Синхроническое тождество означающего»: вторжение повторения и речи

Для Соссюра одной из наиболее сложных проблем в контексте разговора об означающем является вопрос о том, что обеспечивает его функционирование, что является его инфраструктурой, обеспечивающей его существование. Да, его значимость чисто дифференциальна, его смысл производен от его отношения со всеми другими означающими, «в языке нет ничего, кроме различий». Тем не менее, условием возможности этой системы, насквозь дифференциальной, является то качество означающего, которому Соссюр даёт имя «синхроническое тождество» означающего, его «тождество самому себе» [16, с. 140–141].

В связи с этим, привлекая соответствующие феноменологические наблюдения, Соссюр указывает, что «когда мы слышим на публичной лекции неоднократно повторяемое обращение “Messieurs!”, “Господа!”, мы ощущаем, что каждый раз это то же самое выражение. Между тем вариации в произнесении и интонации его в разных оборотах речи представляют весьма существенные различия, столь же существенные, как и те, которые в других случаях служат для различения отдельных слов» [16, с. 140].

Эти рассуждения очень необычны. Чтобы по достоинству оценить степень их странности, нам необходимо сделать очередное отступление. До сих пор мы, в соответствие со структурой соссюровского «Курса» и с тем, что он выделяет как основной объект лингвистики, то есть языком, уделяли языку исключительное влияние. Однако рамка «Курса» задаётся весьма значимыми различениями, отношение между которыми остаётся не вполне ясным. Это, с одной стороны, различие между «языком» <langue> и «речью» <parole> в рамках так называемой «речевой деятельности» <langage> и, с другой стороны, различие между «эволюционной» лингвистикой и лингвистикой «статической», то есть между «диахронией» и «синхронией». Эти оси совпадают не полностью. Да, с одной стороны, можно сказать, что «все диахроническое в языке является таковым лишь через речь» [16, с. 130]. С другой стороны, диахрония всё равно остаётся аспектом языка, пусть и не самым важным для лингвиста. Диахронические изменения языка являются, можно сказать, эффектами влияния речи на язык. Но вопрос взаимоотношения языка и речи оставался и остаётся неясным. Как отмечают редакторы «Курса», «ни один сколько-нибудь мыслящий лингвист не мог обойтись без этого вскрытого Соссюром противопоставления. Это не означает, что сама дихотомия интерпретировалась лингвистами одинаково. Как раз наоборот, каждый вкладывал в нее угодное ему содержание: язык противопоставлялся речи то как социальное индивидуальному, то как виртуальное актуальному, то как абстрактное конкретному, то как код сообщению, то как парадигматика синтагматике, то как синхрония диахронии, то как норма стилю, то как система (“клетки”) реализации ее (заполненные и “пустые” клетки), то как порождающее устройство порождению, то как [врожденная] способность (competence) использованию её (performance) в смысле Хомского и т.д. и т.п.» [16, с. 23].

Мы видим, что лингвистике никак не удается удовлетворительно, строго и окончательно промыслить различие между языком <langue> и речью <parole> как двумя формами речевой деятельности <langage>. В чем причина этого замешательства? Возможно, причина его лежит на том же уровне, на котором расположено смущение Соссюра относительно статуса «синхронического тождества» означающего. Это самое тождество является основанием самой системы языка. Чтобы различать означающие, нам нужно иметь в модусе постоянного пребывания то, что нужно различить. Но на каком уровне Соссюр пытается решить проблему выделения условий этого тождества, проблему того, как и чем это тождество конституируется? Повторяемое множество раз с разной интонацией слово «Господа!» – что это, как не измерение речи?

Вот в чем странность этого Соссюровского отрывка – он обнаруживает, что в самой глубине вопроса о языке обнаруживается непреодолимая необходимость выхода в измерение речи. И все это происходит в той же книге, в которой формулируется тезис о том, что «противоположность двух точек зрения – синхронической и диахронической – совершенно абсолютна и не терпит компромиссов» [16, с. 116]. Вторжение речи в язык, вторжение тождества в различие, – ведь наряду с постулированием того, что «в языке нет ничего, кроме различий», Соссюр признает, что «весь механизм языка зиждется исключительно на тождествах и различиях, причем эти последние являются лишь оборотной стороной первых» [16, с. 141].

Что это за странные интервенции? Внезапная интервенция речи в сердце языка, внезапная интервенция тождества в сердце системы исключительно дифференциальной?

Следует предупредить одно возможное возражение относительно способа постановки этих вопросов. От этих вопросов можно было бы избавиться, указав, что Соссюр возвращает проблематику тождества означающего обратно в рамки синхронической лингвистики со всей её дифференциальностью и холистичностью. Привлекая примеры шахмат, в которых роль коня в принципе может выполнять любой материальный предмет, и расписания поездов, которое артикулирует как тождественные два поезда «Женева – Париж с отправлением в 8 ч. 45 м.», несмотря на различие их паровозов, вагонов и поездных бригад. В таком случае, можно было бы указать, что и воспроизводимость, повторяемость, способность воспроизвести означающее как тождественное зиждется, опять же, на его соответствии другим означающим, на системе противопоставлений, в которую оно включено.

 Это действительно так, это могло бы быть релевантным решением, позволяющим вновь герметизировать лингвистику языка. Однако такое решение лишь переносило бы точку возникновения проблемы, не решая её и не изменяя даже её формулировки. Ведь Соссюр суммирует вышеприведенные, отмечая, что «всякий раз, как осуществляются одни и те же условия, получаются одни и те же сущности» [16, с. 141]. Мы спросили вместе с Соссюром, как получается, что слово «Господа!», воспроизводимое с разными интонациями, распознается как тождественное, как всего лишь повторяющееся? Можно ответить – причиной тому тождество условий, тождество структуры языка, в которую включено это означающее. Говори «Господа!» громко или тихо, воодушевленно или разочарованно – все равно не говоришь «Дамы!». Но в таком случае нет ничего проще, чем задать всё тот же вопрос. Если воспроизведение условий обеспечивает воспроизводимость сущности, то что же обеспечило бы воспроизводимость условий?

В любом случае мы оказываемся между загадочной структурой повторения, повторяемости, которое, размыкая герметичность лингвистики языка, выбрасывает нас в лингвистику речи. Ведь только на уровне речи оказывается возможно поставить проблему повторяемости, призванной объяснить синхроническое тождество, являющееся условием возможности языка.

Чтобы более отчетливо эксплицировать наблюдаемые здесь смещения, обратимся к ещё одной работе Деррида – той, где он одновременно размечает проблематичность одной из самых популярных теорий речи, теории речевых актов, и пытается более последовательно подступиться к тому, что в соссюровской лингвистике эксплицируется как проблема синхронического тождества. Мы имеем в виду работу «Подпись событие контекст» из сборника «Поля философии» [5].



Структура речи

Во-первых – речь. Здесь необходимо совершить определенный обходной манёвр для более последовательного выстраивания рамки соответствующего анализа. Мы уже упоминали о проблематике, которая в «Курсе общей лингвистики» не получает эксплицитного разрешения и которая относится к вопросу о соотношении означаемого и того, что мы могли бы назвать «вещами». Деррида показал, что представления, которые в этом месте имплицитно управляют ходом «Курса» диктуют представление об означаемом как о чем-то таком, что в качестве своего так называемого «референта» имеет вещи, то есть находится в положении, которое от положения означающего можно отличить, только если имеется для того настойчивая необходимость и известное желание. Ведь на уровне соответствующего терминологического аппарата это отличие невозможно.

В отношении речи «Курс» также следует определенным более широким и древним философским предпосылкам. Люди, мол, общаются, чтобы в первозданном и неизменном виде передать друг другу соответствующие идеи, представления – означаемые. «Отправная точка речевого общения находится в мозгу одного из разговаривающих, скажем A, где явления сознания, называемые нами “понятиями”, ассоциируются с представлениями языковых знаков, или с акустическими образами, служащими для выражения понятий. Предположим, что данное понятие вызывает в мозгу соответствующий акустический образ – это явление чисто психического порядка, за которым следует физиологический процесс: мозг передает органам речи соответствующий образу импульс, затем звуковые волны распространяются из уст A к ушам B – это уже чисто физический процесс. Далее процесс общения продолжается в B, но в обратном порядке; от уха к мозгу – физиологическая передача акустического образа; в мозгу – психическая ассоциация этого образа с соответствующим понятием. Когда B заговорит в свою очередь, во время этого нового акта речи будет проделан в точности тот же самый путь, что и во время первого, – от мозга B к мозгу А пройдет через те же самые фазы» [16, с. 50].

Некоторые из необъяснимых аспектов подобного подхода мы уже затрагивали: что это за связь, что это за ассоциация, чем устанавливается возможность такого обращения. Однако не проанализированной остается ещё сама механика этой передачи. Соссюр буквально говорит нам о том, что вся операция заключается в простой и непроблематичной транспортировке, трансплантации означаемого, передаче означаемого из одной головы в другую.

Это представление может быть сколько угодно очевидным, интуитивным и согласующимся со всеми обыденными представлениями, но оно уж точно не является оригинальным изобретением Соссюра. Представление о том, что люди общаются и производят сообщения ради передачи неких означаемых, «понятий», «представлений» от одного субъекта другому, имеет достаточно долгую историю. Соссюр не является её началом, теория речевых актов не является её концом. До Соссюра был, как минимум, Кондильяк. После Остина был, как минимум, Деррида. В контексте выделения именно Кондильяка и Остина в качестве поворотных узлов мы следуем той траектории, которую вырисовывает Деррида. Для него эти мыслители также являются не некоторыми абсолютными полюсами отсчета, но скорее точками, в которых оказывается возможным вхождение в соответствующую проблематик, потому что интересующие нас и Деррида представления достаточно четко эксплицированы в работах указанных мыслителей.

Понятия теории речевых актов: понятие речи, понятия коммуникации, сообщения и контекста – хотя и используются теорией речевых актов, как кажется, в задании вполне оригинальной схематики концептуализации речевых феноменов, тянут за собой шлейф многочисленных и разнообразных метафизических представлений. Причина такого положения дел в том, что теория речевых актов, используя такие понятия, как «сообщение», «контекст», «акт» (собственно, «действие»), не переопределяет и не проблематизирует истоки формирования этих понятий, тем самым позволяя этим истокам задавать рамку концептуализации речи в том же виде, в котором она присутствует уже у Кондильяка, например.

Именно ради очерчивания контуров этой концептуальной рамки Деррида обращается к понятию письма – письма, которое и для Кондильяка, и для мыслителей, сознательно или неосознанно ему следовавших, выступало в качестве некоторого крайнего случая.

Мы прекрасно осознаем, насколько широко можно было бы развернуть проблематику понятия письма – только у Деррида этой теме посвящена в той или иной степени не одна книга[6]. Мы не имеем здесь возможности исчерпывающим образом анализировать эту область. Опишем лишь тот методологический прием, который Деррида применяет, анализируя письмо, его роль, значение и функцию, ограничиваясь контекстом трудов Кондильяка.

 Деррида показывает, что, несмотря на то, что Кондильяк называет письмо крайним случаем языкового общения, случаем вырожденным, менее значимым, более частным, вторичным по отношению к устной речи, те характеристики письма, которые Кондильяк при этом выделяет, экстраполируемы на понятие знака как такового: как в его устной, так и письменной форме.



Речь, письмо, мета

Письмо – некая крайность. Для Кондильяка эта крайность обозначала предел, ограничение, некоторую область, в которой подлинная сущность сообщения стирается, теряет своё подлинное предназначение, область, которую в классификации сообщений следовало бы упоминать в последнюю очередь. Для Деррида эта крайность обозначает край, контур, рамку – позицию и точку зрения, с которой впервые можно рассмотреть понятие сообщения в его более общих – более вездесущих – проявлениях и появлениях, более фундаментальных – ибо более общих – определениях. Почему? Возможно, потому, что в случае письма принимаемые обычно по умолчанию представления о том, что сообщение предполагает не допускающую потерь передачу означаемого от одного субъекта к другому требует отдельной экспликации, доказательств, дополнительных условий.

Как бы то ни было, это внимание Деррида к письму становится более ясным лишь при последовательной реконструкции хода его анализа.

Что же мы видим в этом пограничном случае – случае письма как сообщения? Мы вместе с Кондильяком, которого цитирует Деррида, полагаем, что «если люди пишут, значит, причина в том, что: 1) они должны сообщить что-то друг другу; 2) то, что они должны сообщать, – это их “мысль”, их “Идеи”, их представления. Репрезентирующая мысль предшествует сообщению и управляет им, тогда как оно переносит “идею”, означаемое содержание» [5, с. 353]. Таким образом, с одной стороны, письмо, разумеется, всего лишь входит в класс того, что способно обеспечить сообщение, то есть передачу идеи от одного субъекта другому. В чем же можно было бы выделить, если это возможно, специфику письма как средства сообщения?

Согласно Кондильяку, «будучи в состоянии сообщать друг другу свои мысли посредством звуков, люди почувствовали необходимость придумать новые знаки, пригодные для сохранения их мыслей и ознакомления с ними отсутствующих лиц» [7, с. 253–254].

Сейчас нам придется вслед за Деррида отправиться на поиски того, что же значит употребление в этом контексте термина «отсутствующих». Предварительно можно указать, что термин этот важен в первую очередь той функцией, которую он выполняет в ходе развертывания концептуального аппарата Кондильяка, а, следовательно, и во всей последующей теории знака, никак эту концептуализацию не проблематизировавшей. Функция эта заключается в том, что только такому пограничному и дефективному означающему, как означающее письменное, приписывается роль представлять мысли и идеи отсутствующим лицам. Следовательно – как к тому предпосылает буквальное прочтение текста Кондильяка – во всех остальных случаях лицо, якобы, присутствует. Что делает Деррида? Деррида анализирует характеристики, которые приписываются письменному знаку, письму. Он показывает, что эти характеристики на уровне имманентного развертывания соответствующего концептуального аппарата должны быть приписаны знаку как таковому, во всех его элементах и во всех областях, которые он, как знак, затрагивает. Основной такой характеристикой является используемое в том числе Кондильяком понятие отсутствия, возможность письменного знака сохранять «мысли» для отсутствующих субъектов.

Что значит это отсутствие? «Первоначально оно является отсутствием получателя» [5, с. 354]. С другой стороны, как показывает Деррида, это понятие отсутствия есть не что иное, как «понятие присутствия как модификации присутствия». Отсутствие понимается как некоторое ослабление присутствия, гомогенное снижение степени интенсивности присутствия. Восстанавливая ещё более широкий – шире, чем мысль Кондильяка, который в этом смысле не является, опять же, ни начальной, ни конечно точкой – теоретический контекст, Деррида обращает внимание на управляющую проблематикой письма, знака и сообщения «теорию знака как представления идеи, которая сама представляет воспринимаемую вещь» [5, с. 356].

В этих границах письмо должно было бы быть разновидностью этого сообщения как такового. Какую классификацию хотел бы выстроить Кондильяк? Кондильяк хотел бы показать, что устное означающее передает, напрямую переносит означаемое от одного субъекта другому в ситуации присутствия их обоих. В то же время он стремился бы к тому, чтобы описать письмо как некую аберрацию, привативность, как вид сообщения, отличающийся от нормального устного сообщения, основанного на присутствии, неким отсутствием – лишь частичным, устранимым, временным, условным, отсутствием как модификацией присутствия. С одной стороны – живое непосредственное общение, в котором субъекты максимально близки, непроблематично и без задержки передают друг другу свои мысли, ведут, в общем, непринужденный разговор – ситуация совершенно естественная, понятная и нормальная. С другой стороны – письменный знак, который выдвигается в отсутствие получателя. «Как определить это отсутствие? Можно будет сказать, что в тот момент, когда я пишу, получатель может не присутствовать в моем поле актуального восприятия» [5, с. 356]. Такое отсутствие было бы отдалённым, отложенным присутствием.

Такова была бы классификация сообщений – классификация, неразрывным образом связанная с наиболее общими и фундаментальными представлениями о «знаках», «идеях», «вещах».




Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: