Эпизод Тридцать Восьмой

 ЧТО ВЫРОСЛО, ТО ВЫРОСЛО

(23 января – 6 февраля 1894 г.)

 

П редыдущий эпизод аналитической презентации избранной Переписки супругов С. А. и Л. Н. Толстых завершился в ноябре 1893 года — очередной безусловной победой Софьи Андреевны: как ни основательны были причины для зимования Льва Николаевича в родной, доброй и вдохновительной атмосфере Ясной Поляны, как ни мало нужно было детям постоянное присутствие отца, часто совершенно забывавшего о них для своих размышлений и писаний — но отъезд его в ненавистный город ради успокоения нерв жены оказался неизбежен. Как следствие, неизбежно было и то мрачное настроение первого месяца жизни в Москве, которое сопровождало Толстого, как мы помним, с первой зимовки 1881-82 гг. В Дневнике под 22 декабря 1893 г. им записано следующее:

«…Я уже более месяца в Москве. И ни разу не писал. Мне тяжело, гадко. Не могу преодолеть себя. Хочется подвига. Хочется остаток жизни отдать на служение Богу. Но Он не хочет меня. Или не туда, куда я хочу. И я ропщу. Эта роскошь. Эта продажа книг. Эта грязь нравственная. Эта суета. Не могу преодолеть тоски. Главное, хочу страдать, хочу кричать истину, которая жжёт меня. […] Соня так страдала, томилась, так видно это было по её письмам, что я приехал» (52, 104 - 105).

Приведя выше, в предыдущем эпизоде, эти письма Сони, мы позволили читателю убедиться, что это правда. Но сама Софья Андреевна, цитируя в мемуарах данный отрывок из Дневника мужа, последнее предложение, о тоске своей, опускает, и цитата о желании христианского духовного (не тщеславного!) подвига приобретает смысл, искажаемый намеренно не правдивым комментарием мемуаристки:

«Льву Николаевичу хотелось подвига, мученичества, о котором кричал бы весь мир. Семейная, буржуазная жизнь, обязанности отца не отвечали его цели; его размах был широкий» (МЖ – 2. С. 335).

Интересна для анализа духовного состояния Толстого и его отношений с женой и вот эта запись от 24 января уже 1894 года:

«Тяжесть от пустой, роскошной, лживой московской жизни и от тяжёлых или скорее отсутствующих каких-либо отношений с женой особенно давила меня. Она не могла, потом не захотела понять, и этот грех её мучает её и меня, главное, её. Девочки хороши. От них и от Лёвы радость. Последнее письмо от Лёвы. Он сердится на меня за то, что я допускаю эту безобразную жизнь, портящую подрастающих детей. Я чувствую, что я виноват. Но виноват был прежде. Теперь же уже ничего не могу сделать. […] Господи, помоги мне. Научи меня, как нести этот крест» (52, 108).

И снова Софья Андреевна обрывает мысль мужа на половине, и сердито “разъясняет”: «Крест состоял в жизни в Москве, где этот крест несут миллион жителей» (МЖ – 2. С. 336).

Трагизма этим злым, продуманно лживым строкам «Моей жизни» Софьи Толстой добавляет то обстоятельство, что эти воспоминания конца 1893 и начала 1894 годов она писала осенью 1910-го, уже накануне главной катастрофы своей жизни, тайного ухода из дома и мученической гибели в дороге мужа. Накануне его побега, не в последней степени, от этих лжи и зла, от барьера невосприятия, от нежелания продуктивно понимать его. Такой барьер ставит мемуаристка и для своих читателей — искажая своими репликами смысл цитат и мешая понять мужа. Между тем строчке о кресте в оригинале Дневника Л. Н. Толстого предшествуют вымаранные полторы строки, что определённо указывает, что речь Толстой ведёт там не о Москве. Исследователям удалось разобрать слова: «Опять то же дёрганье, мучительство». Это явно о домашней обстановке… А дальше, уже без Сониной цензуры, следующее:

«Я всё готовлюсь к тому кресту, который знаю, к тюрьме, виселице, а тут совсем другой — новый, и про который я не знаю, как его нести. Главная особенность и новизна его та, что я поставлен в положение невольного, принужденного юродства, что я должен своей жизнью губить то, для чего одного я живу, должен этой жизнью отталкивать людей от той истины, уяснение которой дороже мне жизни. […] Я не могу разорвать всех этих скверных паутин, которые сковали меня. И не от того, что нет сил, а от того, что нравственно не могу, мне жалко тех пауков, которые ткали эти нити» (52, 108). Он жалел и любил её, терпя всё, ещё много лет.

Прекращение общего, понятного языческому жизнепониманию Софьи Андреевны, дела благотворительности деньгами в пользу крестьян уничтожило ставшие привычными было связи. Разница в отношении к окружающей действительности стала заметнее. И мучительнее для Сони уже тем, что и ей эта действительность родного и некогда любимого города сделалась почти несносна. Пенять же за выбор городской, и именно в Москве, жизни, последствия которого давно стали бесповоротны и малопривлекательны — надо было на себя. Тем несносней был Соне обычный ропот мужа на вынужденный переезд. Она вспоминает:

«На переезд свой в Москву Лев Николаевич роптал и сердился. Чувствуя это и избегая тяжёлых разговоров, я отдалялась от него всё больше и больше. Не помню в жизни времени более тяжёлого… […] Как быть с подрастающими детьми и их воспитанием? Переехать опять на житьё в Ясную Поляну — я не решалась…» (МЖ – 2. С. 335 - 336). Этого было и нельзя — вырвать детей, и в разгар учебного периода, из привычной уже среды. Но вовремя выбрать для мужа жизнь в Ясной Поляне, а для себя и учащихся детей — скажем, в ближней Туле, где они могли бы учиться в Тульской мужской гимназии, ничуть не хуже Поливановской — было возможно. Напомним читателю, что Тульскую гимназию успел окончить в 1881 г. (т. е. до начала острого конфликта родителей) Сергей, старший сын Льва Николаевича. За самим Л. Н. Толстым в своё время не поехали в Казань ни мама, ни папа — так что и ради студенчества Сергея жизнь его отца в Москве не была никогда необходима.

Вообще для всякого шага, разрывающего ментальные и поведенческие шаблоны окружающей социокультурной среды нужно доверие Истине, Богу — нужна вера, побеждающая нерешительность и страхи. Её у Сони так и не было.

В уже цитировавшейся нами выше записи в Дневнике под 22 декабря 1893 г. есть указания на круг творческих работ и интересов Толстого этого времени: «...Написал предисловие к Амиелю < к готовящемуся для «Посредника» изданию дневника Анри Амиеля. – Р. А.>. …Тяжёлая, не кончающаяся работа над Тулоном, которую я не могу бросить. Написал ещё притчи — не кончил» (52, 105). Он имеет в виду свои знаменитые «Три притчи», уникальные тем, что именно в притчевой, евангельской форме он истолковал в этой вещице значимые и вызывавшие непонимание и споры аспекты своего христианского мировоззрения. А «Тулон» — это, конечно же, великая его статья «Христианство и патриотизм», проклятье военщине и военно-патриотической лжи, паразитирующей на безверии «христианского» мира.

В декабре 1893-го была опубликована в Германии, в журнале «Für ethishe kultur» статья Толстого «Религия и нравственность», содержавшая изложение, быть может, важнейшей во всей религиозной философии Толстого концепции трёх различных религиозных жизнепониманий.

Кроме того, в конце 1893-начале 1894 гг. Толстой продолжал медленно, любовно работать над Предисловием к русской публикации избранных сочинений Мопассана — постепенно, однако, по мере углубления в тему, утрачивая прежнее благоволение к этому писателю. В письме 2 марта 1894 г. к дочери Татьяне, ловившей тогда культурный кайф в Париже, он констатировал: «Мне стал противен Мопассан своей нравственной грязью» (67, 59). Публикация Предисловия состоялась в конце мая 1894 г.

Помимо Мопассана и Анри Амиеля, в круг интересов и занятий Толстого входили в это время св. Франциск Ассизский, чешский просветитель Пётр Хельчицкий, христианский социалист Ф. Р. де Ламеннэ, Лао-Цзы и др.

Тяжёлым осадком на душе Льва Николаевича, губившим рождественское и новогоднее настроение, стало уже упоминавшееся нами отобрание, с помощью полиции, детей и давнего и близкого единомышленника, князя Д. А. Хилкова. 2-3 января 1894 года Толстой написал по этому поводу письмо имп. Александру III, никем не отвеченное и не имевшее последствий (см.: 67, 4-11; 52, 112). 24 января, однако, в Дневнике встречаем упоминание о личном общении Толстого с Цецилией, женой Хилкова и матерью отобранных детей, и разочаровании в ней: «Та же женщина без нравственного двигателя» (52, 109). Софья Андреевна, читая в последующие годы Дневник мужа, всякий раз жестоко оскорблялась этим сравнением её, венчанной «в законе» жены, с какой-то «сожительницей» не признававшего церковных обрядов толстовца.

Великолепным новогодним подарком Льву Николаевичу стало посещение Хамовнического дома молодым Иваном Алексеевичем Буниным. С воспоминаниями этой краткой, но бесценной для обоих писателей встречи можно познакомиться в книге Бунина «Освобождение Толстого». Характерна судьба этого знакомства в сравнении с другим, состоявшимся в эти же дни — с М. О. Меньшиковым — в то время, по юной глупости, тоже толстовцем, но впоследствии консервативным публицистом и резким критиком христианской проповеди Льва Николаевича. И. А. Бунин же и в последующие, зрелые годы не стал ругателем Толстого, хотя уже не разделял во всём его теоретических построений. Это хорошо опровергает злой домысел С. А. Толстой о том, что в числе толстовцев всегда были лишь посредственные, неумные люди. Скорее, наоборот: возвыситься до сопутничества Льву Николаевичу в любви к Богу, ко Христу и искании Истины могли лишь самые выдающиеся из современников. Прочим бы надо — любить, да доверять, слушаться, но никак не спешить со скороспелыми критиками, ложью или руганью!

Наконец, следует упомянуть посещение Л. Н. Толстым 9-го Сьезда естествоиспытателей и врачей, проходившего в Москве с 3 по 11 января 1894 г. под руководством К. А. Тимирязева. Сделал визит он не просто так, а по “наводке” Александра Васильевича Цингера (1870-1934), двоюродного брата покойного И. И. Раевского, заинтересовавшего Толстого предполагавшимся докладом его отца, профессора-математика В. Я. Цингера. Толстому при его появлении устроили овацию, и в целом обстановка съезда, которую Толстой назвал шутя «учёной масленицей», не располагала к знакомству с участниками, а с большинством докладов Лев Николаевич познакомился либо из рассказов А. В. Цингера, либо по печатному «Дневнику съезда» (Опульская Л. Д. Лев Николаевич Толстой. Материалы к биографии с 1892 по 1899 гг. М., 1998. С. 89 - 90).

