Конец Первого Фрагмента

________________________

Фрагмент Второй.

ДЕВИЦЫ ОДОЛЕЛИ!

 

С емейным психологам стоит особенно приглядеться именно к этому периоду жизни семейства Толстых: ничто из прежнего не нарушало в эти дни гармонию отношений мужа, жены и детей. Возвращению Льва Николаевича были рады все, и сам он рад был побыть с семьёй. Уже готовился обычный переезд всех на лето в Ясную Поляну, и, зная нелюбовь Толстого к Москве, все были согласны отпустить его первым:

«К Святой неделе Лев Николаевич вернулся по моему желанью в Москву, но в конце апреля снова и уже совсем уехал в Ясную Поляну. Оттуда он писал мне ежедневно. Отношения наши стали гораздо лучше, чем в прошлом году, когда, казалось, был кризис. Да и смерть Алёши смягчила их. Уже не было у меня прежней досады за то, что я тружусь одиноко с семьёй и делами. Не было и у Льва Николаевича того упрёка моей жизни и жизни семьи, который был раньше» (МЖ – 1. С 518).

Итак, с вечера 28-го апреля Лев Николаевич снова дома — в Ясной Поляне. На следующий день он начинает и только 1-го мая завершает писанием и отсылает жене большое — трёхдневное! – письмо следующего содержания:

 

«Приехал вчера благополучно и скучно, т. е. без разговоров. Трескин подсел в Подольске — до Серпухова. Дождь лил дорогой, но от Козловки ехать было хорошо. Дома всё благополучно. Напился чая с Файнерманом и Филипом и прочёл письма, полученные здесь. Лёг в час в маленькой комнате. В доме ещё сыро, но было топлено и тепло. Нынче лягу в большой комнате к стене от приспешной, которая топится. Пишу это для твоего успокоения. Сам же знаю, что нездоровья от стен не может быть, если не сидеть в них без движенья. А я хочу поменьше сидеть».

 

Следующая часть письма, была, очевидно, писана уже 30-го апреля, где-то ближе к обеду:

 

«Нынче встал в 8, убрался, разобрался <с> вещами, сходил к <старушке из бывших дворовых> Агафье Михайловне, к <крестьянке> Катерине Копыловой и после обеда поеду пахать.

 Я вспомнил одно дело: этот <толстовец> Клопский, который писал такое трогательное письмо, говорил мне, что у него есть стихи. Я сказал ему, что меня не интересуют стихи. Это может огорчить его, и стихи могут быть хороши. Я думаю, Серёжа помнит его адрес. Пошли к нему эту записку.

Целую тебя и всех детей от малых до больших» (83, 563-564).

 

Этот Иван Клобский (так правильно) впоследствии сильно разочарует Толстого. В отличие от хитренького еврея Файнермана, сумевшего в зрелые годы использовать свой опыт «толстовства», публикуя полувымышленные и совершенно вымышленные истории о встречах и доверительных беседах с Толстым, Клобский оказался чистейшим фанатиком, субъектом русской, дурацкой и сектантской, породы, и при этом довольно грубой. Вёл он себя часто грубо, неэтично по отношению не только к оппонентам в спорах, но и к товарищам по движению и вере, не ужился ни в одной общине. При этом Клобский настаивал на превосходстве личных талантов, а в доказательство этого «отметился» стихами, которые он подписывал претенциозным и смешным псевдонимом Коммар Анри Бейль (до наших дней дошли только два его стихотворения). На окружающих сей непризнанный гений производил отталкивающее впечатление лунатика и душевнобольного. В 1890-е гг., уже, вероятно, совершенно сойдя с ума — Клобский сбежал в Американские Штаты, где вскоре и погиб, попав под трамвай.

Упомянутая в письме Екатерина Копылова была мамой надорвавшегося тяжёлым трудом и рано умершего (как и его отец, кстати) яснополянского крестьянина Александра Дмитриевича Копылова. Речь тогда шла о помощи оставшейся с четырьмя детьми в абсолютной, голодной нищете вдове умершего, Анисье Степановне.

 

29-го пишет своё ответное письмо и Соня (нечаянно, как и бывает у семейных бизнес-леди — на деловом бланке с надписью: «Склад изданий сочинений гр. Л. Н. Толстого. Москва. Долгохамовнический пер. д. № 15., гр. Софии Андреевне Толстой»):

 

«Милый мой друг, не люблю писать тебе тогда, когда я в хлопотах. Но обещала и через день буду всё-таки писать.

Вставши довольно рано (спала я с детьми и разбудил меня в 7 часов лающий кашель Миши), я поехала по банкам, казначействам с Петей и разным местам. Серий нигде не купила — нет, ни под какими условиями. С большой комбинацией и трудом устроила по 4% девять с половиной тысяч, так что всегда можно вынуть, и 10 000 положила на год в банк, в Купеческий. На текущем счету дают, вообрази, один процент. Я с Щепкиным [М. П. Щепкин, член правления Купеческого банка. – Р. А. ] всё ходила по банку; он мне всё скоро сделал. Теперь ещё тысяч 12, 13 осталось, как-нибудь и их устрою.

Как-то ты вчера добрался ночью? Дождь шёл, ливень. Я поехала, было, в перерыв дождя к Маше Свербеевой, она больна, и вдруг опять ливень. Посидела у неё немного, потом поехала к Олсуфьевым за Таней, всё думала о скользкой дороге Козловки. Там вся молодёжь их, весёлые, болтают, играют в винт. Ковалевский, Стороженко вцепились со мной о тебе говорить. Посидела там, вернулась почти в час. Легли спать и вот сегодня всё ездила. Завтра опять еду кончать начатое, узнавать у Сытина адрес Озмидовой для Тани. У неё что-то под ложечкой болит, и сегодня, и вчера я её совсем не вижу, всё с Верой Шидловской. Серёжа уехал до субботы с Олсуфьевыми в деревню. Илья ставит в павильоне токарный станок, Лёля был в бане, Саша очень кашляет, а у Миши днём обошлось, и теперь он только не в духе, ложится спать. У меня конвертов и записей — бездна. [Связанных с подпиской на собр. соч. Л. Н-ча. – Р. А. ]Посылаю тебе рукопись и книжечку, полученные сегодня, в Ясенки. Наладил ли соху и как живёшь? Холодно и сыро, должно быть, и я за тебя всё-таки боюсь. Береги себя, голубчик; а я работаю, работаю, живу в нервном, натянутом состоянии и жду с нетерпением и радостью, когда буду с тобой и в Ясной.

Завтра писать не буду, а после завтра. Целую тебя.

 

Соня.

29 апреля 1886.

 

Сегодня обедала старуха Кошелева, очень милая, но помешала делам.

Ошибкой взяла эту бумагу» (ПСТ. С. 364 - 365).

 

Наконец, 1-го мая Толстой достаточно пространно дописывает и завершает своё “долгое” письмо к жене:

 

«Вчера поехал пахать. Вернулся в 7-м часу и очень устал. Хотел послать письмо, — сам свезти, но проспал. Вчера же пришла вечером с Фейнерманом одна одесская девица. [Елизавета Владимировна Винер (1862—1928). Оказалась умной и полезной. Впоследствии вышла замуж за толстовца Джунковского и немало помогала Толстому в издательстве «Посредник». – Р. А. ] Она приехала сюда назад тому неделю и живёт у Прокофья Власова на деревне. Я хорошенько не мог понять её, и не буду стараться; а буду стараться выпроводить её отсюда, так как все эти лишние чужие лица — есть великая тягость. Узнал я про неё следующее: она дочь Крымских помещиков, воспитывалась в Астраханской гимназии, потом жила с сестрою <Цецилией Владимировной> в Одессе в библиотеке. Она, как говорит, с молодых лет имела страсть к деревенской жизни и физическому труду. — Родители ей в этом препятствовали. В Одессе она прочла: «в чём счастье» и решила пойти в деревню работать. Сначала хотела ехать на Кавказ, но потом выдумала ехать в Ясную Поляну. Здесь она ходила раз на подённую. Здесь же она от Файнермана взяла «В чём моя вера» и прочла в первый раз, и говорит, что её все взгляды теперь  изменились, и не решила ещё, что ей делать. Революционеркой она не была. Она знает по-английски, по-французски, ей 24 года, худая и скорее болезненная. Вот всё, что я о ней узнал. Надеюсь, что она скоро уедет. Я же, пока она не уедет, постараюсь игнорировать её. Если бы ты была тут, то ты бы поняла её лучше и могла бы посоветовать. 

Несмотря на усталость, я отлично спал и прекрасно себя чувствую. Теперь 1-й час, я немного занялся — больше обдумыванием и конспектом — будущего, чем работой, и теперь 1-й час иду пахать. Погода свежая, но сухая. По вечерам жуки и соловьи, трава так и лезет, и зелена, и свежа, и радостна, — удивительно. Нынче верно получу письма. 

Я не столько проспал — тебе послать письмо, сколько хотелось тебе обстоятельно описать эту странную девицу. В пользу её говорит то, что она очень скромна, и вчера вовсе не хотела приходить ко мне, но я просил Файнермана пригласить её с тем, чтобы понять, что такое, и зачем она приехала.

Целую тебя, милый друг, и детей от мала до велика, и особенно Андрюшу и Мишу.

Приписываю вечером, 10 часов. От 1 до 7 пахал и устал, и наелся и здоров физически и духовно, как лучше не желаю и, как желаю всем» (83, 563-565).

 

Приезд летом 1885 г. в Ясную Поляну – к «дорогому учителю»! – еврея толстовца Файнермана ознаменовал некую веху в жизни многострадального Льва Николаевича. С середины 1880-х он начал пожинать лавры сомнительной славы «публичного человека» уже не в одной Москве, но и в родной Ясной Поляне… усадебного семейного уединения больше не будет никогда! В 1886-м он был ещё в Москве, с семьёй, а его уже поджидали в Ясной. И вот конфуз: сразу молодая девица! Пусть и не с амурными намерениями, а наивная «духовная» поклонница, начитавшаяся искажённых отрывков запрещённого, ходившего по России в нелегальных копиях, сочинения Толстого «В чём моя вера?»… но всё-таки. По тону письма, по его несколько натянутой иронии, подчёркнутому пренебрежению к замечательно умной и привлекательной (на самом-то деле!) Елизавете Винер — мы можем судить о всей конфузливости ситуации с точки зрения отца семейства и мужа достаточно ревнивой жены.

Между прочим Софья Андреевна в своём ответе 2 мая очень мудро, короткой, но ёмкой репликой дала понять, что «раскусила» настроение мужа и разделила с ним, причём гораздо искреннее, ироническое отношение к возникшей ситуации:

 

«У тебя теперь уж Бирюков и, верно, сказал, как мы живём. Сегодня очень тепло, и хотя дети мои меньшие очень кашляют, но я их пустила в сад. Мы с Лёлей очень сокрушаемся, что ты переработаешь и во вред себе. Не делай лишних усилий и берегись солнечного удара. Ведь у тебя мозг не рабочий, т. е. не рабочего народа, а измученный, чувствительный и восприимчивый.

Одесская девица меня очень огорчила, но твоё отношение к её явлению — утешило. Очень сокрушаюсь, что Количка не едет; дела так много, что не мыслимо обратить своё внимание на укладку или на что бы то ни было. Мне совестно, что я «Солдата» тебе до сих пор не переписала. [Имеется в виду рассказ Толстого «Работник Емельян и пустой барабан». – Р. А. ] Твою приписочку пошлю Клопскому.

Сейчас приехал Серёжа от Олсуфьевых, и в понедельник едет в Самару. Серёжа вспомнил адрес Клопского. Из Самары телеграмма, что Патровский участок — отданы луга за 2000 р. с.

С деньгами всё хлопоты, получше устроить, да не знаю, как.

Ещё хотела тебе сказать, Лёля сидит вечером на тахте, тоскует, боится экзаменов, говорит, что репетиция географии будет завтра, т. е. нынче — видно совсем духом упал; а я пишу, скучаю, что от тебя писем нет. Вдруг принесли письмо <от 29 апреля — 1 мая>. Мы обрадовались, прочли письмо, и так он повеселел, что весь вечер занимался, и сегодня на репетиции получил 4, и экзамена географии не будет, значит скорей отпустят.

Ты пиши, милый друг, ты видишь, как нас твои письма оживляют.

[…] Картины вчера поступили к Мамонтову и на той неделе выйдут. [Иллюстрации Н. Н. Ге к «Чем люди живы». – Р. А. ]

Прощай, милый друг, будь здоров и весел. Завтра день проведу на Алёшиной могилке, буду ставить памятник и ограду. А ещё раз съезжу сажать всё. И тянет к могилке, и горе лишнее, бессильное.

Целую тебя.

Соня.

 

2 мая 1886 г.

 

Скажи Филиппу, чтобы прислал в последний раз масла. Таня уехала с Шидловскими в Парк, остальные все дома. Прислали из Америки Гарризона две книги» (ПСТ. С. 366 - 367).

 

Переписка с Венделем Гаррисоном, сыном Уильяма Ллойда Гаррисона – ещё одна веха навязанной Л.Н. Толстому городской и публичной жизни, и свидетельство начала его уже международной известности как социального публициста и духовного проповедника-христианина. Сын по собственной инициативе прислал, как ему представлялось, «единомышленнику» отца, Толстому, биографию У.Л. Гаррисона и познакомил с декларацией о ненасильственной борьбе, опубликованной Гаррисоном-отцом ещё в 1838 году.

Знакомством с девицей Винер «деликатные» злоключения Л.Н. Толстого не закончились. В упомянутом Софьей Андреевной визите единомышленника и товарища по издательскому делу Павла Бирюкова его сопровождали целых две незамужние девицы. Одной была Ольга Озмидова, дочь одного из первых «толстовцев», Николая Лукича Озмидова. Другой – Анна Дитерихс, в которую был нескрываемо влюблён сам Паша Бирюков, но которая впоследствии вышла замуж за В.Г. Черткова. С упоминания их визита начинает Лев Николаевич своё письмо к жене от 2 мая:

 

«Меня одолели девицы.

Нынче приехал Павел Иванович с двумя: Анна Константиновна и Озмидова дочь. Они едут к Кившенко, в Воронежскую губернию. < К друзьям В.Г. Черткова в его имение. – Р. А.> Они приехали в час. Я с ними побыл и поехал пахать, как и был намерен. Пахал до 8, очень приятно устал, окончив начатое. Вернулся, поужинал, попил чаю и уложил их ночевать в мальчиковой комнате, а мы с Павлом Ивановичем в большой со сводами. Вчера я не работал, a ездил в Ясенки и дома был.

Бедность ужасная. Хлеба нет и заработать нечего. Главное, — нет овса. Я решил, что поручусь лавочнику в Ясенках за 15 четвертей овса, которые необходимы самым нуждающимся. Они отдадут, а если нет, то 75 рублей я думаю, что можно дать. Ты верно будешь этому сочувствовать.

Весна очень красива, но холодно всё. Я топлю.

Девицы эти довольно тяжелы для меня, но делать нечего. Они очень хорошие. Жалко, что вне обычных условий. Завтра в 1 [час] они уедут. 

Что ты? Приехал ли Количка <Ге>? Что дети? Целую тебя и их. — Бог даст, до скорого свиданья. Дом я высушу, как возможно» (83, 566).

 

Какие-либо факты интима с участием Толстого и этих девиц биографам не известны. Во всяком случае, в ранней, опубликованной частью ещё при жизни Льва Николаевича, фундаментальной его Биографии, писанной позднее самим П.И. Бирюковым и читавшейся Толстым, об этом не сказано ни слова. Девицы, действительно, поехали дальше на следующий день, а за неприятное впечатление от их визита в дом Толстого Бирюков поспешил лично извиниться перед Софьей Андреевной.

Софья Андреевна продолжала дела своего издания и домашние, и так утомилась 3-го мая, что не хватило сил в тот день написать очередное письмо мужу. За неё написал сын Илья — неясно, насколько искренне, но определённо в духе, очень и очень близком отцу. Вот цитата из письма:

 

«…Умственная работа без физической не ладится, всё мешает избыток сил и в этом избытке вся наша беда; от этого кутежи, пьянство, всё дурное, даже курение от этого; всё это или истощает силы или усыпляет их на время. Скверная эта жизнь [...]. Летом непременно буду работать, я думаю, что у нас это в нынешнем году выйдет, пожалуй, и девочки заработают, как выйдем на работу, ты да я…» (Цит. По: ПСТ. С. 368 - 369).

 

А Софья Андреевна в своём письме от 4-го мая — кажется, “закрыла” стыдную тему незваных в Ясной Поляне гостий, а также поддержала позицию мужа о необходимой помощи крестьянам. Вот, в сокращении, текст этого письма:

 

«Вчера не писала тебе, милый мой Лёвочка, потому что очень устала. Писал Илья. Ездила я на могилку Алёши; погода была сырая, в роде осенней мги, сквозь которую даже ничего не видно было. Ветер сырой, пронизывающий, и поехала я одна. Там рабочие ставили уже памятник и решётку. Говорят, что кладбища там не будет, мужики не хотят. Стояла я, стояла, иззябла и начала насыпь сама на могилку насыпать. Пришли четыре крестьянских мальчика, стали болтать со мной, помогать. Говорят: «мы часто на эту могилку ходим». Я говорю: «что ж вы тут делаете?» «Играем, скотину стережём, надписи читаем». «А грамотные?» Оказалось все грамотные. Спросила я, знают ли твои книги? Ни одной не знают, а читают «Детский мир», «Родина», св. историю, и больше ничего. Я обещала привезть книг. Они мне помогали землю насыпать и дёрн укладывать. Привезла я розовые кусты из нашего сада и посадила, и маргаритки. А этот самый старик, отца деньщик, обещал дубки и берёзки посадить. Я ещё раз съезжу с детьми туда. И так я вчера расстроилась, точно снова хоронила его.

Ехать в Ясную не скоро придётся. Заболел Миша и слёг. У него небольшой жар и сильный кашель. Андрюша с Борисом бегают по саду, а я сижу у Миши. […] Наверху сидит, рекомендованный мне Бирюковым, очень милый человек, морской артиллерист. Он взялся мне помогать с книжными делами, пока вернётся Количка Ге. Что это он не едет! Просто беда, да и не пишет.  

 […] Девицы эти, разлетевшиеся, надоедающие тебе, очень противны, именно не сами по себе, а своими нравами. Теперь ты от них избавлен. Был вчера Клопский, я дала ему переписывать «Так что ж нам делать» и 15 рублей. Он очень странный и безнадёжный: мягкости, т. е. способности подчиняться жизни — нет; что-то ищет и ни с чем не совладает. Глаза остановившиеся и страшные. Я с ним поговорила, но он плох.

Овса дать и поручиться — всё, конечно, необходимо надо. Надо дать вдове Копыловой эти два рубля подписчика священника, кроме того, что ты сам дал или дашь. Вообще я голодных не могу видеть, и ты моей злости не бойся и помогай: ни у кого хлеба нет, а денег теперь много.

Целую тебя. Мне грустно без тебя; грустно, что Миша заболел.

 Соня» (Там же. С. 367 - 368).

 

В случае Софьи Андреевны трудно утверждать, идёт ли в данном письме речь о реальной болезни ребёнка или о том приёме «выманивания» мужа из поездок, на который мы несколько раз указали в предыдущих Эпизодах книги: либо болезнь вовсе выдумывалась, либо в описании состояния заболевшего младенца откровенно сгущались краски. (И, конечно, стоило Толстому известить о возвращении — дети к его приезду «выздоравливали»!)

Вот встречное, этого же дня, 4 мая, письмо Льва Николаевича:

 

«Пишу утром с тем, чтобы не торопиться вечером. Гостей своих вчера спровадил и остался с большим удовольствием один. Целый день шёл дождь. Я походил по лесу, — сморчков не нашёл, но набрал фиалок.

Дома было много приходивших мужиков. Всегда была бедность, но все эти года она шла, усиливаясь, и нынешний год она дошла до ужасающего и волей неволей тревожащей богатых людей. Невозможно есть спокойно даже кашу и калач с чаем, когда знаешь, что тут рядом знакомые мне люди — дети (как дети Чиликина в Телятинках, кормилица Матрёна Тани) — ложатся спать без хлеба, которого они просят и которого нет. И таких много. Не говоря уже об овсе на семена, отсутствие которых мучает этих людей за будущее, т. е. ясно показывает им, что и в будущем, если поле не посеется и отдастся другому, то ждать нечего, кроме продажи последнего и сумы. Закрывать глаза можно, как можно закрывать глаза тому, кто катится  пропасть, но положение от этого не переменяется. Прежде жаловались на бедность, но изредка, некоторые; а теперь это общий один стон. На дороге, в кабаке, в церкви, по домам, все говорят об одном: о нужде. 

Ты спросишь: что делать, как помочь? Помочь семенами, хлебом тем, кто просят, можно, но это ни помощь, это капля в море, и кроме того сама по себе эта помощь себя отрицает. Дал одному, 3-м почему не 20-и, 1000, миллиону. Очевидно нельзя дать, отдав и всё. Что же делать? Чем помочь? Только одним: доброй жизнью. Всё зло не от того, что богатые забрали у бедных. Это маленькая часть  причины. Причина та, что люди и богатые, и средние, и бедные живут по-зверски, —каждый для себя, каждый наступая на другого. От этого горе и бедность. Спасенье от этого только в том, чтобы вносить в жизнь свою и потому других людей другое — уважение ко всем людям, любовь к ним, заботу о других и наибольше возможное отречение от себя, от своих эгоистических радостей.

Я не тебе внушаю или проповедую, я только пишу то, что думаю — вслух с тобой думаю.

Я знаю, — и ты знаешь, — всякий знает, — что зло человеческое уничтожится людьми, что в этом одном задача людей, смысл жизни. — Люди будут работать и работают для этого, почему же мы не будем для этого самого работать.

Расписался бы я с тобой об этом, да почему-то мне кажется, что ты, читая это, скажешь какое-нибудь жестокое слово, и рука нейдёт писать дальше» (83, 568 - 569).  

 

Высоко вероятие, что так и было: что Соничка не поняла совершенно мужа в этом глубоком, проникающем в самую суть социального зла, совершенно христианском рассуждении — и не нашла слов добра и поддержки. Во всяком случае, в ответном письме 5 мая она выражает столь массовое и в наши дни заблуждение не верующих христиански людей о возможности и полезности «помощи» деньгами, помощи зажиточных и богатых — беднякам, помощи жителей городов, не трудящихся хлебным трудом – великорусскому пахарю… Толстому до конца жизни и вполне искренне был чужд этот взгляд, оправдывающий различные формы буржуазной благотворительности. Между тем, как мы покажем в своём месте, несколькими годами позднее, в голодную пору 1891 — 1893 гг., он уже приспособится к массовости этого суеверия: не отказываясь от высказанных им в письме 1886 г. жене мыслей о нравах и духовном состоянии населения России как основании для его материального благополучия, он вместе с женой и детьми помогал, и именно посредством денег, а не только личным трудом и добротой, голодавшим крестьянам… Но в 1898 г. вновь, и уже публично, изложил свои христианские думы о коренных причинах нищеты и голода в статье «Голод или не голод?»

Софья Андреевна Толстая, исповедовавшая с детства обрядоверие церкви православных — конечно, не могла разделить с мужем такой глубины христианских прозрений. Ни в 1886-м, ни позднее… В мемуарах «Моя жизнь», писавшихся Софьей Андреевной, напомним, уже в 1900-е и 1910-е гг., она называет приведённое нами рассуждение Льва Николаевича «не совсем ясным», и, процитировав его, иронически прибавляет: «…наш мыслитель писал эти высокие истины, с которыми, как всегда, нельзя было не согласиться в принципе, а трудно провести в жизни…» (МЖ – 1. С. 521).

 

Окончание письма Л.Н. Толстого от 4 мая:

 

«Погода нынче прелестная, жаркая. Нынче хочу на ночь истопить дом. А завтра в самое солнце открыть. Уж и нынче вверху воздух ходит тёплый, и сырости не очень слышно. Я помню, ты перед отъездом говорила что-то о ключе от ключей. Дала ты мне его или нет? Если не дала, то пришли, если же да, то напиши. Его нет, а я закажу ключ новый. Дом вымыт, и если постоит так, то дня через 4 можно переезжать. Только как у вас дела. Что кашель малышей? Приехал ли Количка <Ге>? 

Прощай, милая. Видел тебя нынче во сне, что ты меня обижаешь. Эта значит обратное. Да будет так. Целую тебя и детей. Как хорошо, что Илья с Лёвой с тобой сидят. Так и надо. Больше в кучке. Маша перестала ли плакать? Перестала ли Таня нанимать за 5 р[ублей] лошадь на час? 5 р[ублей] хлеб на месяц детям вместо корок. Боюсь, что в Москве это непонятно. И жду, жду поскорее вас всех сюда. Благодарствуй за яблоки и апельсины (лишние). Вообще ты очень мною озабочена. А я здоров совершенно. Чего ни хвачусь, всё есть. Всё ты положила.

Получил твоё письмо. На девиц ты напрасно так напала. Они запутанные, но очень добрые и чистые. […]» (83, 569).

 

Всё это тоже было правдой. В комментариях к приведённому письму Толстого цитируется довольно злое письмо С.А. Толстой — вероятно, сестре — в котором о молодых гостьях Толстого сказаны буквально такие слова:

«Два известия меня неприятно поразили в мире нашего круга знакомства..... Озмидова дочь и курсистка Анна Константиновна Дитрихс едут в гости на лето к Черткову. Несчастная его мать! Так его и ловят в свои грязные сети эти твари, и ничего ей, бедной, нельзя сделать — сила! Какие порядочные  девушки так могли бы поступить, и так навязывались бы  мужчине? Нет, правда madame говорит: ce sale monde» [эта грязная публика]».

Комментатор добавляет по этому поводу:

«Эти крайне резкие и несправедливые слова всецело продиктованы были раздражением С. А. Толстой, недоброжелательством её ко всякого рода посещениям новых лиц Ясной Поляны во время её отсутствия, подозрительностью вследствие мнительности ко всем женским знакомствам Толстого и предубеждениями против курсисток» (Там же. С. 570).

 Толстой в тот же день, 4 мая, но уже под вечер, написал лично отвёз на станцию ещё одно послание жене: небольшую открытку, в которой только кратко извещал, что дом натоплен и можно привозить детей (Там же. С. 570-571). Соответственно, два письма отправила ему в ответ 5 мая и Софья Андреевна. Более раннее из них не опубликовано; приводим ниже текст второго.

 

«Получила письмо твоё огорчительное о народной бедности. А тут в Москве, вчера говорил Нагорнов, готовится иллюминация на несколько десятков тысяч! Безнадёжно твоё отношение к делу, что помочь нельзя. А для переворота общественного твои мысли, твои книги — важны, а пример и направление в жизни нас грешных, маленьких людей — ничтожен. Любви же больше необходимо в человечестве, и это, пожалуй, что важнее всего. — Ещё мысль о том, что одному, десяти и т. д. — людям не важно помочь, — я всегда отвергаю. Одного накормили — хорошо, двух — ещё лучше, а миллион — и того лучше. И потому ты самых голодных пока накорми; а я, как Иван-дурак листьями, так я твоими сочинениями денег, сколько хочешь, натру» (ПСТ. С. 369).

 

С. А. Толстая шутит, вспоминая эпизод из сказки Толстого об Иване Дураке; в сказке чертёнок учит Ивана дурака: «Возьми ты листу дубового с этого дуба и потри в руках. Наземь золото падать будет». — Взял Иван листья потёр — посыпалось золото» (25, 123).

Тут не то, что “между строк”… тут не намёк мужу, а открытое утверждение женой власти над ней (безверной христианской верою и оттого боящейся, и оттого же податливой всякому мирскому суеверию) – чёрта, дьявола и чёртовой «науки». Она, как кажется христиански не верующему человеку, надёжнее “обеспечивает” его существование, его и его потомства сытость, безопасность и пр. Ружьё, дубинка полицая, решётка тюрьмы, банки с процентами, шкатулки с “заначками”… которые, если не зарыты в землю — то заперты в доме или в банке на ключ.

Это не христианская, даже не человеческая, а жизнь испуганного и припасливого животного. И символ его — не один фамильный Анковский пирог Толстых. Ключ от ключей, упомянутый в переписке Толстых — не менее значимый символ. Запертые замки и двери. Пассивное, затаившееся зло — готовое, при опасности даже обличения, явить себя агрессией, даже иногда прямым и грубым насилием. Чертёнок, всегда стерегущий человека, вспоминающего про кошель и банкомат чаще, чем про Бога.

В сказке же Толстого Иван не взял чёртовых золотых монет и прогнал самого чёрта, напугав его — сказав ему: «Бог с тобой».

По-разному можно понимать, что именно явилось более «огорчительным» для Сонички в письме мужа. Описания нищеты крестьян? Или, быть может — как раз христианское слово о корне зла и пути ненасильственной победы над ним? Слово, от которого не одна Соня, но и большинство богатой и зажиточной буржуазной России стремится воздвигнуть поскорее в головах «барьер» невосприятия, нежелания верно понимать. Она осуждает его за якобы высказанное нежелание помогать немногим … он же пишет о способе помочь всем, от которого только отвлекает, обманывает «традиционная» барская благотворительность. Она пишет:

«А для переворота общественного твои мысли, твои книги — важны, а пример и направление в жизни нас грешных, маленьких людей — ничтожен. Любви же больше необходимо в человечестве, и это, пожалуй, что важнее всего» — и “между строк” здесь читается: «не желаю быть христианским примером в обществе хищников, а желаю твоих писаний, художественных, в которых ты особенно силён — и которые можно продавать издателям ради доходов семьи».

Потому что в это она верила по-настоящему. В силу же и правду толстовского слова… лишь тогда, когда оно не входило в конфликт с общественным жизнепониманием и строем жизни. Помощь деньгами голодным в 1886-м, в 1881— 1893 гг. была ей понятна и приятна её участием в ней, так как одобрялась общественным мнением. Отказ же от животной жизни, от стяжания, от эксплуатации чужого труда и от превозношения над трудящимися — она чуяла по себе, что не мог быть одобрен общественным мнением лжехристианской России.

И очень кстати здесь апелляция даже не к обществу, а к «человечеству», весьма характерная для самооправданий тех, кто не желает работать Божьему делу в мире без оглядки на одобрение и поддержку мирской молвы — то есть по-христиански.

 

 Окончание письма от 5 мая:

 

«У нас всё хорошо. Лёва вперемежку с Chopin приходит в неистовое волнение от 30-ти глав Саллюстия. Ему после завтра экзамен из всей латыни. Илья держал сегодня русское, пришёл мрачный, ничего не сказал...

[…] Я тебе утром писала. Боюсь, что в субботу не уедем, а в воскресенье; у всех оказывается тысячи дел…

Сейчас сдала Количке Ге все книги и все дела и почувствовала чудное облегчение. Теперь начнётся укладка и домашняя возня. Саша очень кашляет, боюсь, что коклюш будет, и если хоть немного сомнительна сырость, то лучше подождать. Ну, да до воскресенья ещё много времени.

Прощай, целую тебя. Андрюша усердно писал тебе письмо, но не дописал ещё. Они очень милы. Серёжа брат очень по тебе скучает, говорит, что совсем говорить не с кем. «Придёшь к Лёвочке, когда на душе тяжело, и начнёшь ему рассказывать […] о своих заботах, и хоть он ничего к делу не скажет, а поговоришь с ним и хорошо, успокоительно, как масло по душе, и уйдёшь успокоенный... А ведь ничего не скажет про самое дело-то...» И говорил ещё, что ты один умён, и никого больше нет, и что ты всё понимаешь. Трогателен был его отзыв о тебе.

Однако, кончаю, я лягу пораньше, а то очень нервы расстроены. Я рада, что ты здоров и весел, т. е. бодр.

Ключ от ключей в коробочке, где принадлежности для шитья. А коробочку я сама положила в твою корзинку. Поищи получше и не ломай мой чудесный замок.

 

Соня» (ПСТ. С. 370).

 

«И не ломай нам, твоей семье, нашу чудесную городскую, сытую, безопасную, домашнюю жизнь. Тебе же будет лучше…» — читается “между строк” даже в этом, внешне очень добром, супружеском письме.

 

По письмам первой декады мая чувствуется, что супруги очень желают скорее съехаться. В ожидании завершения экзаменов и приезда детей на летний отдых в родную усадьбу, Толстой пишет 6 мая жене письмо, частью касающееся темы их воспитания:

 

«Оба дня очень много (относительно — часов 6), работал и здорово устал. Получил письма: Илюшино и твоё. Оба хорошие. — Нынче разговорился с Филипом о собаках. Они проедают 4 четверти овса в месяц — это в год 40 четвертей, вдвое более того, что осчастливило бы десятки семей. Это ужасно! Скажи это мальчикам. Не овса жалко, а их жалко. Если тратить на свои прихоти (да какие прихоти? — Самые нелепые, 8 лягавых собак), то нельзя правильно думать. Человек, который будет это делать, никогда не согласится с тем, что нельзя пользоваться трудами других. Он будет всегда приискивать резоны, почему это именно так и должно быть. И он лишится рассудка. Не овса жалко, а рассудка хороших, добрых, милых юношей — моих детей Нынче Жидкова <крестьянка Ясной Поляны. – Р. А.> пришла и говорила, что сын её поехал пахать не евши. Ганя (воровка) больна < крестьянка вдова, сошла с ума от голодной нищеты. – Р. А.>, и я застал её детей, крошек, доедающих из лукошки собранные Христа ради корки.

Вы приедете, Бог даст, скоро, и вам это будет не страшно. И не может быть страшно, потому что можно помогать этому и себе.

С нынешнего дня я взялся за Будду < за составление жизнепописания Будды. – Р. А.>. Он очень занимает меня.

Соскучился я по вас и за вас, что вы в Москве. Выдержанию экзаменов я всё-таки буду рад. Целую тебя, милый друг, и всех от мала до велика. Илью видел во сне, что он меня обидел, а он написал мне хорошее письмо» (83, 571 — 572).

 

Софья Андреевна ответила ночным (днём – масса дел!), но очень добрым на этот раз письмом от 7 мая:

 

«Сегодня было письмо от тебя, и я вижу, что ты измучил себя работой и угнетаем впечатлениями бедности. Это, действительно, ужасно, и одно утешенье, это всё-таки — помогать, и помогать, сколько возможно. А странное положение дел в России! Была статья передовая, что банки задавлены деньгами, что феноменальное изобилие денег, банки перестают давать проценты. А народ бедствует, — у него отобрали всё; помещики и купцы хлеб не продают, — цен всё выжидают; а этого самого хлеба не достало народу. Что за чепуха и неужели это долго может продолжаться?

Наши дела вот в каком положении: Лёля выдержал латинский, а Илья математический экзамены, оба сегодня. Лёля в восторге пел весь вечер, аккомпанируя себе на фортепиано. Илья в мрачности и говорит, что причины никакой нет, а жить скверно, и много надо, чтоб было хорошо. У Тани побаливает горло и очень болят зубы. […]

Я вечером считала и сдавала cклад «Азбук» и «Книг для чтения» артельщику и взяла с него расписку о получении.

 Днём возила малышей для сапог, шляп, калош и проч. А совсем поздно, вдвоём с Машей съездила на извощике в баню дешевую. Обошлось всё благополучно.

Завтра еду в последний раз в город с Количкой Ге, к нотариусу дать ему доверенность на получение почты, денег и переводов, и хочу переложить деньги, последние, чтоб не лежали на одном проценте в Купеч<еском> банке. Я ничего не укладывала, всё времени нет, но хоть ночи не буду спать, а уложу всё к субботе; отправлю всё товарное < габаритное, тяжёлое. – Р. А.> в субботу и приеду сама в воскресенье. […]

О собаках мальчики читали. Эти собаки — это им урок. Я осенью сердилась, грозила насилием, терпела грубости детей — всё потому, что не хотела их оставлять. Теперь они сами умоляют их уничтожить, т. е. куда-нибудь и кому-нибудь отдать — а ведь убить невозможно! Если можно, Лёвочка, распорядись сейчас же их куда-нибудь определить, кроме Малютки и одного большого щенка, которого Илья обещал товарищу. Всё равно я приеду и положу конец этому безумному, греховному, собачьему царству, поедающему овёс, столь необходимый для посева.

До свиданья, Лёвочка, милый друг. У меня глаза и спина болит… Целую тебя, дети радуются твоим письмам. Кашель детей меньших — получше» (ПСТ. С. 371-372).

 

Так как следующее, от 8 мая, письмо Софьи Андреевны не опубликовано, вышеприведённое оказывается последним посланием жены Толстого в рассматриваемом нами Эпизоде переписки супругов. Толстой же до отъезда жены из Москвы (11 мая) успел отослать ей ещё два письма, одно из которых, по отметкам почты, датируется довольно точно 8 мая, а второе, краткое – лишь приблизительно: 7 – 10 мая. Приводим ниже основные их тексты.

Письмо от 8 мая:

 

«Два прекрасные майские дни. Всё расцвело, — оделось, — черёмуха, — незабудки. Я оба дни половину малую читал о Будде, а большую половину работал до большой, приятной, оживляющей усталости. Что-то многое нужно было и хотелось тебе сказать; а теперь не помню. 1) Ключ нашёл в коробочке. 2) Пожалуйста, если тебе не трудно, увидь Сытина и попроси его от меня передать Николаю Иванову (юноше сочинителю) (он живет в тюремном зàмке Бутырском, в квартире его отца, фельдшера) — передать 30 р[ублей] за его рассказ «Пасху» < для толстовского «Посредника»; был задержан цензурой. – Р. А. >. Сытин мне обещал это сделать. […]

Дом совсем сух. Вчера ещё топили детские. Вам всем верно хочется приехать; но я этого желаю верно больше вас и для себя и для вас. Нынче канун праздника, и все моятся в печках и надевают чистое, и завтра, несмотря на нужду общую, будет гульба и, боюсь, пьянство. Что дети. Надеюсь, что здоровы. Миша и Саша самые мягкие и не должны бы болеть. Пишу и жутко. Нынче получил кучу писем из Тулы. Несколько очень хороших, — и из Америки.

Утро нынче гулял по лесу, — нельзя было не радоваться, а только вечером попахал и наелся чудесной простокваши и оглупел от неё. Завтра узнаю, когда вы решительно едете. Ты пиши, что, как вам приготовить, — мы с Марьей Афанасьевной устроим. Илюша и Лёля как тянутся? Растягивайтесь, ребята, — недолго. — Что Количка <Ге>? Ты ничего не писала про него. Целую тебя и детей. Кланяюсь М-mе Seuron и Количке. Приезжайте поскорее» (83, 573).

 

И небольшое письмо, не позднее 10 мая:

 

«Записочку эту передаст тебе Новосёлов, сын тульского директора <гимназии>. Он приезжал ко мне на день. Я здоров, радуюсь, что вы едете. Грущу только, что без мальчиков. Передай, пожалуйста, Новосёлову, что же нам делать, рукопись […] у меня в шкапу, да ещё брошюрку буд<д>ийскую и картинок с 10 привези мне от Сытина. Обнимаю тебя и детей.

Л. Т(83, 574-575).

 

Миша Новосёлов — один из тех умнейших людей, истинных интеллигентов и просветителей России, с которыми у Льва Николаевича сохранялись хорошие, иногда очень близкие, отношения даже несмотря на его позднейший отход от исповедуемой Толстым веры.

Не таковым оказался младший сын художника Ге (того, чьи картинки к народным рассказам Толстого опубликовал в те дни знаменитый книгоиздатель Сытин). После смерти отца в 1894 г. Ге-младший порвёт с Толстым уж очень резко, едва ли не с озлоблением… Но в те прекрасные, наполненные семейной гармонией и любовью дни 1886 г. 29-тилетний Количка Ге был верным слугой общего с Львом Николаевичем и Софьей Андреевной дела народного просвещения. Он вернулся в Москве к секретарским функциям в книгоиздательской конторе Софьи Андреевны, а заодно пообещал ей присмотреть за детьми: Сама она хотела выехать к мужу раньше окончания их экзаменов, что и осуществила 11 мая. Компанию её составило родственное и безмерно любимое семейство Кузминских. Когда в милой Ясной их вышел встретить радостный Лев Николаевич, приехавшие сразу почувствовали, «что начинается опять тот праздник лета, который из года в год освежал наши жизни моральные и физические и давал нам силы для будущих трудов и невзгод» (МЖ – 1. С. 521-522).

Оба супруга в это лето чуть не надорвали себя на сельской работе. Софья Андреевна, отправившись грести сено вместо рожавшей в тот день и не вышедшей на работу бабы, заболела сразу воспалением мочевого пузыря, слегла и, как пишет в воспоминаниях, «ещё более поняла бессмыслицу нашего барского вмешательства в непривычную жизнь и работу крестьян» (Там же. С. 523). (На деле же — просто не рассчитала сил, не поберегла себя в первый день такого труда.) Толстой же в конце июля сильно ушиб ногу о телегу и долго, тяжело проболел. Соня не только ухаживала за ним, но и привычно переписывала —  под его диктовку. Среди диктуемого была и новая драма Толстого «Власть тьмы», которую Соничка переписывала с удовольствием. Зато чтение Толстым его труднейшего, почти невозможного для восприятия на слух «Исследования догматического богословия» вызвало в ней скуку, а само сочинение, конечно, показалось жене Толстого «неубедительным» (Там же. С. 538).

Осенью ей очень не хотелось уезжать в мучительно опостылевшую Москву. Но там уже были сыновья, Илья и Лев, которым нужно было продолжать учиться, а старшему, Сергею — поступать на службу… Оба младших гимназиста учиться не желали и вообще явили убеждения и нрав, достаточно далёкие от направления воспитатель-ных усилий отца. Дочери, напротив, этим летом горячо поддержали отца в трудах помощи крестьянам, а Таня, по горячности юных лет, даже ссорилась с мамой из-за денег для нищей Гани (Там же. С. 537).

По этому и иным печальным поводам в дневнике Софьи Андреевны появляется под 25 октября новая жалующаяся и “обличающая” мужа запись —  знак беды, предвестье новых семейных неурядиц и драм:

«Все в доме — особенно Лев Николаевич, а за ним, как стадо баранов, все дети, — навязывают мне роль бича. Свалив всю тяжесть и ответственность детей, хозяйства, всех денежных дел, воспитанья, всего хозяйства и всего материального, пользуясь всем этим больше, чем я сама, одетые в добродетель, приходят ко мне с казённым, холодным, уже вперёд взятым на себя видом просить лошадь для мужика, денег, муки и т. п. […]

Как я хотела и хочу часто бросить всё, уйти из жизни так или иначе. Боже мой, как я устала жить, бороться и страдать. Как велика бессознательная злоба самых близких людей и как велик эгоизм! Зачем я всё-таки делаю всё? Я не знаю; думаю, что так надо. То, чего хочет (на словах) муж, того я исполнить не могу, не выйдя прежде сама из тех семейных деловых и сердечных оков, в которых нахожусь. И вот уйти, уйти, так или иначе, из дому или из жизни, уйти от этой жестокости, непосильных требований — это одно, что день и ночь у меня на уме.

Я стала любить темноту. Как тёмно, я вдруг веселею; я вызываю воображением всё то, что в жизни любила, и окружаю себя этими призраками. Вчера вечером я застала себя говорящей вслух. Я испугалась: не схожу ли я с ума? И вот эта темнота теперь мне мила, а ведь это смерть, стало быть, мне мила?

Последние два месяца — болезнь Льва Николаевича — было последнее моё (странно сказать), с одной стороны, мучительное, а с другой — счастливое время. Я день и ночь ходила за ним; у меня было такое счастливое, несомненное дело — единственное, которое я могу делать хорошо — это личное самоотвержение для человека, которого любишь. Чем мне было труднее, тем я была счастливее. Теперь он ходит, он почти здоров. Он дал мне почувствовать, что я не нужна ему больше, и вот я опять отброшена, как ненужная вещь, от которой одной ждут и требуют, как и всегда это было в жизни и в семье, того неопределённого, непосильного отречения от собственности, от убеждений, от образования и благосостояния детей, которого не в состоянии исполнить не только я, хотя и не лишённая энергии женщина, но и тысячи людей, даже убеждённых в истинности этих убеждений.

Мы живём в Ясной дольше обыкновенного. Сил нет предпринимать что-нибудь. Но совесть не спит и упрекает за то, что энергия падает. Надо твёрдо идти по пути, который считаешь правильным; и вот я по инерции иду. Я еду (кажется) опять в Москву, я соединяю семью, я веду книжные дела и добываю те деньги, которые, с напущенным на себя равнодушием и недоброжелательством ко мне, у меня же требует со всех сторон Лев Николаевич для тех фаворитов и бедных, которые не действительно бедны, но которые более наглы и лучше поняли, как относиться к нему, чтоб выпросить… Дети, которые, нападая на меня за разногласие с отцом, требуют всё, что могут... Уйти, уйти — и я уйду так или иначе. Нет ни сил довольно, ни любви достаточной к труду, борьбе и терпенью.

Буду писать свой журнал пока. Добрее буду и молчаливее, а волненье всё — сюда.

Сырая, скучная осень. Андрюша и Миша катались на коньках на Нижнем пруду. У Тани и Маши зубы болят. Лев Николаевич затевает писать драму из крестьянского быта <«Власть тьмы»>. Дай-то Бог, чтоб он взялся опять за такого рода работу. […]

Мальчики: Серёжа, Илья и Лёва, таинственно живут в Москве, и о них я очень тревожусь. Какое-то у них странное отношение к человеческим и своим слабостям и страстям: что всё это естественно и должно быть, а если мы боремся и побороли, то мы молодцы. Зачем же должны быть слабости? Они бывают, это правда, и их поборешь, но не всякий же день, а раз в жизни, и борьба эта стоит того, чтоб бороться, и часто она сломит и жизнь и сердце. Но не борьба же из-за Стрельны, вина, карт и тому подобных пошлых, противных страстишек.

Я часто думаю, отчего Лёвочка поставил меня в положение вечной виноватости без вины? Оттого, что он хочет, чтоб я не жила, а постоянно страдала, глядя на бедность, болезни и несчастия людей, и чтоб я их искала, если они не попадаются в жизни. То же он требует и от детей. Нужно ли это? Нужно ли то, чтобы здоровый человек ходил постоянно в больницы и смотрел на корчи и страдания людей и слушал их стоны? Если случится на пути жизни такой больной, то пожалей и помоги ему, но зачем искать его?» (Толстая С.А. Дневники. Том Первый (далее: ДСАТ - 1). С. 110 - 112).

Совершенно особое настроение –- осеннее … как холодный октябрьский ветер, срывающий с дерев остатнее золото листвы. В этих строках всё: и усталость, и обиды… но не только — и эгоизм наследственный семейства Берсов, и мнительность, и соблазны и страхи религиозного безверия… Нет только — смирения и страха Божия (страха своих грехов), фундамента христианского сознания.

Вина всегда есть, Соня. После 1800 лет жизни как бы по учению Христа — нельзя человеку христианского мира не признавать своей вины, что есть всё ещё рядом с ним старые, больные, нищие… что торжествует над жизнью смерть. Этого бы не было давно — не растрать христианское человечество силы и жизни множества поколений, целых 18-ти (теперь уже 20-ти) веков, на дела своевольные, злые, как война или нажива, торговля, а не на служение всехнему Отцу, Богу. Вина наследственная усугубляется личной — образом мышления и жизни, непризнанием, словами и поступками, этой вины.

Даже перед мудростью античных философов, книгу о которых читала в те дни, Софья Андреевна не желает смирить гордость ума, и наивно признаётся в дневнике:

«Читаю жизнь философов. Ужасно интересно. Но трудно читать спокойно и разумно. Ищешь в учении и словах всякого философа то, что подходит к своему убеждению и своим взглядам, и обходишь всё несочувственное. И вследствие этого поучаться трудно» (Там же. С. 112).

А ещё она с тоской перечитывает в эти дни письма своего умершего платонического любовника, князя Л. Д. Урусова, вспоминая, как «с ним было хорошо и счастливо» (Там же. С. 113).

Впрочем, надо помнить, что Соничка бралась писать дневник чаще именно в дурном настроении, изливая на интимные странички свои самые негативные помыслы и эмоции. А в 1900-е, в годы написания мемуаров «Моя жизнь», это настроение её сделалось устойчивой характеристикой прогрессирующего душевного расстройства. Отсюда, кстати сказать, та масса «свидетельств», переписанных ею из дневника в книгу воспоминаний, которым не следует бездумно доверять. Надеемся, что более честный и искренний эпистолярный диалог её с мужем помог нашему читателю воссоздать подлинную картину жизни и отношений великих супругов.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: