писатель, представитель «деревенской» прозы, Герой Социалистического Труда. Родился 15 января 1925 года в селе Толмачёво Курской губернии, в семье потомственного кузнеца. В возрасте шестнадцати лет попал в фашистскую оккупацию. По окончании восьмого класса ушёл на фронт и служил в качестве наводчика оружия. В феврале 1945 года Носов был тяжело ранен под Кёнигсбергом и перевезён в госпиталь в Серпухове. События этого времени он позже описал в рассказе «Красное вино победы».

Среднюю школу ему удалось окончить только после окончания войны. Затем он жил в Казахстане и Средней Азии, где длительное время работал литературным сотрудником. Первые стихи и публицистические рецензии Носова появились в 1947 году. В 1951 году писатель переехал в Курск, где выпустил свой первый рассказ для детей «Радуга» и первый сборник рассказов «На рыбачьей тропе».

Как и другие представители «деревенской» прозы, он посещал Высшие литературные курсы в Москве. В 1960-е годы активно публиковался в столичной периодике. В те же годы Носов писал множество рассказов и повестей. Среди наиболее известных были «Шумит луговая овсяница», «Объездчик», «И уплывают пароходы, и остаются берега», «За долами, за лесами». В этих произведениях писатель проявил глубокий психологизм, склонность тщательно анализировать и точность в описании деревенского быта. Ему удавалось передавать народную мудрость через крестьянские речи и динамичные диалоги. Свои детские и отроческие воспоминания писатель наиболее ярко описал в рассказах «Подпасок» и «Дёжка».

Большой успех принесла Носову, написанная в 1980 году, повесть «Усвятские шлемоносцы». Позже она вошла в одноимённый сборник рассказов и повестей. В этот период он работал в редакционной коллегии журнала «Роман-газета». С 1989 по 1992 год автор выпустил несколько книг для школьников. Среди них книга рассказов для младших классов «На дальней станции сойду», сборник рассказов для старших классов – «Красное вино победы».

У Евгения Носова была привычка кормить птиц, в особенности в морозные дни. И даже на своей могиле он просил высечь слова: «Покормите птиц».

Писатель умер 14 июня 2002 года в Курске в возрасте 77 лет

 

2. Прочитайте рассказ Е.И.Носова

 

Белый гусь

 

Если бы птицам присваивали воинские чины, то этому гусю следовало бы дать адмирала. Все у него было адмиральское: и выправка, и походка, и тон, каким он разговаривал с прочими деревенскими гусями.

Ходил он важно, обдумывая каждый шаг. Прежде чем переставить лапу, гусь поднимал ее к белоснежному кителю, собирал перепонки, подобно тому, как складывают веер, и, подержав этак некоторое время, неторопливо опускал лапу в грязь. Так он ухитрялся проходить по самой хлюпкой, растележенной дороге, не замарав ни единого перышка.

Этот гусь никогда не бежал, даже если за ним припустит собака. Он всегда высоко и неподвижно держал длинную шею, будто нес на голове стакан воды.

Собственно, головы у него, казалось, и не было. Вместо нее прямо к шее был прикреплен огромный, цвета апельсиновой корки, клюв с какой-то не то шишкой, не то рогом на переносье. Больше всего эта шишка походила на кокарду.

Когда гусь на отмели поднимался в полный рост и размахивал упругими полутораметровыми крыльями, на воде пробегала серая рябь и шуршали прибрежные камыши. Если же он при этом издавал свой крик, в лугах у доярок тонко звенели подойники.

Одним словом, Белый гусь был самой важной птицей на всей кулиге. В силу своего высокого положения в лугах он жил беспечно и вольготно. На него засматривались лучшие гусыни деревни. Ему безраздельно принадлежали отмели, которым не было равных по обилию тины, ряски, ракушек и головастиков. Самые чистые, прокаленные солнцем песчаные пляжи – его, самые сочные участки луга – тоже его.

Но самое главное – то, что плес, на котором я устроил приваду, Белый гусь считал тоже своим. Из-за этого плеса у нас с ним давняя тяжба. Он меня просто не признавал. То он кильватерным строем ведет всю свою гусиную армаду прямо на удочки, да еще задержится и долбанет подвернувшийся поплавок. То затеет всей компанией купание как раз у противоположного берега. А купание-то это с гоготом, с хлопаньем крыльев, с догонялками и прятками под водой. А нет – устраивает драку с соседней стаей, после которой долго по реке плывут вырванные перья и стоит такой гам, такое бахвальство, что о поклевках и думать нечего.

Много раз он поедал из банки червей, утаскивал куканы с рыбой. Делал это не воровски, а все с той же степенной неторопливостью и сознанием своей власти на реке. Очевидно, Белый гусь считал, что все в этом мире существует только для него одного, и, наверное, очень бы удивился, если бы узнал, что сам-то он принадлежит деревенскому мальчишке Степке, который, если захочет, оттяпает на плахе Белому гусю голову, и Степкина мать сварит из него щи со свежей капустой.

Этой весной, как только пообдуло проселки, я собрал свой велосипед, приторочил к раме пару удочек и покатил открывать сезон. По дороге заехал в деревню, наказал Степке, чтобы добыл червей и принес ко мне на приваду.

Белый гусь уже был там. Позабыв о вражде, залюбовался я птицей. Стоял он, залитый солнцем, на краю луга, над самой рекой. Тугие перья одно к другому так ладно пригнаны, что казалось, будто гусь высечен из глыбы рафинада. Солнечные лучи просвечивают перья, зарываясь в их глубине, точно так же, как они отсвечивают в куске сахара.

3аметив меня, гусь пригнул шею к траве и с угрожающим шипением двинулся навстречу. Я едва успел отгородиться велосипедом. А он ударил крыльями по спицам, отскочил и снова ударил:
– Кыш, проклятый!

Это кричал Степка. Он бежал с банкой червей по тропинке.
– Кыш, кыш!

Степка схватил гуся за шею и поволок. Гусь упирался, хлестко стегал мальчишку крыльями, сшиб с него кепку.
– Вот собака! – сказал Степка, оттащив гуся подальше. – Никому прохода не дает. Ближе ста шагов не подпускает. У него сейчас гусята, вот он и лютует.

Теперь только я разглядел, что одуванчики, среди которых стоял Белый гусь, ожили, и сбились в кучу, и испуганно вытягивают желтые головки из травы.
– А мать-то их где? – спросил я Степку.
– Сироты они...
– Это как же?
– Гусыню машина переехала.

Степка разыскал в траве картуз и помчался по тропинке к мосту. Ему надо было собираться в школу.

Пока я устраивался на приваде, Белый гусь уже успел несколько раз подраться с соседями. Потом откуда-то прибежал пестро-рыжий бычок с обрывком веревки на шее. Гусь набросился на него.

Теленок, взбрыкивая задом, пускался наутек. Гусь бежал следом, наступал лапами на обрывок веревки и кувыркался через голову. Некоторое время гусь лежал на спине, беспомощно перебирая лапами. Но потом, опомнившись и еще пуще разозлившись, долго гнался за теленком, выщипывая из ляжек клочья рыжей шерсти. Иногда бычок пробовал занять оборону. Он, широко расставляя передние копытца и пуча на гуся фиолетовые глаза, неумело и не очень уверенно мотал перед гусем лопоухой мордой. Но как только гусь поднимал вверх свои полутораметровые крылья, бычок не выдерживал и пускался наутек. Под конец теленок забился в непролазный лозняк и тоскливо замычал.

– То-то! – загоготал на весь выпас Белый гусь, победно подергивая куцым хвостом.

Короче говоря, на лугу не прекращались гомон, устрашающее шипение и хлопанье крыльев, и Степкины гусята пугливо жались друг к другу и жалобно пищали, то и дело теряя из виду своего буйного папашу.

– Совсем замотал гусят, дурная твоя башка! – пробовал стыдить я Белого гуся.

– Эге! Эге! – неслось в ответ, и в реке подпрыгивали мальки. – Эге! (Мол, как бы не так!)

– У нас тебя за такие штучки враз бы в милицию.

– Га-га-га-га! – издевался надо мной гусь.

– Легкомысленная ты птица! А еще папаша! Не чего сказать, воспитываешь поколение….

Переругиваясь с гусем и поправляя размытую половодьем приваду, я и не заметил, как из-за леса наползла туча. Она росла, поднималась серо-синей тяжелой стеной, без просветов, без трещинки и медленно и неотвратимо пожирала синеву неба. Вот туча краем накатилась на солнце. Ее кромка на мгновение сверкнула расплавленным свинцом. Но солнце не могло растопить всю тучу и бесследно исчезло в ее свинцовой утробе. Луг потемнел, будто в сумерки. Налетел вихрь, подхватил гусиные перья и, закружив, унес вверх.