 

Не имея возможности, на собрав на свою голову чёрных туч и зимнюю грозу, обсуждать своё состояние в Москве с супругой, Лев Николаевич пишет об этом в письмах духовно близким людям. Например, Н. С. Лескову 10 декабря 1893 г.: «Москва и её суета мешают мне работать столько и с такой свежей головой, как в деревне» (66, 445). Или В. Г. Черткову, уже 17 января 1894 года: «…Уехать очень хочется. Очень я устал от суеты» (87, 251). К этому времени отъезд из Москвы был делом решённым и определено место зимнего гостевания: имение Гринёвка Чернского уезда Тульской губ., где проживал с семейством сын Толстого Илья. В декабре семью постигло несчастье: умер младший сын Николенька. Сам Илья Львович уехал «развеяться» за границу, оставив в имении жену, Софью Николаевну — с её горем и заботами о двух других детях. Посещение Толстого было очень кстати. 23 января он выезжает из Москвы в имение сына на поезде.

 

Со стороны Льва Николаевича начало переписки с женой относится лишь к 25 января, когда он уже водворился в имении И. Л. Толстого. Зато Софья Андреевна, по обыкновению, отправила письмо прямо вослед мужу — вечером 23-го. Приводим ниже полный его текст.

 

«О вас ещё ничего не знаю, ждала сегодня письма, и нет. От Лёвы получено короткое письмо к Ваничке, а на последней странице как будто к отцу, без обращения, несколько слов, что ему чуть-чуть получше, что он негодует на статью Данилевского, что был в Ницце, на карнавале, что в Канн будет праздник: bataille des fleurs [бой цветов], и больше ничего.

Вчера я съездила к сестре Машеньке, застала там приготовления к всенощной с отцом Валентином. Я его видела; лицо хорошее, но глаза не глядят ни на кого, а через, и когда меня назвали, он так бегло и неохотно взглянул на меня, как будто он правилом себе поставил ни на кого на свете не глядеть. Какой это мир, где Машенька, удивительный! Всё женщины, худые, полные, покрытые головы у всех, ходят, как монахини, тихо и плавно, все обожают отца Валентина, все без семей, без дома, живут в этом «Петергофе» по углам и молятся, зажигают лампады, а кумир, радость жизни — отец Валентин и внешняя благообразная жизнь с осетриной, разговорами о еде и проч. Всякий по-своему спасается. Молятся почти весь день, и если бы это общение с Богом было не механическое, а вполне искреннее, настоящее, то было бы и это хорошо, т. е. хорошо молиться весь день и думать о Боге.

Мы нынче с утра ушли с Ваничкой и няней в сад и пытались каток расчистить, чтоб Сашу подучить на коньках. Но посреди дня опять стало теплеть и пошла крупа, которую вихрем крутило по улицам, так что света Божьего не видно. Что-то у вас было вчера? Тут была метель и холодно было весь день и ночь. Ездила я сегодня к m-me Юнге < Екатерина Юнге, троюродная сестра Толстого. – Р. А.> и не застала её. Нет, нельзя быть в сношениях с людьми, живущими на час расстояния. Лошадь устала, я иззябла, и всё напрасно. Как застали Соню и детей? Буду ждать известий. Серёжа обедает у <Александра Аркадьевича> Столыпина, вчера был в концерте. У нас ни души не было, да и не будет, и я отдыхаю, и детям лучше, усерднее учатся, серьёзнее и спокойнее.

Большая, большая ошибка и вред всей семье этот ежедневный приём. Надо серьёзно и строго держаться одного дня, или надо звать, когда хочешь видеть кого, а так — гибель нам всем. Лучшее доказательство, что эту гибель вносите вы, — это то, что без вас ни души нет. И жаль, что своей семейной жизни никогда нет, всё кто-нибудь торчит перед глазами; придут дети, помолчат и уйдут. Дунаева, Мишу Сухотина и проч. не перекричишь, и ничего от них не приобретёшь, кроме усталости.

Ну, прощайте, писать буду через день; а то пиши Лёве, вам, Маше, — а матерьялов нет.

Целую Соню, детей и всех вас. Серёжа собирается тоже в деревню денька на два, три.

 

С. Толстая» (ПСТ. С. 587 - 588).

 

О бесконечных гостях, навещавших дом Толстых ради одного Льва Николаевича и мешавших семейной жизни, утомлявших всех С. А. Толстая критически отзывается и в мемуарах «Моя жизнь» (см.: МЖ – 2. С. 344-345). Но, кажется, уже и сам Толстой в ту зиму постепенно разочаровывался в прежнем своём гостеприимстве, навязанном, с одной стороны, московской жизнью и «публичностью» своей персоны, с другой же — собственным его духовным поиском и сопряжённым с ним желанием отыскать человека среди людей. В Дневнике под 24 января находим такое суждение: «Никак не отделаешься от иллюзии, что знакомство с новыми людьми даёт новые знания, что чем больше людей, тем больше ума, доброты, как чем больше вместе углей горящих, тем больше тепла.  С людьми ничего подобного: всё те же, везде те же. И прежние и теперешние, и в деревне и в городе, и свои и чужие, и русские и исландцы и китайцы. А чем больше их вместе, тем скорее тухнут эти уголья, тем меньше в них ума, доброты» (52, 109).

Очень интересен эпизод с посещением Софьей Андреевной сестры Толстого Марии Львовны, проживавшей тогда в духовном приюте известного в Москве священника, настоятеля кремлёвского Архангельского собора Валентина Николаевича Амфитеатрова (1836 - 1908), отца известного прозаика и фельетониста. В 1879 г. Мария Николаевна пережила утрату 18-летнего сына Николая Валерьяновича, погибшего от тифа. С этой поры начались её углублённые религиозные искания. Среди желанных гостей её московского дома появляется некто Трифоновский, врач-гомеопат (говоря проще: шарлатан) и религиозный мистик. Тот и привёл её к модному с 1880-х гг. проповеднику, «отцу Валентину», жившему со своими “ученицами” в роскошном и просторном номере гостиницы «Петергоф». Описание посещения, как видим, у Софьи Андреевны достаточно скептическое: ей не понравилась сама обстановка православного гарема в отеле, ни отец Валентин. Вообще именно в критическом отношении к Русской православной церкви и её духовенству, как белому, так и монастырскому, немка по отцу Софья Андреевна стояла к позиции мужа ближе, чем, скажем, в отношении к деньгам, собственности, семье, государству… Восходит этот скепсис, как мы полагаем, к впечатлениям ещё детских лет, времени посещения с семьёй «святых» мест. Сохранился её «Дневник девочки в поездку к Троице», писанный 13-тилетней Соней Берс карандашом во время самой поездки в августе 1857 г. (см.: Толстая С. А. Моя жизнь. Том 1. М., 2014. С. 28 – 31, 33 - 34). Главное, что в нём обращает на себя внимание – его отвлечённо-светский, можно сказать «туристический», характер. Взрослые, не без доли суеверного пиетета к «святыням» Троице-Сергиевого и Новоиерусалимского монастырей, отправляют своё обрядоверие; ребёнок – наблюдает совершенно «извне», с равной подробностью и эмоциональностью замечая и отмечая записями в дневнике и роскошество Лавры («бриллианты, жемчуг и разные драгоценные каменья там ни почём»), и грязь, убожество «прегадкого» гостиничного номера, в котором предпочёл сперва поселить семейство мелочно-прижимистый лютеранин-папаша («бесчисленное множество мух, комаров и блох…»), и другую гостиницу, в которой номер оказался комфортней («чист и просторен, еда порядочная, а коридорный услужлив») (Там же. С. 29, 30). Дневник производит впечатление записей юной иностранной туристки, путешествующей с русскими православными… не разделяя их веры. Пусть это пишет ребёнок – но где результаты православного воспитания? Где радость или восторг религиозные? Почтительные высказывания об убранствах храмов, богослужениях, самих монахах?..

О монахах, впрочем, есть… но – вполне реалистичное, а не почтительное. И не девочки уже, а пожилой Софьи Андреевны. Из её воспоминаний о позднейшей («когда мне было лет 14, 15») поездке с семьёй в Новоиерусалимский и Саввин монастыри:

«Я видела с удивлением, как монахи у гроба св. Сергия особенно изящно были одеты; как с двух сторон из-под клобука выпускали по два белокурых локона. Слышала, как молодой монах рассказывал моей тётке на прекрасном французском языке, что он, разорившись, пошёл в монастырь, потому что есть было нечего; что у них всегда есть прекрасная ветчина и вино. Рассказывая всё это, он пошло ухаживал за моей тёткой, болтая ей всякий вздор. И поднялись в душе моей разные сомнения и вопросы, и утратила я свою детскую наивность.

[…] Поразило меня в Новом Иерусалиме изображение Христа: во весь рост статуя, вся раскрашенная, одетая в чёрный бархатный халат, с цепями на руках сидящая в пещере. И жутко было смотреть на эту куклу, и тотчас же возникла мысль, что это идолопоклонство, а надо всё, тем более религию, идеализировать, и во всяком случае отношение к Христу должно оставаться в области отвлечённой» (Там же. С. 33 - 34).

Все эти мемораты и суждения вполне сопрягаются с фундаментальной установкой, актуальной для Софьи Толстой на всю жизнь: её вожделением нравственной чистоты, идеала духовной красоты человека. К сожалению, в отношении мужа она была от начала брачной жизни куда более жестока за несоответствие его этому идеалу, нежели когда-либо — в отноше-нии «жеребячьей породы», то есть типичных православных попов.

Наконец, в вышеприведённом письме Софьи Андреевны Толстой к мужу нам необходимо отметить упоминание ей «негодования» сына, Льва Львовича Толстого, на некую «статью Данилевского». Это был доклад «Чувство и жизнь», прочитанный Василием Яковлевичем Данилевским на съезде естествоиспытателей. Как водится в научной литературе, опубликован он был в «Дневнике съезда» в сильно сжатом виде, к глубокому недовольству автора. А дальше с Толстым произошла в поезде, по пути в Гринёвку, анекдотическая история, о которой он писал подробнее всего не жене, а сыну Льву в Париж, в письме от 28 января:

«Представь себе, ехав сюда, я разговорился с господином. Он стал говорить про съезд естествоиспытателей. Я сказал, что мне особенно не понравилась речь Данилевского. Оказалось, что это сам Данилевский. Очень умный и симпатичный человек. Речь его получила такой резкий смысл потому, что она урезана. Мы приятно поговорили. И я вновь подтвердил себе, как не надо осуждать» (67, 20).

Приехав в имение сына, Толстой на следующий день, 25 января, отсылает супруге первое в этом году и Эпизоде переписки письмо, небольшое открытое, с известием о приезде:

 

«Мы доехали очень хорошо. Шёл снег, но тёплый, и было светло, так что без малейших затруднений скоро доехали. Здесь тепло (в доме), просторно, тихо.

Мы с Таней чувствуем одинаково упадок приятный нервов. Я оба дня немного и не дурно работал [статью «Христианство и патриотизм»]. Выходил мало. Не хотелось. […] Здесь никого не видали, кроме Сони и милых детей, особенно Миша [Михаил Ильич (1892—1919), сын Софьи Николаевны Толстой. – Р. А.]. Нынче посылают на почту. Ждём от вас писем. Как вы? — Соня ездила сейчас с Анночкой в Никольское. Нашла всё там прекрасным. Теперь 2 часа, мы пообедали, и я пойду походить. Кашляю всё так же — не больше, но и не проходит. Я берегусь. Целую тебя и детей.

 

Л. Т.» (84, 206).

 

Рассказ о жизни в Гринёвке продолжает письмо Л. Н. Толстого к жене от 28 января. Из содержания его видно, что оно служит ответом на какое-то не сохранившееся письмо С. А. Толстой:

«Живём мы здесь очень тихо и хорошо. — Только нынче были гости Ивановы, — сестра Трескина с детьми и мужем [ сестра В. В. Трескина, приятеля И. Л. Толстого. – Р. А.]. Они простые, обыкновенные люди. Я по утрам пишу, остальное время читаю или гуляю. Вчера ходил в Никольское; любовался на Серёжин [С. Л. Толстого] дом и intérieur. Домой меня привёз его помощник кучер на вороной кобыле...

Кашляю мало, — гораздо меньше, чем в Москве; но есть какая-то боль или скорее неловкость в груди, а главное — слабость, упадок энергии и физической и умственной, проявившийся с этим нездоровьем. Может быть, это новая ступень старости, к которой я ещё не привык. Надо привыкать.

Нынче получили Лёвино письмо и твоё. Поездка его в Париж ничего не представляет неприятного. Очень он только жаден к новым впечатлениям. То, что он расстался с доктором (я не вижу из письма, чтоб их отношения расстроились), очень хорошо. Мне это присутствие доктора не нравилось — не для меня, а для Лёвы. — Надо каждому итти своим особенным и всегда новым путём. И путь Лёвы меня интересует. А что выйдет из всего, никто не может знать. Здоровье его меня мало беспокоит, я как-то уверен, — дай Бог не ошибиться, — что оно в своё определённое время восстановится совершенно независимо от докторов и климата, разумеется, если не случится что-нибудь особенное. Меня интересует его душевная жизнь и внутренняя работа. Сейчас хочу написать и ему.

От Ильи было два письма из Берлина. Соня пишет ему, и мы уверены, что и без письма и телеграмм они не разминутся в Париже, так как у них точки соприкосновения [ т.е. общие знакомые. – Р. А.] Димер Бобринский и Саломон. Таня не совсем бодра, — то желудок, а то зябнет. Впрочем, нынче она лучше. По утрам она рисует, гуляет, по вечерам мне усердно переписывает.

Я читал Michel Teissier. [«Жизнь Мишеля Тессье», роман Эдуарда Рода.] Как бездарно! Как всё выдумано. Не видно той страсти, из-за которой он погубил всё, и ещё менее видна его, Тесье, талантливость. Рядом с этим читал старый роман Dumas отца Silvandère [«Сильвандир», исторический роман А. Дюма]. Какая разница. Бодро, весело, умно и талантливо, и sobre [фр. сдержанно, трезво] и без претензии. А этот с важностью мажет и воображает, что он психолог... Целую детей. Об Андрюше не могу вспомнить без неприятного чувства за его смело глупые речи о том, как немца убить штыком. Стараюсь забыть и забуду, но неприятно. Прощай, целую тебя. Что Поша, приехал ли? Письма ко мне пересылай. Иногда бывают нужные. А кроме того, если не пересылать, слишком много наберётся» (84, 206 - 207).

 

Лев Николаевич недооценивал серьёзности заболевания сына, Л. Л. Толстого, носившее, как указывает семейный биограф, непосильный для медицины конца XIX столетия сложный психосоматический характер (Толстой С. М. Дети Толстого. Тула, 1994. С. 141). Как всегда было и с Софьей Андреевной, он надеялся, что всё вот-вот “пройдёт само”. Между тем здоровье Софьи Андреевны, по её воспоминаниям, так же сделалось в эти, казалось бы, сравнительно спокойные дни заметно хуже. К прежним симптомам какой-то развивавшейся в ней душевной болезни добавились ночные галлюцинации: «мучила меня бессонница, во время которой то я слышала какие-то звуки, то видела мелькавшие мимо меня тени» (МЖ – 2. С. 344).

   Страдания матери усугублялись картиной страданий сына Льва:

«Он был худ, мрачен, говорил, что у него кишки парализованы и что он застрелится. Помню, какое страдание мне доставлял болезненный вид столь любимого мною сына, особенно когда он своими чёрными страдальческими глазами с упрёком и грустью смотрел на отца, когда тот не верил в болезнь сына и несправедливо упрекал его за неё, говоря, что надо себя взять в руки, не попускаться, заниматься и т. п. Лев Николаевич никогда не мог жить в атмосфере страданий других, особенно близких ему людей, и умышленно, а скорее даже инстинктивно, отрицал их, бежал от них. Так было всегда и со мной» (Там же. С. 363).

К оправданию Льва Николаевича здесь можно заметить только то, что дети явно больной матери были столь же беспечны в блюдении её здоровья, как и отец: путешествуя за границу, на лечения да развлечения, они ни в этом году, ни в последующие не настояли на заграничном отдыхе и лечении для мамы, которое в 1894-м году было ей уже явно и насущно необходимо.

Выезда сына в Париж Толстой не одобрял и с нравственных позиций. В уже цитировавшемся нами выше письме к сыну Льву от 28 января он называет Париж (который сам посетил в 1857 году) «великим соблазнителем» «в смысле прикрытия жестокости жизни и нравов», и развивает свою мысль, делая сопоставление давних своих впечатлений от Парижа с новейшими, от Гринёвки сына Ильи:

«Здесь, приехавши в Гринёвку и увидав заморышей мужичков ростом с 12-летнего мальчика, работающих целый день за 20 к. у Илюши, мне так ясно то учреждение рабства, которым пользуются люди нашего класса, особенно ясно, видя этих рабов во власти Илюши, который недавно был ребёнком, мальчиком, что рабство это, вследствие которого вырождаются поколения людей, возмущает меня, и я, старик, ищу, как бы мне те последние годы или месяцы, которые осталось мне жить, употребить на то, чтобы разрушить это ужасное рабство; но в Париже то же рабство, которым ты будешь пользоваться, получив 500 р. из России, то же самое, только оно закрыто» (67, 19).

Здоровье самого Л. Н. Толстого в располагающих к хорошему самочувствию условиях усадьбы быстро пошло на поправку. В открытом письме к жене от 30 января он сообщает, что «чувствует себя совсем здоровым» (84, 208). Загащиваться в семействе сына не стоило, так как, по уговору с женой, он собирался переехать оттуда не более чем через неделю в Ясную Поляну.

 

Ответом на приведённое нами письмо Толстого от 28 января служит письмо С. А. Толстой от 31-го, следующего содержания:

 

«Милый Лёвочка, спасибо, что написал мне длинное письмо; одно, что меня огорчило, это твоё ослабление, которое я замечала всё последнее время, и меня это пугало. Отчасти это твоё, хотя и лёгкое, но продолжительное нездоровье, отчасти это от совершенно постной еды, а то и оттепели зимой всегда на тебя дурно действовали. Как-то вы будете жить в Ясной? Очень уж там будет неудобно. Я рада на этот раз, что вы уехали, и не ропщу на своё одиночество. Вам всем это было нужно; да и мы отдохнули от толпы, от которой вы не хотите и не умеете избавляться.

Посылаю письмо Лёвы, не очень утешительное; видно, что он опять пугается одиночества и скучает без семьи. Вероятно он приедет с Ильёй; и пораньше, весной, уедет в Ясную, куда, думаю, выпишем кумыс; это глупости, что он вреден, но надо пить умеренно. Прошу Таню мне привезти обратно Лёвины письма. Что же это она себе тоже катарр желудка наживает? Мне это очень жаль, что она себя усиленно губит; и думается мне, что это горчишное масло вредно. Говорят, что оно самое жирное из всех постных. — Я написала Лёве, что ты о нём писал, это его утешит. Читала вчера «Чёрный Монах» Чехова. Очень хорошо написано, но как болезненно! Что это за грустное литературное настроение! — «Зарницы» Веселитской тоже прочла. Красиво написано, но мало содержательно пока. Но тон благородный, настроение не мрачное, — и за то спасибо. Теперь хочу читать «Жизнь» — Потапенки. — Пишу вам уже в Козловку, вы завтра должны быть в Ясной, но досадно, что письма пропадают. <Управляющий> Бергер пишет, что не получал моего письма, в котором я толково писала ему свои распоряжения.

Приехали вчера Денисенки; дружны и счастливы более, чем когда-либо. […] Пробудут до 10 февраля, как раз до того времени, как вы проживёте в деревне, и их это огорчает.

Живу всё с детьми и другого ничего не успеваю делать. То на каток их вожу, то в гости, то за покупками они со мной ездят, то на танц-класс. А дома занимаюсь с ними, читаю им, учу добросовестно. Без них никуда ещё не ездила, только три визита сделала. Тут тепло всё время, только вот сейчас начало слегка морозить, градуса 2. Мальчики поливали каток для Саши, очень веселились. Серёжа ушёл с Колей к Толстым, видеть Леночку; маленькие играют в зале с mademoiselle [с гувернанткой]. С Серёжей очень приятно, и я огорчусь, когда он уедет.

Получили ли вы посылку с письмами из Черни? Таня поздно написала, чтобы не посылать, а раньше вы мне велели посылать в Гринёвку. Завтра ещё партию отсылаю на Ясенки, на имя Тани. Что за пропасть всякой бесполезной корреспонденции!

Хотелось мне тебе сказать, что если тебе не работается умственно, то может быть работа твоя в настоящем её виде (я совсем теперь не знаю, что ты пишешь) не то, что надо работать. Брось, отдохни, отодвинься от неё, возьми другую, но не тоскуй, что дело не идёт. Вижу, как ты иронически улыбнулся, но всё равно. Мне так не хочется, так наболело, что всем не по себе, все скучают, у всех энергия падает. В тебе я не привыкла к этому. Бог даст воспрянешь опять, и если тебе в деревне лучше, то обо мне не думай, делай, как тебе хорошо, только живите благоразумно.

Целую тебя и дочерей. В каком духе Таня? Маша, видно, очень довольна.

 

   С. Толстая» (ПСТ. С. 588 - 590).

 

Письмо Л. Н. Толстого от 3 февраля, уже из Ясной Поляны, служит ответом на это письмо жены, а также и, как минимум, на одно из предшествующих ему, не сохранившихся. Ему, в свою очередь, предшествует небольшая толстовская приписка (последние строки Толстого, писанные в Гринёвке в эту поездку) к письму С. Н. Толстой и Т. Л. Толстой 1 февраля, где Толстой отмечает: «очень дурно, что ты не спишь» (84, 208). В телеграмме, посланной 3 февраля по приезде в Ясную Поляну снова о том же: «всё хорошо, кроме твоих бессонниц» (Там же. С. 209). О причине утраты писем, в которых Софья Андреевна обращает внимание мужа на свои бессонницы — и, вероятно, на сопровождающие их галлюциноидные явления — можно теперь догадаться.

Наконец, тема бессонниц жены затронута, помимо прочего, и в письме Толстого к Софье Андреевне от 3 февраля, посланном вослед телеграмме.

 

«Милый друг Соня,

Нынче в 2 часа я поехал верхом в Ясенки < в почтовую контору на станции. – Р. А.>, чтобы взять там посылки, и взял письмо к тебе от Тани, в котором сам приписал несколько слов; но в Ясенках заспешил и забыл отдать письмо; вспомнил только, ехавши назад, против лавки; не хотелось ворочаться, и я отдал письмо дворнику, прося его отдать на почту. Он обещался: но он не внушает мне доверия, а так как Иван Александрович едет сейчас на Козловку, я решил ещё раз написать тебе.

Мы приехали благополучно; очень жаль было покидать Соню и её детей, которых я всех трёх, — главное Соню, — больше узнал и полюбил. — Я совсем больше не кашляю и чувствую себя опять бодро. Здесь мы поместились прекрасно: я в Таниной комнате, Таня в Машиной, а Маша с Марьей Александровной <Шмидт> в девичьей. Под сводами топят, но ещё только 12°, и мы только там едим. Письмо твоё вчера же получил. Всё у вас хорошо и Серёжина забота о тебе и внушение, которое он делает Андрюше. — Ничто так не подействует, как внушение брата, — нехороши только твои бессонницы. Побольше будь на воздухе. Особенно такие прекрасные дни, как нынче.

Кроме пересланных тобою писем, я получил в Ясенках два интересных письма: одно от [американского пастора] Battersby с статьями, написанными разными reverend'ами [высокопочтенными духовными лицами] по случаю выдержек из «Царства Божия», которые печатались в одном журнале, а другое от издателя, который просит прислать ему русский текст для того, чтобы сделать 3-й перевод и издание.

Ты спрашиваешь, что я пишу? Всё тот же так называемый «Тулон», в котором я был вовлечён в разъяснения вопроса «патриотизма», и это очень интересно и, мне думается, ново и нужно, т. е. доказательство лжи и вреда этого патриотизма. Ты пишешь о том, что можно в Москве устроить уединение: страшно желаю этого и попытаюсь устроить это и быть как можно строже в этом. Девочки обе вполне здоровы. Здесь <толстовец Пётр Галактионович> Хохлов, который до нас ещё пришёл к Марье Александровне пешком из Москвы. Это было неприятно. Он завтра уйдёт к Булыгину.

Самое мне и тебе интересное под конец о Лёве. Письмо его <26 января из Парижа> огорчительно. Здоровье всё ещё не поправляется. То, что он в Париже, а не в Канне, всё равно. Страшно, что далеко очень от нас. Будем ждать и надеяться всего лучшего. Я ему писал раз длинное письмо из Гринёвки < письмо от 28 января. – Р. А.>. Прощай, целую тебя и детей, Серёжу особенно. Поклон Павлу Петровичу <Кандидову> и <гувернантке> m-llе Detraz.

<Повар> Пётр Васильевич <Бойцов> приехал. Хотел сам непременно, говоря, что скучно. И нынче пьян» (84, 209 - 210).

 

Встречное письмо С. А. Толстой, от 2 февраля, с припиской 3 февраля:

 

«Я удивилась, милый друг, что ты не получал моих писем. Я писала, как обещала, через день. Сегодня пропускаю, потому что завтра едет Павел Иванович, а главное меня сбили с толку; говорят, что вы в Ясную уже не едете, а выписываете Машу, и Марью Александровну <Шмидт> в Гринёвку, и Пошу <Бирюкова>. Соскучились без людей?

Мы все продолжаем быть здоровы, только меня лихорадило раза три по ночам. И раз было очень страшно. Не то я сплю, не то нет, вижу входит Лёва. Я ему обрадовалась, обняла его, а у него в коже все кости сложились в кучку под моими руками; я чувствую, как они болтаются в коже и стучат, а лицо Лёвы улыбается и худое такое. Я проснулась, а мне показалось, что я и не спала, и ужас напал, что это было виденье, что Лёва ко мне приходил; а главное я испугалась, что может быть с ним в эту ночь что-нибудь случилось. Это было с 31-го на 1-е.

Сегодня Саша нас напугала. Каталась в саду на коньках, и вижу я в окно, что она со всего размаха падает, не имея времени упасть безопасно. У ней подогнулась рука, она долго плакала, но потом прошло, и вечером они с Ваничкой уже отплясывали у Лизы на танц-классе. Андрюша и Миша тоже пляшут у Колокольцовых, под игру на фортепиано самой Маши.

С Андрюшей всё не ладим. Вчера я ездила к Гроту просить учителя для Андрюши. С Павлом Петровичем совсем не идёт; оба виноваты, один, Андрюша, ленив и груб, другой — не добросовестен. Спрашивала я Грота совета, как быть с таким малым, как Андрюша. Он говорит: спросите его самого, чего он хочет и что думает о своём положении? Я спросила вечером. Андрюша говорит: «если ты не хочешь, чтоб я был военный, мне всё безразлично». Стали рассуждать, он нагрубил и ушёл. А предоставить его самому себе нельзя; он слаб и погибнет без руководства. Серёжа уехал сегодня в Никольское на 5, 6 дней. Он испортился последние дни, ибо кутнул.

Очень рада, что ты и Таня здоровы. Маше давно не писала. Видаю здесь больше всего <сестру> Лизаньку и брата Серёжу, которого очень люблю. У них Маша опять объявила, что выйдет непременно за Бибикова, — туда всё сёстры ходили, — и брат Серёжа очень огорчён; не знаю, чем всё разрешится. Кончаю на сегодня; завтра ещё припишу. Жаль, что я не знаю, что вам послать. Посылаю немного консервов, испытанных пироговскими Толстыми; всё выходит очень хорошо, особенно крапивные щи.

Переводила сегодня Франциска, и теперь хочу опять за него приняться, пока свободно. < С. А. Толстая переводила книгу Поля Сабатье о Франциске Ассизском. Издана «Посредником». – Р. А.>

Сейчас вернулись дети.

 

Написано 3-го вечером.

 

Соня пишет, что Таня плоха; если так, то не давай ей много писать, вели больше гулять и спать. А то Соня пишет, что Таня весь день и вечер сидит и пишет. Где же отдых? Надо ею заняться вам с Машей» (ПСТ. С. 590 - 591).

 

Софья Андреевна, как мы видим, сама достаточно плоха. Страшное видение (или сон?), рассказанное ей — тому свидетельство. Как только кончилось общее дело помощи голодавшим крестьянам, несходство фундаментальных мировоззренческих ориентиров мужа и жены явилось разительней прежнего. Её раздражало и нервировало в тот год многое — но всё по тем же, указанным нами многократно в предыдущих Эпизодах, причинам. Например, вполне интеллигентные гости Толстого из Америки — напоминали ей о проклятой «Крейцеровой сонате»: ибо именно её публикация в Североамериканских Штатах сделала Толстого не только популярным писателем, но и «голосом совести», как и в России — духовно-нравственным авторитетом… От неблизкой духовно супруги, от семьи, он, по эмоциональному ощущению Сонички, как будто уходил всё далее. Между тем семена зла, посеянные их разногласиями о жизни по вере, их конкуренцией за воспитательное влияние на детей — дали за прошедшую половину десятилетия 1890-х свой цвет, а ближе к середине — начали приносить и первые плоды. Это и страшные симптомы какого-то заболевания Софьи Андреевны — как минимум, нервного, если не психического характера. Это и рабство её у постылой Москвы — с её постоянной деловой (книгоиздание!) и хозяйственной суетой. Это и болезнь «младшего из старших» сыновей, Льва Львовича, развившаяся после его героического и безумного “соревнования” с отцом в благотворительной работе в голодавшей степной Патровке. Это и нравственное “заболевание” младших сыновей, отбившихся от рук не только отца, но и матери. Если из старших сыновей, росших ещё в Ясной Поляне, получились, в значительной степени, копии отца в его молодости, усадебные «господа», то младшие, развращённые в большей степени городом — превращались в городских прожигателей жизни и пленников мирского обмана, для которых, как предел мечтаний, была то военная служба, то выгодная женитьба…

 

В доступном нам сборнике писем Софьи Андреевны Толстой письма её от 4 и 5 февраля упомянуты, но не опубликованы. Осталась по хронологии только небольшая открытка, посланная Толстым за несколько дней до отъезда, такого содержания:

 

«У нас всё вполне благополучно; мы все здоровы, если не считать бывший у Тани нарывчик на десне, который прошёл, но её беспокоит, и я ей советую съездить завтра к Рудневу. В комнатах так тепло, что мы отворяем форточки. Я очень рад, что был у Сони и здесь пожил, но очень рад тоже и тому, что время скоро идёт, и мы через три [дня], если будем живы, приедем в Москву.

 

Л. Т.» (84, 210 - 211).

 

Важным творческим событием этих яснополянских дней явилась запись Толстого в Дневнике под 9 февраля, в которой он обозначил черты характера персонажей, близкие к выведенным позднее в драме «Живой труп» (Каренин и Протасов).

Из гостей Ясной Поляны в эти дни особенно нужно выделить художника Н. Н. Ге, заинтересовавшего Толстого новой своей картиной на христианский религиозный сюжет — «Распятие». Это тоже важная духовно-биографическая деталь: покидая 11 февраля родной дом, Толстой только отчасти (и трудно сказать, насколько большой) ехал к жене и детям, а в значительной мере — к картине, которую ему не терпелось увидеть.

 

 


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: