После возвращения из Германии в качестве корреспондента «Известий» и «Правды» Лариса Рейснер отправилась в длительную поездку по заводам, шахтам, рудникам промышленных районов России: Урала, Донбасса, Иваново-Вознесенска. Так возникли очерки, составившие книгу «Уголь, железо и живые люди».
Очерки о заводах печатались первоначально в «Известиях», 1924, № 162, а также в журналах «Прожектор», 1924, № 22, и «Красная новь», 1924, №№ 4, 7, 8.
ЛЫСЬВА
Ветер отчесывает волосы дыма с фасада заводской конторы, которая возвышается над площадью, как лоб, пожелтевший от лихорадки. Перед ним тяжеловесная церковь, напыщенная святая София, из грязного кирпича, крытая даровым домодельным железом, ничего не стоившим жертвователю.
Кинематограф «Триумф» показывает ей свой экран, обложенный известкой, как белый нездоровый язык.
Под сенью рынка, злобно и мелочно торгующего в тени трехэтажного кооператива (кстати, лучшего на всем северном Урале), мирно пасется стадо коз и хрюкают свиньи.
Низкие облака идут домой с утренней смены, не успев смыть угольной пыли с лица. Стоя среди мусора и ухабов, стальной гриб водокачки хмуро отмечает их приход. Брезгливо отступив на несколько верст от этой грязи и суеты, покоится Урал, пологий, синий и седой.
Тревога в конторе, тревога.
Старший бухгалтер с видом спокойной безнадежности (папки его подтянуты, как пустой живот) толкает упирающуюся дверь Ивана Дианыча.
-— Денег? Слава богу, пятьдесят рублей в кооперативе одолжили. Живем, ничего.
307
Осаждают Мыльникова: хоть два рубля в счет майской получки...
К широкой кисти листопрокатчика приделана крошечная рука, которая выступает, как взволнованный свидетель.
-— Что было, то я проел. Дети голодом сидят. Думаю, развернуться как-нибудь из положения можно же? — Рука делает несколько беспокойных движений над письменным столом.
Денег нет. Как-то этот разговор кончается.
Но телефон: жестепрокатный цех бузит!
— Завком? Кильдебаков?
Иван Дианыч держит трубку, повернув боком широкий ломоть загорелой шеи, свою круглую деловитую голову с хитрым мягким носом. Ах, лукав этот Дианыч, и осторожен, и настойчив, хоть губы у него от улыбки гнутся концами вверх, как хорошие стальные коньки для фигурного катания. Башковитый мужик, говорят рабочие.
Из окна видно: люди бегут к жестепрокатному. Женщины связанными, маленькими шагами,— по шпалам, мужчины — через рельсы и лужи, не разбирая, с руками, глубоко засунутыми в карманы. Грязное, мокрое, скверное утро. Что же, жестепрокатный так жестепрокатный.
Рост человеческий измеряется шириной плеч, мощь завода — работой его основных цехов: доменного, мартена и прокатного.
При Колчаке Лысьва потеряла много людей и похоронила две мартеновские печи. Людей положили в братскую могилу, станки удалось спасти,— их нашли под откосами, далеко от завода, и вернули в родные цеха,— но печи погибли. Зрелище величайшей печали: в самом сердце живого завода — бескрышные стены, груды лома, обломки погибших машин, среди которых пробивается трава и осмеливаются расти какие-то жалкие полевые цветки. Между развалин лазит Герин — инженер, в неизменной кепке, с навостренными ушами, серо-коричневый в своем плаще, как умное насекомое, окрашенное под цвет ржавого железного листа, по которому ползает. Все они тут гуляют — от директора до ученика фабзавуча — по этому угрюмому пустырю, одержимые горячкой восстановления. Иван Дианыч (улыбка — полукруг вниз, концы вверх), любовно осмотрев машинное кладбище, предается вслух необузданным мечтам.
— Третью печь пустим еще в этом году. Спрос на нас есть... Потом сломаем весь этот балаган, правый конец восстановим, крышу...
308
Возле здоровых печей, из которых только что выдоили парное железное молоко, дымится толпа изложниц, с их оттопыренными железными ушами, надерганными рукой подъемного крана. Жар вибрирует над грудами шлака, к которому рабочие успели примостить свой чайничек. Кран бегает далеко, в другом конце этого длинного зала, над которым еще не целиком восстановлена крыша. Скрежеща, он снует высоко под потолком, похожий на исполинский челнок, пробующий заткать его пробоину.
У номера второго идет завалка. Печной приоткрывает дверцу, и рабочие как бы сами бросаются в огонь вслед за лопатой, нагруженной железными отбросами. Они откатываются, ослепленные, с пылающим лбом, с соленым вкусом пота на губах. Старинный, варварский, давно вышедший из употребления способ работы, от которого мы по бедности пока не смеем отказаться. Белокурый крепкий человек отнимает руку от глаз, вскипевших на этом жаре, как яйца, брошенные в самовар. Его рыцарская рукавица, отдыхающая на лопате, дрожит. Это Ермаков, Александр Терентьич, построивший печи двадцать восемь лет тому назад. Только раз за всю жизнь уходил он от них — с Красной, в восемнадцатом году — и уж от Вятки шел обратно отбивать у белых эти четыре пещеры мартена, которые нянчил в дни их недолгого машинного детства, на которых сжег три четверти своей жизни. Но невредимыми застал только две.
Сутунка занимает целый дом. Это — длинная, злая гадина, плоский огненный солитер, который без конца проходит через стан, становясь все длиннее, тоньше и раздраженнее. Она летит через весь цех, приподняв шею, цепляясь за все шероховатости пола своим телом червя, подтягивая хвост к голове и свиваясь золотыми петлями. Ее тащат щипцами сперва обратно в стан, потом через все здание к стальным валам, вделанным в пол и образующим как бы ручей, которым распаленная сутунка плывет к резцу. Ножницы откусывают от нее кусок за куском, медленно втягивая в рот длинное тело горячей змеи. Один из рабочих скользит, но ставит свое тело на ноги судорожным напряжением мускулов, извернувшись, как кошка, выброшенная из окна. Падение — смерть. Замедление — смерть. Неловкость — смерть. Этот цех приговаривает только к высшей мере наказания. У металла, извивающегося в 800° жару, нет оттенков; у него один цвет — цвет ожога. Но высшее мастерство возвращает людям беззаботность. Они неторопливы, уверенны, сдержанны и только никогда не опаздывают. Каждый делает свое — перескакивает через красное железо, чтобы взять его за шиворот и послать двадцатипудовую ленту в (309) машину, как летом бросают в реку большого ленивого пса; схватывает сутунку и подтягивает ее к ножницам, причем пьишбщёе железо тащится сзади, обнюхивая дырявые легонькие лапти, бегущие перед самым его носом. Но все вместе связаны, как волокна провода, по которому бежит трудовой ток. При размеренности всех движений, которая чужому может показаться сонливой, рабочие все время напряженно наблюдают друг за другом, и именно в решающую минуту — не раньше и не позже — чья-нибудь рука непременно разделит тяжесть, отведет огонь, предотвратит удар. Через год вместо двух станов будет три.