Гуси перестали щипать траву, подняли головы. Первые капли дождя полоснули по лопухам кувшинок. Сразу все вокруг зашумело, трава заходила сизыми волнами, лозняк вывернуло наизнанку.

Я едва успел набросить на себя плащ, как туча прорвалась и обрушилась холодным косым ливнем. Гуси, растопырив крылья, полегли в траву. Под ними спрятались выводки. По всему лугу были видны тревожно поднятые головы.

Вдруг по козырьку кепки что-то жестко стукнуло, тонким звоном отозвались велосипедные спицы, и к моим ногам скатилась белая горошина.

Я выглянул из-под плаща. По лугу волочились седые космы града. Исчезла деревня, пропал из виду недалекий лесок. Серое небо глухо шуршало, серая вода в реке шипела и пенилась. С треском лопались просеченные лопухи кувшинок.

Гуси замерли в траве, тревожно перекликаясь. Белый гусь сидел, высоко вытянув шею. Град бил его по голове, гусь вздрагивал и прикрывал глаза. Когда особенно крупная градина попадала в темя, он сгибал шею и тряс головой. Потом снова выпрямлялся и все поглядывал на тучу, осторожно склоняя голову набок. Под его широко раскинутыми крыльями тихо копошилась дюжина гусят.

Туча свирепствовала с нарастающей силой. Казалось, она, как мешок, распоролась вся, от края и до края. На тропинке в неудержимой пляске подпрыгивали, отскакивали, сталкивались белые ледяные горошины.

Гуси не выдержали и побежали. Они бежали, полузачеркнутые серыми полосами, хлеставшими их наотмашь, гулко барабанил град по пригнутым спинам. То здесь, то там в траве, перемешанной с градом, мелькали взъерошенные головки гусят, слышался их жалобный призывный писк. Порой писк внезапно обрывался, и желтый одуванчик, иссеченный градом, поникал в траву.

А гуси все бежали, пригибаясь к земле, тяжелыми глыбами падали с обрыва в воду и забивались под кусты лозняка и береговые обрезы. Вслед за ними мелкой галькой в реку сыпались малыши – те немногие, которые еще успели добежать. Я с головой закутался в плащ. К моим ногам скатывались уже не круглые горошины, а куски наспех обкатанного льда величиной в четвертинку паленого сахара. Плащ плохо спасал, и куски льда больно секли меня по спине.

По тропинке с дробным топотом промчался теленок, стегнув по сапогам обрывком мокрой веревки. В десяти шагах он уже скрылся из виду за серой завесой града.

Где-то кричал и бился запутавшийся в лозняке гусь, и все натужнее звякали спицы моего велосипеда.

Туча промчалась так же внезапно, как и набежала. Град в последний раз прострочил мою спину, поплясал по прибрежной отмели, и вот уже открылась на той стороне деревня, и в мокрое заречье, в ивняки и покосы, запустило лучи проглянувшее солнце.

Я сдернул плащ.

Под солнечными лучами белый, запорошенный луг на глазах темнел, оттаивал. Тропинка покрылась лужицами. В поваленной мокрой траве, будто в сетях, запутались иссеченные гусята. Они погибли почти все, так и не добежав до воды.

Луг, согретый солнцем, снова зазеленел. И только на его середине никак не растаивала белая кочка. Я подошел ближе. Это был Белый гусь.

Он лежал, раскинув могучие крылья и вытянув по траве шею. Серый немигающий глаз глядел вслед улетавшей туче. По клюву из маленькой ноздри сбегала струйка крови.

Все двенадцать пушистых «одуванчиков», целые и невредимые, толкаясь и давя друг друга, высыпали наружу. Весело попискивая, они рассыпались по траве, подбирая уцелевшие градины. Один гусенок, с темной ленточкой на спине, неуклюже переставляя широкие кривые лапки, пытался взобраться на крыло гусака. Но всякий раз, не удержавшись, кубарем летел в траву.

Малыш сердился, нетерпеливо перебирал лапками и, выпутавшись из травинок, упрямо лез на крыло. Наконец гусенок вскарабкался на спину своего отца и замер. Он никогда не забирался так высоко.

Перед ним открылся удивительный мир, полный сверкающих трав и солнца.

 

 

Домашнее задание. Письменный ответ на вопрос «О чем заставил меня задуматься рассказ Е.И.Носова «Белый гусь»?

 

Родная литература. 5 класс. 28.04.2020

Тема: «Белый гусь» как рассказ о самоотверженной родительской любви.

 

1.Прочитайте о писателе Е.И.Носове.

Евгений Иванович Носов – советский писатель, представитель «деревенской» прозы, Герой Социалистического Труда. Родился 15 января 1925 года в селе Толмачёво Курской губернии, в семье потомственного кузнеца. В возрасте шестнадцати лет попал в фашистскую оккупацию. По окончании восьмого класса ушёл на фронт и служил в качестве наводчика оружия. В феврале 1945 года Носов был тяжело ранен под Кёнигсбергом и перевезён в госпиталь в Серпухове. События этого времени он позже описал в рассказе «Красное вино победы».

Среднюю школу ему удалось окончить только после окончания войны. Затем он жил в Казахстане и Средней Азии, где длительное время работал литературным сотрудником. Первые стихи и публицистические рецензии Носова появились в 1947 году. В 1951 году писатель переехал в Курск, где выпустил свой первый рассказ для детей «Радуга» и первый сборник рассказов «На рыбачьей тропе».

Как и другие представители «деревенской» прозы, он посещал Высшие литературные курсы в Москве. В 1960-е годы активно публиковался в столичной периодике. В те же годы Носов писал множество рассказов и повестей. Среди наиболее известных были «Шумит луговая овсяница», «Объездчик», «И уплывают пароходы, и остаются берега», «За долами, за лесами». В этих произведениях писатель проявил глубокий психологизм, склонность тщательно анализировать и точность в описании деревенского быта. Ему удавалось передавать народную мудрость через крестьянские речи и динамичные диалоги. Свои детские и отроческие воспоминания писатель наиболее ярко описал в рассказах «Подпасок» и «Дёжка».

Большой успех принесла Носову, написанная в 1980 году, повесть «Усвятские шлемоносцы». Позже она вошла в одноимённый сборник рассказов и повестей. В этот период он работал в редакционной коллегии журнала «Роман-газета». С 1989 по 1992 год автор выпустил несколько книг для школьников. Среди них книга рассказов для младших классов «На дальней станции сойду», сборник рассказов для старших классов – «Красное вино победы».

У Евгения Носова была привычка кормить птиц, в особенности в морозные дни. И даже на своей могиле он просил высечь слова: «Покормите птиц».

Писатель умер 14 июня 2002 года в Курске в возрасте 77 лет

 

2. Прочитайте рассказ Е.И.Носова

 

Белый гусь

 

Если бы птицам присваивали воинские чины, то этому гусю следовало бы дать адмирала. Все у него было адмиральское: и выправка, и походка, и тон, каким он разговаривал с прочими деревенскими гусями.

Ходил он важно, обдумывая каждый шаг. Прежде чем переставить лапу, гусь поднимал ее к белоснежному кителю, собирал перепонки, подобно тому, как складывают веер, и, подержав этак некоторое время, неторопливо опускал лапу в грязь. Так он ухитрялся проходить по самой хлюпкой, растележенной дороге, не замарав ни единого перышка.

Этот гусь никогда не бежал, даже если за ним припустит собака. Он всегда высоко и неподвижно держал длинную шею, будто нес на голове стакан воды.

Собственно, головы у него, казалось, и не было. Вместо нее прямо к шее был прикреплен огромный, цвета апельсиновой корки, клюв с какой-то не то шишкой, не то рогом на переносье. Больше всего эта шишка походила на кокарду.

Когда гусь на отмели поднимался в полный рост и размахивал упругими полутораметровыми крыльями, на воде пробегала серая рябь и шуршали прибрежные камыши. Если же он при этом издавал свой крик, в лугах у доярок тонко звенели подойники.

Одним словом, Белый гусь был самой важной птицей на всей кулиге. В силу своего высокого положения в лугах он жил беспечно и вольготно. На него засматривались лучшие гусыни деревни. Ему безраздельно принадлежали отмели, которым не было равных по обилию тины, ряски, ракушек и головастиков. Самые чистые, прокаленные солнцем песчаные пляжи – его, самые сочные участки луга – тоже его.

Но самое главное – то, что плес, на котором я устроил приваду, Белый гусь считал тоже своим. Из-за этого плеса у нас с ним давняя тяжба. Он меня просто не признавал. То он кильватерным строем ведет всю свою гусиную армаду прямо на удочки, да еще задержится и долбанет подвернувшийся поплавок. То затеет всей компанией купание как раз у противоположного берега. А купание-то это с гоготом, с хлопаньем крыльев, с догонялками и прятками под водой. А нет – устраивает драку с соседней стаей, после которой долго по реке плывут вырванные перья и стоит такой гам, такое бахвальство, что о поклевках и думать нечего.

Много раз он поедал из банки червей, утаскивал куканы с рыбой. Делал это не воровски, а все с той же степенной неторопливостью и сознанием своей власти на реке. Очевидно, Белый гусь считал, что все в этом мире существует только для него одного, и, наверное, очень бы удивился, если бы узнал, что сам-то он принадлежит деревенскому мальчишке Степке, который, если захочет, оттяпает на плахе Белому гусю голову, и Степкина мать сварит из него щи со свежей капустой.

Этой весной, как только пообдуло проселки, я собрал свой велосипед, приторочил к раме пару удочек и покатил открывать сезон. По дороге заехал в деревню, наказал Степке, чтобы добыл червей и принес ко мне на приваду.

Белый гусь уже был там. Позабыв о вражде, залюбовался я птицей. Стоял он, залитый солнцем, на краю луга, над самой рекой. Тугие перья одно к другому так ладно пригнаны, что казалось, будто гусь высечен из глыбы рафинада. Солнечные лучи просвечивают перья, зарываясь в их глубине, точно так же, как они отсвечивают в куске сахара.

3аметив меня, гусь пригнул шею к траве и с угрожающим шипением двинулся навстречу. Я едва успел отгородиться велосипедом. А он ударил крыльями по спицам, отскочил и снова ударил:
– Кыш, проклятый!

Это кричал Степка. Он бежал с банкой червей по тропинке.
– Кыш, кыш!

Степка схватил гуся за шею и поволок. Гусь упирался, хлестко стегал мальчишку крыльями, сшиб с него кепку.
– Вот собака! – сказал Степка, оттащив гуся подальше. – Никому прохода не дает. Ближе ста шагов не подпускает. У него сейчас гусята, вот он и лютует.

Теперь только я разглядел, что одуванчики, среди которых стоял Белый гусь, ожили, и сбились в кучу, и испуганно вытягивают желтые головки из травы.
– А мать-то их где? – спросил я Степку.
– Сироты они...
– Это как же?
– Гусыню машина переехала.

Степка разыскал в траве картуз и помчался по тропинке к мосту. Ему надо было собираться в школу.

Пока я устраивался на приваде, Белый гусь уже успел несколько раз подраться с соседями. Потом откуда-то прибежал пестро-рыжий бычок с обрывком веревки на шее. Гусь набросился на него.

Теленок, взбрыкивая задом, пускался наутек. Гусь бежал следом, наступал лапами на обрывок веревки и кувыркался через голову. Некоторое время гусь лежал на спине, беспомощно перебирая лапами. Но потом, опомнившись и еще пуще разозлившись, долго гнался за теленком, выщипывая из ляжек клочья рыжей шерсти. Иногда бычок пробовал занять оборону. Он, широко расставляя передние копытца и пуча на гуся фиолетовые глаза, неумело и не очень уверенно мотал перед гусем лопоухой мордой. Но как только гусь поднимал вверх свои полутораметровые крылья, бычок не выдерживал и пускался наутек. Под конец теленок забился в непролазный лозняк и тоскливо замычал.

– То-то! – загоготал на весь выпас Белый гусь, победно подергивая куцым хвостом.

Короче говоря, на лугу не прекращались гомон, устрашающее шипение и хлопанье крыльев, и Степкины гусята пугливо жались друг к другу и жалобно пищали, то и дело теряя из виду своего буйного папашу.

– Совсем замотал гусят, дурная твоя башка! – пробовал стыдить я Белого гуся.

– Эге! Эге! – неслось в ответ, и в реке подпрыгивали мальки. – Эге! (Мол, как бы не так!)

– У нас тебя за такие штучки враз бы в милицию.

– Га-га-га-га! – издевался надо мной гусь.

– Легкомысленная ты птица! А еще папаша! Не чего сказать, воспитываешь поколение….

Переругиваясь с гусем и поправляя размытую половодьем приваду, я и не заметил, как из-за леса наползла туча. Она росла, поднималась серо-синей тяжелой стеной, без просветов, без трещинки и медленно и неотвратимо пожирала синеву неба. Вот туча краем накатилась на солнце. Ее кромка на мгновение сверкнула расплавленным свинцом. Но солнце не могло растопить всю тучу и бесследно исчезло в ее свинцовой утробе. Луг потемнел, будто в сумерки. Налетел вихрь, подхватил гусиные перья и, закружив, унес вверх.

Гуси перестали щипать траву, подняли головы. Первые капли дождя полоснули по лопухам кувшинок. Сразу все вокруг зашумело, трава заходила сизыми волнами, лозняк вывернуло наизнанку.

Я едва успел набросить на себя плащ, как туча прорвалась и обрушилась холодным косым ливнем. Гуси, растопырив крылья, полегли в траву. Под ними спрятались выводки. По всему лугу были видны тревожно поднятые головы.

Вдруг по козырьку кепки что-то жестко стукнуло, тонким звоном отозвались велосипедные спицы, и к моим ногам скатилась белая горошина.

Я выглянул из-под плаща. По лугу волочились седые космы града. Исчезла деревня, пропал из виду недалекий лесок. Серое небо глухо шуршало, серая вода в реке шипела и пенилась. С треском лопались просеченные лопухи кувшинок.

Гуси замерли в траве, тревожно перекликаясь. Белый гусь сидел, высоко вытянув шею. Град бил его по голове, гусь вздрагивал и прикрывал глаза. Когда особенно крупная градина попадала в темя, он сгибал шею и тряс головой. Потом снова выпрямлялся и все поглядывал на тучу, осторожно склоняя голову набок. Под его широко раскинутыми крыльями тихо копошилась дюжина гусят.

Туча свирепствовала с нарастающей силой. Казалось, она, как мешок, распоролась вся, от края и до края. На тропинке в неудержимой пляске подпрыгивали, отскакивали, сталкивались белые ледяные горошины.

Гуси не выдержали и побежали. Они бежали, полузачеркнутые серыми полосами, хлеставшими их наотмашь, гулко барабанил град по пригнутым спинам. То здесь, то там в траве, перемешанной с градом, мелькали взъерошенные головки гусят, слышался их жалобный призывный писк. Порой писк внезапно обрывался, и желтый одуванчик, иссеченный градом, поникал в траву.

А гуси все бежали, пригибаясь к земле, тяжелыми глыбами падали с обрыва в воду и забивались под кусты лозняка и береговые обрезы. Вслед за ними мелкой галькой в реку сыпались малыши – те немногие, которые еще успели добежать. Я с головой закутался в плащ. К моим ногам скатывались уже не круглые горошины, а куски наспех обкатанного льда величиной в четвертинку паленого сахара. Плащ плохо спасал, и куски льда больно секли меня по спине.

По тропинке с дробным топотом промчался теленок, стегнув по сапогам обрывком мокрой веревки. В десяти шагах он уже скрылся из виду за серой завесой града.

Где-то кричал и бился запутавшийся в лозняке гусь, и все натужнее звякали спицы моего велосипеда.

Туча промчалась так же внезапно, как и набежала. Град в последний раз прострочил мою спину, поплясал по прибрежной отмели, и вот уже открылась на той стороне деревня, и в мокрое заречье, в ивняки и покосы, запустило лучи проглянувшее солнце.

Я сдернул плащ.

Под солнечными лучами белый, запорошенный луг на глазах темнел, оттаивал. Тропинка покрылась лужицами. В поваленной мокрой траве, будто в сетях, запутались иссеченные гусята. Они погибли почти все, так и не добежав до воды.

Луг, согретый солнцем, снова зазеленел. И только на его середине никак не растаивала белая кочка. Я подошел ближе. Это был Белый гусь.

Он лежал, раскинув могучие крылья и вытянув по траве шею. Серый немигающий глаз глядел вслед улетавшей туче. По клюву из маленькой ноздри сбегала струйка крови.

Все двенадцать пушистых «одуванчиков», целые и невредимые, толкаясь и давя друг друга, высыпали наружу. Весело попискивая, они рассыпались по траве, подбирая уцелевшие градины. Один гусенок, с темной ленточкой на спине, неуклюже переставляя широкие кривые лапки, пытался взобраться на крыло гусака. Но всякий раз, не удержавшись, кубарем летел в траву.

Малыш сердился, нетерпеливо перебирал лапками и, выпутавшись из травинок, упрямо лез на крыло. Наконец гусенок вскарабкался на спину своего отца и замер. Он никогда не забирался так высоко.

Перед ним открылся удивительный мир, полный сверкающих трав и солнца.

 

 

Домашнее задание. Письменный ответ на вопрос «О чем заставил меня задуматься рассказ Е.И.Носова «Белый гусь»?

 

 
















Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: