Год печальный, роковой

(1895 г.)

 

П ереписка 1894 года завершается со стороны Софьи Андреевны двумя не опубликованными письмами от 1 и от 2 ноября, в первом из которых, как сообщает в Дневнике 4 ноября 1894 г. Толстой, она «отчаивается», а по второму «видно, что всё прошло» (52, 153). Но снова жена добивается своего: вытягивает мужа к себе в Москву. В Москве ему снова «тяжело от множества людей» и «нет уже той свежести сознания присутствия Бога и нет той любовности, которая была прежде» (Там же. С. 154). Это касается отношений не только с женой, но и с сыном Львом, переживавшим под влиянием болезни душевный и мировоззренческий кризис. Он побывал за границей, посмотрел на праздную и развратную, столь притяга-тельную в молодости, жизнь буржуазии и аристократии, и ему всё более отвратительна становилась отцова «религия горшка», сводившаяся к тому, «чтобы не заставлять других служить себе в самых первых простых вещах», считая всех равными братьями (Там же. С. 157-158). Мы знаем, и знал, без сомнения, Лев Львович, что со времени трактата «Так что же нам делать?», то есть с первой половины 1880-х гг. для христианского сознания Л. Н. Толстого этот выход представлялся единственно действенным для освобожде-ния от эксплуатации народного труда и для уничтожения нищеты и голода в народе. И мы помним, что с этих же позиций осудил Толстой в 1891-93 гг. барскую «благотворительность» деньгами — в которой по нрав-ственной необходимости участвовал он сам и на которой, участвуя вполне добровольно, надорвал силы и потерял здоровье, соревнуясь с отцом, Лев-младший. Поприще именно христианской деятельности, без тщеславия и конкуренции с кем-то, в смирении и простоте, уберегло бы его от болезни — такой простой, но запоздалый вывод, конечно же, был неприятен Льву Львовичу, вызвав потребность самооправданий, а значит и споров с отцом.

 

Дневник Л. Н. Толстого фиксирует и два, как минимум, конфликта мужа и жены Толстых. В ночь на 20 ноября — какое-то «тяжёлое столкновение», которое Лев Николаевич выдержал достойно, так как «всё время помнил о Боге» (Там же. С. 154). И ещё в дни Рождества, перед самым Новым годом — «неприятное столкновение из-за портрета», в котором «Соня поступила решительно, но необдуманно и нехорошо» (Там же. С. 157). Большего Лев Николаевич не мог доверить своему, ещё недавно личному, Дневнику: Софья Андреевна уже довела его до того, что он стыдился своих, даже правдивых, но эмоциональных и критичных записей прошлых лет и боялся вносить новые. Но подробности второго конфликта утаить в семье не удалось. И Софье Андреевне, без особой надежды, пришлось кое-как оправдаться в своём поступке в мемуарах (писанных в этой их части, напомним, уже после гибели Толстого, горько-несчастной и запоздало кающейся вдовой): 

«Часто я просто ревновала Льва Николаевича к его так называемым близким людям. Помню, я просила Льва Николаевича дать себя сфотографировать вместе со мной. Он отказал. А вскоре потом его упросили толстовцы сняться с ним в группе. Он согласился. Тогда я поехала в фотографию…, взяла, не помню под каким предлогом, негатив и разбила его. К счастью, Лев Николаевич не рассердился, а только рассмеялся. Но очень обиделись и огорчились его толстовцы» (МЖ – 2. С. 385).

В своём дневнике, в записи от 8 января, Соня не сознаётся в ревности, а пытается рационализировать свой поступок иначе, и много эмоциональней:

«…Я пришла в злое отчаяние. Снимаются группами гимназии, пикники, учреждения и проч. Стало быть, толстовцы — это учреждение. Публика подхватила бы это, и все старались бы купить Толстого с его учениками. Многие бы насмеялись. Но я не допустила, чтоб Льва Николаевича стащили с пьедестала в грязь» (ДСАТ – 1. С. 227).

Слишком много тут у Сонички умозрительных допущений, что сразу позволяет понять виноватость, понимание оной, и нервное, как минимум, нездоровье писавшей эти строки. Всё построение разрушается множеством других мест в том же дневнике С. А. Толстой, в которой она сетует как раз на то, что Толстой как христианский учитель возводит себя при жизни на этот самый «пьедестал» ради утоления личного «ненасытного» тщеславия (см. напр.: ДСАТ – 1. С. 133, 153, 163, 210, 300, 419).

Более того, мемуары и дневник жены Толстого служили ей годами как раз в противном замысле, отнюдь не скрываемом ею: именно «стащить» мужа с этого пьедестала, при этом ещё и «развенчав», «разоблачив» его в глазах потомков как духовный авторитет. Строго с 1 января нового года она начала было снова вести свой скорбный и не правдивый дневничок… как документ, «изобличающий» супруга в глазах умозрительных «потомков». Но судьба покарала её уже тогда, да так, что остаётся только пожалеть несчастную жену и мать. Днев-ник 1895 года обрывается страшной записью 23 февраля, похожей на надрывный, в ужасе и в слезах, вопль:

«Мой милый Ванечка скончался вечером в 11 часов. Боже мой, а я жива!» (Там же. С. 238).

 

Для сравнения приведём теперь и выдержки из Дневника Льва Николаевича Толстого до 1 января 1895 г., дающие представление как о его занятиях, так и о состоянии его сознания и чувств. 16 ноября:

«Писал «Катехизис» < т. е. статью «Христианское учение». – Р. А.> и стал думать с начала и испытал давно не испытанный восторг. Хочется сказать: Господи, благодарю тебя за то, что ты открываешь мне свои тайны. Пусть это заблуждение, я всё-таки благодарю Тебя. […] Господи, помоги мне. Вели делать дело Твоё. Укажи его» (52, 154).

И продолжение, те же просветлённые радость и восторг в записи от 20 ноября:

«Как будто услышал мою молитву, и я чувствую — особенно нынче — во время прогулки чувствовал радость жизни. Нынче писал довольно успешно. Остальное время поправлял биографию Дрожжина» (Там же).

25 декабря:

«…Писал «Сон молодого царя», а потом «Хозяин и работник». И кажется кончу. Катехизис всё так же люблю и думаю о нём беспрестанно. […] Был период радостный: сознания [зач.: необходимости ] радости служения» (Там же. С. 156).

 

В корпусе переписки супругов 1895 года трудно было бы выделить ярко и логически различающиеся между собой эпизоды. Весь почти год проходит для супругов под знаком беды, посетившей их семейной катастрофы: скоропостижной смерти от скарлатины младшего сына, Ивана Львовича, любимого Ванички, и траура по нём на фоне ярко вспыхнувшего в последние дни Ваничкиной жизни, выжегшего мукой сердечко этого гениального, чувствительного и очень физически слабого ребёнка, подтолкнувшего его к гибели, а после затаившегося до поры семейного противостояния. Так или иначе, но это горе матери и отца явит себе в строках их писем или между них на протяжении всего 1895 года. Активизация переписки в начале (январь) и конце года (октябрь — декабрь) при отсутствии или минимуме писем в остальные месяцы — заставляет буквально физически ощутить пропасть страдания, в которую бросила обоих гибель горячо любимого малыша: большую часть года они стремились быть вместе, а значит не обращались к переписке. В этой надрывающей сердце картине трудно выделять какие-то фрагменты, и мы, несмотря на перерывы, будем рассматривать её как один Эпизод большой — Сороковой, а содержанием — страшный, роковой.

* * * * *

 

Домашний непокой, явно испорченное выходкой жены праздничное настроение — привели Толстого к решению ехать снова в усадьбу Никольское-Вяземское, к давним и хорошим знакомым, семейству Олсуфьевых. Только встретив с семьёй Новый год, Толстой с дочерью Татьяной выезжает туда 1 января. Судя по дневниковым записям, в удалении от эмоционально нездоровой атмосферы московского дома, в гостях, Толстой быстро приходит в себя и находит силы и для писательских работ, и для участия в праздничных развлечениях.

3 января:

«История с фотографией очень грустная. Все они <толстовцы. – Р. А. > оскорблены. […] Мне и перед этим нездоровилось, и поехал я нездоровый и слабый. Приехали прекрасно. На другой день и нынче ничего не делал — читал, гулял, спал» (53, 3).

И из записи на 6 января:

«Я совсем здоров и начал опять работать над Катехизисом: вчера и нынче. Очень занимает и очень близко, но всё не нахожу формы и недоволен. Третьего дня вечером читал свой рассказ <«Хозяин и работник»>. Нехорошо. Нет характера ни того, ни другого. Теперь знаю, что сделать» (Там же).

 

Супружескую переписку этих дней представляют четыре письма Л. Н. Толстого и два ответа на них Софьи Андреевны, о которых речь ниже.

Вот первое из писем Л. Н. Толстого, датируемое 2-3 января:

 

«Вот уже мы вторые сутки здесь, милой друг Соня. Доехали мы так хорошо, что жалко было приехать. Здесь были Адама Васильевича < граф Адам Васильевич Олсуфьев (1833—1901) — хозяин имения. – Р. А.> именины и были гости […]. Нас приняли очень радостно. Анна Михайловна лежит от расстройства желудка, но бодра и разговорчива и очень сокрушается о том, что Митя не разделяет её убеждений и предпочитает Александра III Александру II.

Я нынче чувствовал себя вялым и ничего не работал, только читал, разговаривал и походил. Таня что-то, здесь мне показалось, очень худа. Может быть, это от контраста с Лизой <Олсуфьевой>. Теперь 12-й час, они ещё сидят, а я ушёл наверх, куда меня перевели. То я был внизу, и там было холодно. Готовят нам точно также, как дома, и овсянка есть. — Что делается у вас? Пиши нам. Что Лёва? продолжает ли быть более бодрым, каким он мне казался предпоследние дни? Ты и все остальные? Маше я хочу написать, чтобы она не худела так же, как Таня, и была такая же, как была последнее время. — Мне очень хочется здесь написать нечто, давно задуманное, но видно это не в нашей власти, и нынче я был дальше от возможности писанья, чем когда-нибудь. Если будут письма интересные и важные, или и газеты, и книги, то пересылайте сюда.

 

Прощай пока, целую всех вас. Л. Т.» (84, 233).

 

По мнению комментаторов в томе писем Л. Н. Толстого и в соответствующем томе писем С. А. Толстой, «нечто, давно задуманное» — это автобиографическая драма «И свет во тьме светит».

На это письмо мужа, посланное традиционно «с оказией», Софья Андреевна отвечала 6 января следующим:

 

«Ни разу я ещё не написала вам настоящего письма, милый друг Лёвочка, и очень была рада твоему, прислан-ному с Михаилом Адамовичем. Жаль, что тó, на что ты надеялся, уезжая в Никольское, то и не удовлетворило тебя. Я говорю о твоём плане написать что-то, что ты задумал. Теперь, может быть, это обошлось, и ты вдохно-вишься природой, новой обстановкой и симпатичными людьми.

Как твоё здоровье и Танино в эту оттепель? Боюсь, что на ваши желчные организмы она плохо влияет. Теперь о нас. Вчера утром меня разбудила часов в 8 няня, говоря: «Ваничка заболел». Сколько раз в жизни у меня болезненно обрывалось сердце при этих двух словах: Таничка, Илюша, Серёжа, Петя, Алёша, и пр. и пр .... заболел. Я очень хорошо и живо чувствую это наколоченное место в моём сердце, и к старости ещё оно больнее стало. — Жар так был велик у Вани, что я не решилась мерить, а сразу послала, по совету даже Маши, за Филатовым. Он сейчас же понял, что это желудочное засорение, дал ему касторки, и к вечеру жар прошёл, и сегодня он встал, только бледен немного. Я опять успокоилась. — У Лёвы и Маши сильнейший насморк, но Лёва не жалуется, напротив.

Вчера приехал Илья с Андрюшей, который влюблён в Илью до смешного. Илья шумен, употребляет грубые слова, добродушен, и очень со мной ласков; но вчера говорили о денежных делах, он очень осуждал Серёжу, и вообще это тяжёлые и неистощимые разговоры, которые не кончились и после раздела, и это очень тяжело. Жизнь они оба повели слишком широкую, и им придётся плохо, это ясно видно.

Сегодня у нас обедали Ваня и Петя Раевские и Ваня Цингер. Шумели за обедом, разговаривая о благотвори-тельности по поводу попечительства о бедных, вновь учреждённого в Москве. Я тоже получила приглашение участвовать в этом деле, но ещё раздумываю, как к нему отнестись. […] Приезжала ещё проведать Ваничку Маша Колокольцова, и так как Ваня был весел, а Маша с гриппом должна была сидеть дома, то я уговорила Машу Колокольцову ехать со мной на ученическую выставку < в Школе живописи и ваяния. – Р. А.>, и мне было очень приятно и с ней, и на выставке. Нашла я её плохой […].

Получила приглашение от Глебовой на завтрашний вечер танцовальный для детей. Очень жаль, что Ваничка оплошал; они все праздники не веселились, и их жаль. Я знаю, что и ты, и все вы против веселья. Но я убеждена, что без смены труда с весельем жить не хорошо. И без того и без другого жизнь не полна.

Машу мне нынче было жаль. Она нервна и беспокойна в присутствии Пети <Раевского>, и вместе с тем ей как будто хочется общаться с ним. Ваня всё расспрашивал почему-то о Вере Кузминской.

Без вас мне не особенно скучно, я рада, что вам хорошо, что хоть вы наслаждаетесь тем, что я теперь к старости стала так любить — природой. А кроме того отсутствие забот всяких, общество милых людей — всё это так хорошо.

Ваничка подошёл, велел вас целовать и кланяться. И я вас целую с Таней, и теперь напишу следующий раз открытое, в телефон» (ПСТ. С. 610 - 611).

 

В усадьбе Никольское-Обольяново был телефон, с которого можно было позвонить на почтовую станцию. В ту эпоху содержание “открыток” (открытых писем) могло быть, по запросу адресата, продиктовано служащим станции по телефону. Так же надиктовывались и ответы.

О своём «двойном чувстве», вызванном тогда отъездом мужа, С. А. Толстая свидетельствует и в мемуарах:

«Странно, что, когда уезжал от меня мой муж, я испытывала двойное чувство: с одной стороны, мне одиноко и тоскливо было без него, потому что я его любила, с другой — я чувствовала себя вдруг свободной духом и одной перед Богом. Мне легче делалось разобра-ться в той путанице новых взглядов Льва Николаевича и вместе с тем сложной семейной жизни, в которой я жила, и чаще я молилась» (МЖ – 2. С. 383). Всё это, конечно же, последствия мировоззренческих расхождений с мужем, различий в религиозном понимании жизни. Его упорство в исповедании веры Христа воспринималось Соничкой как духовный деспотизм, из-под которого она выпрастывалась только наедине с собой. В общении же с ним, протестуя против мнимого этого деспотизма она «горячилась, плакала, говорила резкие вещи, в которых потом раскаивалась, но поздно» (Там же).

 

Между тем Толстой находил достаточное время и для своих текущих работ, что видим из следующего письма его, от 7 января. Письмо очень коротко, на конверте обычный адрес: «Москва. Хамовники, 15», но нет почтовых отметок: вероятно, как и предшествующее, оно было доставлено в Москву “с оказией”.

 

«Лошади поданы, 10-й час утра. Спешу написать тебе хоть несколько слов. Мы благополучны. Таня худа. О тебе очень сожалел. Надеюсь, что теперь прошла твоя тревога. […] Вчера была суета — ёлка. Но вообще тихо, ровно. Я немножко писал свой рассказ <«Хозяин и работник»> и неконченный прочёл им, а теперь опять взялся за свой Катихизис. Целую тебя, Лёву, Машу, Андрюшу, Мишу, Сашу и верно уж здорового Ваню, я думаю про него» (84, 234).

 

Прочитав вечером 4 января вслух «Хозяина и работника», Толстой остаётся недоволен проработкой характеров обоих главных персонажей и решает переработать рассказ. А 6 января Толстой, пешком по снегу, как любил, ходил в земскую больницу и присутствовал при операции. Об этом и многом другом он рассказывает в очередном своём письме, датируемом исследователями приблизительно, 8 или 9 января. Обращаем внимание читателя, что начало письма писано внешне сумбурно: как своего рода «поток сознания», обращённый, как и в ряде других писем Толстого, не только к жене, но и к детям; здесь, в частности — к сыну Льву, которому соответствующее место из письма, вероятно, прочитывалось вслух. Вот полный его текст:

 

«Я просил Таню написать вам с Михаилом Адамовичем, но и самому хочется, хотя особенного писать нечего. Здесь много гостей соседей, которых видишь только за repas [ фр. за завтраком], а наверху сидишь в одиночестве и утром, и вечером. Погода превосходная три дня, и я много хожу. Нынче ходил за 6 вёрст к Левицким с <Петром Ивановичем> Нерадовским, хотел и назад итти, но за нами прислали сани. Таня перестала быть так худа, и спит хорошо, я совершенно здоров, но пишется мало. Здесь две Майндорф < Дочери барона Ф. Е. Мейендорфа — Мария и Анна. – Р. А.> — девицы, одна, которая нравилась тебе, Лёва, слабая, малокровная, и другая, старшая, добродушная и простая. Читал твою «Paix du Coeur» < Роман Ж. Блэза «Мир сердца». – Р. А.> и мне не понравилось, — слишком искусственно. Как хорошо, что страх твой за Ваню был напрасен, но как нехорошо, что ты предаёшься таким страхам. Видно, хорошо, что у старых родителей-матерей нет детей, а то они, — матери, умирали бы от страхов до старости. Мне всё здесь хорошо, исключая того, что я должен воздерживаться от высказыванья всех своих мыслей.

Третьего дня был в больнице на операции — палец отрезали на ноге отмороженный. Мне очень жаль, что я не видал Илью, зачем он приезжал? Мы здесь как будто ближе от Москвы, чем в Ясной, а письма получаем гораздо реже. Давно не знаем о вас. Напиши поподробнее о всём важном: здоровьи Лёвы, твоём душевном состоянии и поведении мальчиков. Хотя и скоро вернёмся теперь, а всё хочется знать. И недостаёт этого.

Я всё это время вял, и не идёт работа, и я начинаю огорчаться этим и потом себя стыжу за это. Если нет сил и охоты писать, то значит и не нужно. Только бы жить получше, т. е. не делать худого, а это важнее всех писаний.

Ну, пока прощайте, целую вас. Маше отдельно не пишется, потому что очень хочется с ней поговорить, а в письме не выйдет.

Мне только очень жалко тебя, и часто о тебе думаю, что ты не весела и не бодра и капаешь. Грех это. Делай из всего радость, а если не можешь, то, по крайней мере, будь открыта ко всякой радости, когда она придёт, и пользуйся ею, сколько можно. Толстых целуй. < Здесь имеется в виду семья С. Н. Толстого. – Р. А.>

 

Л. Т.

 

Болван продолжает быть болваном. И мне это жалко» (84, 234 - 235).

 

Последнее замечание Толстой относил к сыну хозяина имения, Михаилу Адамовичу Олсуфьеву (1860 - 1918), которому родители Толстые стремились сосватать засидевшуюся в девках старшую дочь, Татьяну Львовну. Но у Миши была тайна, одинаковая с С. И. Танеевым (с которым, кстати, Таня была знакома ещё с 1881 г.): он был гомосексуален. Ему было суждено сделать блестящую карьеру как в родном Дмитровском уезде (предводитель дворянства), так и при дворе, быть членом Государствен-ного совета. В своей городской усадьбе в Дмитрове он приютил в последние годы жизни проклявшего большевизм старца Петра Кропоткина. Одно лишь было не суждено блистательному Мише: он не женился. Вместе со своими друзьями и партнёрами он более 30 лет учил и воспитывал в усадьбе крестьянских ребятишек, родителям которых подарил в 1906 году всё имение, кроме участка леса и “школьного” дома. Но породниться и иметь общих потомков двум выдающимся родам России было в тот раз не суждено. Миша не был “болваном”: ему просто нравились не девушки, а мужчины и мальчики. Но перед лжехристианской, гомофобной Россией он за это был и остаётся виноват!

Примечателен и этот добрый совет, даваемый Толстым жене: «Делай из всего радость, а если не можешь, то, по крайней мере, будь открыта ко всякой радости, когда она придёт, и пользуйся ею, сколько можно». Это именно то, чего недоставало Софье Андреевне, и об этом недостатке её характера мы уже неоднократно говорили выше.

 

Соничка действительно пишет мужу не активно. Даже её зарок в заключении письма от 6 января «написать <в> следующий раз открытое, в телефон», выдаёт её нежелание интимно, о сокровенном (именно как жена с мужем) общаться с Львом Николаевичем. Конечно же, это были прежние обиды: на “брошенность” её с детьми в Москве, да ещё на мнимую “непоследовательность”, с которой в гостях у Олсуфьевых Толстой не обличает их праздность и роскошества, а даже пользуется ими. Эта непонимающая обида нашла выражение в мемуарах, писанных спустя долгие годы:

«Хотя Лев Николаевич жаловался на вялость и слабость, жил он у Олсуфьевых весело и разнообразно. Ездил верхом, ходил пешком и ездил в санях на дальние прогулки к соседям… […] Гостей у Олсуфьевых всё время был полон дом, и я часто недоумевала, почему у себя дома Лев Николаевич лишал себя всех благ, чуждался людей, воздерживался от игры, всё порицал, а у Олсуфьевых всем пользовался, на всё радовался и неохотно возвращался в Москву и семью» (МЖ – 2. С. 384).

Ответ на эту “загадку” несложен, и на него указывают строки из приведённого нами выше письма Толстого: «Мне всё здесь хорошо, исключая того, что я должен воздерживаться от высказыванья всех своих мыслей». Толстому потребна была перемена обстановки: целительные “ванны” деревенской жизни и мажорного (пусть даже и глупого) светского общения. Он вёл себя так, как очень умный человек той эпохи вёл себя “на водах”: берёг нервы свои и окружающих. Даже не как “в гостях”, а именно как среди людей приятнейших в обхождении, но случайных на жизненном пути и чуждых его духовной и интеллектуальной жизни.

Но долго обиженно молчать или диктовать “дежурные” слова в телефон Соничке не удавалось: с отцом желали общаться в письмах и дети, а вместе с их письмами ей неодолимо хотелось послать и своё. Уже 9 января, навстре-чу письму cупруга, она пишет своё, такого содержания:

 

«Только что сегодня принесла Маша Зубова ваши письма ко мне, Митя <Олсуфьев> был два раза и забыл передать.

Ты права, Таня, что я радуюсь, если тебе хорошо, и надеюсь, что ты поправишься. Не знаю чему приписать, но наша жизнь вообще стала какая-то нервная и на всех нас так действует. Я иногда думаю, что это от сложности различных возрастов. Всякий возраст заявляет свои потребности; общей гармонии семейной быть не может. А тут ещё подмешиваются различные элементы.

Был Дунаев в первый раз. «Когда я узнал о группе, меня в сердце кольнуло», — сказал он мне на мой вопрос, как он на это смотрит. < «Когда я просила Льва Николаевича сняться со мной, он мне отказал, а тайно снялся с толстовцами. Я обиделась и, взяв негатив, разбила его. Разбитый негатив изображал Льва Николаевича, Горбунова, Бирюкова, Черткова, Трегубова и ещё кого-то». – Примечание С. А. Толстой.>

Лидия Ивановна тоже была крайне удивлена. Я до сих пор не успокоилась и главное неприятно то, что была вызвана на грубый поступок. Его совершать всегда тяжело. — Маша пошла к Страховым < в семью толстовца Ф. А. Страхова. – Р. А.>; его вызвало жандармское управление, и если он не найдёт за себя поручителя, его схватят завтра и куда-то посадят. Что это за сумбур, все эти тёмные! И жаль их, и досадно. — Сегодня уехал Илья, а Лидия Ивановна осталась до завтра. Мы все ей очень рады. — У Лёвы всё грипп, но он благодушен. Ну, прощайте, целую вас. Смотри же, Таня, потолстей. До чего Ваня похудел, это ужас! Лёгонький стал, ничего не ест. Сегодня дала хинин и лихорадки не было, так поломало. Письмо его плохо, но писал один» (ПСТ. С. 612).

Отношение к духовным единомышленникам Л. Н. Толстого, обозванным в лжехристианском мире толстовцами, у Софьи Андреевны оставалось, как мы видим, несправедливо предубеждённым. С неприязнью древнеримской жены язычницы, сетующей на “увлечение” мужа Христом, Sophie характеризует толстовцев в дневнике 1895 г. как обречённых отщепенцев, жертв деструктивного и опасного лжеучения:

«…Люди, почему-либо болезненно сбившиеся с пути обыденной жизни, люди слабые, глупые, — те и бросаются на учение Льва Николаевича и уже погибают так или иначе — безвозвратно» (ДСАТ – 1. С. 224).

И в “обоснование” этой своей дневниковой сентенции уже в мемуарах Толстая приводит довольно странные примеры таких “погибших”, всего нескольких “жалких” из тысяч российских единомышленников Иисуса и Льва:

«Леонтьев, сын генерала, застрелился. Иконников, Варнавский, Куртыш, Дрожжин и многие другие сидели в тюрьме за отказ от воинской повинности и многие там умерли. Хохлов сошёл с ума и умер в сумасшедшем доме. Новосёлов перешёл в православие. Фёдора Страхова вызвали тогда в жандармское управление, у Бирюкова в Костроме был обыск» (МЖ – 2. С. 383).

Особенно нелепо в этом перечне смотрятся Павел Бирюков, благополучно доживший в эмиграции до 1931 года и обессмертивший своё имя превосходной Биографией Л. Н. Толстого, и Михаил Новосёлов, который, погибнув в 1938 г. за веру от рук большевистских палачей, был прославлен и в августе 2000 г. причислен к лику святых Русской православной церкви. Да и страдальцы за отказ от военной службы — такие ли уж “погибшие души”? Первые христиане в языческом мире были такими же отказниками от пользования оружием, участия в войнах. Будь Россия эпохи Толстого не столь варварской, откровенно чуждой Христу страной — разве бы погиб тот же Евдоким Дрожжин?

 

 На приведённое нами выше письмо жены Лев Николаевич отвечал 12 января, уже в последнем перед отъездом из Олсуфьевых письме, а точнее приписке к письму Татьяны Львовны:

 

«Хотя Таня всё написала, хочется приписать. Очень жаль, что ты ложишься поздно спать и не перестала говорить об истории с фотографией. Видел тебя, Соня, нынче во сне: мы что-то вместе писали очень важное. Я последние дня три чувствую себя очень бодро и пишется, и хочется писать, хотя не то, что нужно. < Хорошо писался в эти дни «Хозяин и работник», но Толстой не забывал и об оставленном на время «Катехизисе». – Р. А.> Маша всё жалуется, что её письма дурные, а мне они очень, очень нравятся, переносят меня в мир, в котором я люблю жить, — мир мыслей и чувств. Таня, правда, что поправилась, и ей, кажется, приятно с Майндорф < девица А. Ф. Мейендорф. – Р. А.> и Лизой <Олсуфьевой>, которую я в первый раз понял и полюбил. Добрая, простая и очень благородная девушка. — Нас интересует очень, что будет в университете. < Осторожное упоминание о студенческом протестном движении, происходившем тогда. – Р. А.> Книжка, которую прислал <переводчик> Саломон, через <графа В. А.> Бобринского, очень хорошая и непременно пойдёт в Архив.

Прощай, до скорого свиданья. Л. Т.» (84, 236).

 

Об «Архиве» стоит сделать особенное примечание. Описывая жизнь Толстого осенью 1894 г., П. И. Бирюков пишет: «Интересным событием в это время было начало нового периодического органа под редакцией Льва Николаевича, так называемого «Архива Л. Н. Толстого». Содержание его составляли те лучшие из присылаемых Льву Николаевичу статей и писем, которые, по его мнению, могли бы быть с пользою распространены, но которых, по цензурным условиям, нельзя было печатать в России. Журнал этот издавался в рукописи, переписанной в нескольких копиях на машинке ремингтона» (Бирюков П. И. Биография Льва Николаевича Толстого: В 4-х тт. – М. – Пг., 1923. – Т. 3. – С. 239).

 

Обещанное Л. Н. Толстым жене свидание состоялось 18 января. С этого дня до 26 апреля супруги вместе, и в этот период совершилась главная трагедия их семейной жизни, смерть 23 февраля от скарлатины младшего сына, Ивана Львовича.

* * * * *

 

Весь январь и до середины февраля 1895 года Лев Николаевич продолжает работу над рассказом «Хозяин и работник». Софья Андреевна уже ждала выгодной публикации рассказа в издаваемом ею в то время очередном (кажется, уже 9-м) собрании сочинений мужа. Но Толстой желал сделать рассказ более доступным читателям... Масла в огонь подлил и факт, что редактором журнала «Северный вестник», которому предполагал отдать Толстой право на первую публикацию, была еврейка Л. Я. Гуревич. Так что Sophie Толстая-Берс не могла не учуять в её домогательствах о праве первой публикации рассказа конкурентный в отношении интересов берсовской семейной кубышки, сугубо материальный интерес (тот же хищный инстинкт, что и у теперешних, недостойных, потомков Л.Н. Толстого).

Главное же, что было ненавистно жене Толстого, это то свободолюбие, с которым Толстой, даже против логики, стремился отстоять своё право выбора издателей для своего сочинения. И она поступила так же, как поступила в 1891-м, когда, не жалея ни себя, ни детей отправилась из Ясной Поляны на станцию Козлова Засека, чтобы лечь под поезд (МЖ – 1. С. 212 - 213). Как будет поступать ещё не раз и в будущем: опять же не желея ни мужа, ни детей, ни себя… «Ревность и оскорблённое самолюбие» Толкнули её к тому, чтобы «ценою жизни настоять на своём» (Там же. С. 389). В ночь на 7 февраля Софья Андреевна в припадке бешенства, ища смерти, в первый раз бегает неодетая по Москве. Тогда её, выбежав следом в панталонах, догоняет и доставляет домой сам Толстой. Днём 7 и 8 февраля припадки повторяются — мать возвращают домой и уговаривают одеться старшие дети (Там же. С. 390; ср. ДСАТ – 1. С. 235 - 238). Малыши дома с испуганными лицами встретили явно безумную мать, и Софья Андреевна запомнила, как «Ваничка, вероятно со слов няни, говорил кому-то: “Папа мучает маму из-за противной жидовки”» (МЖ - 2. С. 390).

При более спокойном общении был достигнут консенус: 14 февраля рассказ отослан в "Северный вестник", но с договорённостью о праве одновременной его публикации в издании Софьи Андреевны и в дешёвом издании для народа издательства «Посредник». Но Софья Андреевна продолжала проявлять болезненность поведения:

«Советам докторов я не стала следовать, тихо лежала, ничего не ела и желала только смерти. Бедные мои дети продолжали за меня страдать…» (Там же. С. 392).

 

И вот тяжелейшая психологическая атмосфера в хамовническом доме Толстых спровоцировала ещё одно жестокое событие, превратившее драму публикации «Хозяина и работника» в трагедию, сделавшую непреодолимым семейный раскол Толстых. 23 февраля умирает младший сын Иван Львович, обожаемый и не по-детски мудрый Ваничка. Вот что вспоминал о нём друг и частый гость семьи А. Г. Русанов:

«Ваня был хрупкий мальчик, с продолговатым бледным лицом и длинными, до плеч, светлыми волнистыми волосами, очень похожий на Льва Николаевича. На этом детском личике поражали глубокие, серьёзные серые глаза; взгляд их, особенно когда мальчик задумывался, становился углублённым, проникающим, и тогда сходство со Львом Николаевичем ещё более усиливалось. Когда я видел их вместе, то испытывал своеобразное ощущение. Один старый, согнувшийся, постепенно уходящий из жизни, другой — ребёнок, а выражение глаз одно и то же. Лев Николаевич был убеждён, что Ваня после него будет делать “дело Божье”. Теперь эта надежда исчезла. Лев Николаевич страдал ужасно, но видел в этом волю Бога и пытался покориться ей» (Русанов Г.А., Русанов А.Г. Воспоминания о Л.Н. Толстом. Воронеж, 1972. С. 145).

5 марта Толстой писал Г. А. Русанову в Воронеж в ответ на его сочувственное письмо от 27 февраля:

«Смерть нашего меньшого сына, особенно нежного, любовного ребёнка, очень значительное событие в нашей жизни. Как всегда, смерть, особенно такого не прикрытого заблуждениями — грехами прекрасного существа, как ребёнок, приближает к Богу. И то же я чувствую и благодарен за это. То же чувствует и жена, но ей тяжело забыть телесную прелесть, прикрывавшую это божеское проявление. И она, бедная, тяжело борется, но я надеюсь, что духовная природа выйдет победительницей. Я рад, что могу сочувствовать ей в этом и облегчать хоть немного её положение. Помочь же ей может только Бог, т. е. та внутренняя сила, которая живёт в ней. И эта сила просится наружу. И я надеюсь и молю Бога, чтобы она восторжествовала» (68, 42 - 43).

Под гнётом этой трагедии продолжится и эпистолярное общение супругов 1895 года.

 

* * * * *

 

Смерть сына сблизила супругов, успокоила и на время примирила с жизнью Софью Андреевну, обратившуюся после смерти Ванички в одном направлении с мужем — к Богу. Если Толстой перебарывал тоскливое состояние странным для него самого увлечением, ездой на велосипеде, равно как и творческими и общественными проектами (такими как «всемирный “Посредник”», т.е. издание литературы для народа на разных языках), то несчастная женщина-мать отдалась ей сполна. «Сама я никуда не ходила, — вспоминает она в мемуарах, — и с молитвенником в руках бродила по своему саду, громко взывая: “Где ты, Ваничка, где ты?” Садилась на лавочку, плакала и читала разные молитвы. Сестра <Толстого> Машинька подарила мне тогда два молитвенника. И только молитвы немного успокаивали меня» (МЖ – 2. С. 407). Переезд в Ясную Поляну не радовал в этот раз: там бы тоже всё напоминало о Ваничке и о его последнем грустном прощании с домом и садом… Но тут добрая Соничкина сестра, Татьяна Андреевна Кузминская, приехала за ней в апреле, чтобы увести от мучительной обстановки к себе, в Киев. С 24 апреля по 2 мая у Софьи Андреевны, в продолжение её религиозных рефлексий, состоялось своего рода “светское паломничество” в город, в который многие годы шли в Киев мимо Ясной Поляны паломники верующие. Сопровождать маму привелось дочери Маше, которая в это время снова хворала, так что было решено, что тёплый климат явится ей к пользе (Там же. С. 406).

Из этой поездки мы располагаем двумя письмами, от Льва и от Сони, причём встречными, писанными в один день, 26 апреля — а это всегдашний, во все годы их брака и переписки, признак сердечного чувствования друг друга, любовного душевного союза! Дадим высказаться сперва Льву Николаевичу:

 

«Получили нынче письмецо от Ильи о том, что вы благополучно доехали до Орла. — Считаем часы, когда ты в Киеве. Я надеюсь, Соня голубушка, что эта поездка тебе будет очень полезна. Жить надо, милый друг, если Бог велит, а уж если жить, то как можно лучше, так, как Он хочет. Ты просила его, и я знаю, искренно и горячо, чтоб Он указал как, и Он наверное укажет. Перемена места и путешествия на меня всегда действовали, вызывая новые взгляды на вещи и новый ряд мыслей и намерений, и прибавляло бодрости. Уверен, что и на тебя также подействует.

У нас вчера, в день вашего отъезда, было следующее, кажущееся незначительным событие, но меня очень тронувшее, почти так же, как зубы Андрюши, которые продолжают умилять меня. <«Играя и бегая с товарищем вечером, Андрюша выбил себе два зуба о железную изгородь двора». – Примеч. С. А. Толстой.> […] Андрюше <дантист> Знаменский сказал, что два зуба ввинтить, а теперь надо беречь корни. […]

Обедали мы одни с Колей <Оболенским> и Дунаевым, который пришёл в манеж. После обеда ходил с Сашей к <брату> Сергею Николаевичу и к <бакалейщику> Выгодчикову за мёдом. Сергей Николаевич всё очень не в духе…

[…] Саша спит. Я один дома. — Моё душевное состояние мало деятельно, но не дурное. О тебе думаю с любовью и жалостью. Маша должна вернуться розовой и толстой. Целую её, Веру и всех Кузминских. Таню очень благодарю за то, что она приехала и увезла тебя. Я это забыл ей сказать.

Таня пришла сейчас от Толстых; говорит, дядя Серёжа очень раздражён. Как мне его жаль.

 

Л. Т.» (84, 236 - 237).

 

В Киеве Софью Андреевну понятно и закономерно потянуло к церквам и кладбищам: она навестила Лавру, отстояла там службу, а на кладбище «Аскольдова могила» и вовсе «почувствовала себя в своей сфере — в царстве слёз». Она искала недавние могилы умерших детей, где «на памятниках почти везде вделаны под стеклом фотографи-ческие портреты маленьких покойников», и облила слезами снимки этих деток, вероятно, напомнивших ей своими чертами её рано умиравших малышей, особенно Алёшу и Ваничку (МЖ – 2. С. 407 - 408).

 

Вот и единственное её во время поездки письмо к мужу, 26 апреля:

 

«Милый друг Лёвочка, меня беспрестанно охватывает чувство, зачем я уехала от тебя и от всех вас и от дорогих мне воспоминаний о Ваничке, и иногда хочется немедлен-но бежать домой. Но и Таня сестра, и Саша, и Вера, и мальчики до того все ласковы, так ухаживают за мной, так бережно относятся к моему горю, что всё время чувствуешь себя растроганной и благодарной. Маша же, конечно, страшно бы огорчилась, если б я скоро уехала. Тем не менее мы выезжаем в воскресенье, а в понедельник с курьерским будем в Москве, если ничто не изменится ни у вас, ни у нас. Не переставая думаю и о тебе, и о Тане, и об Андрюшиных зубах, Сашиных пальцах, Мишином экзамене. Напуганной душой боюсь всего и всего жду от судьбы.

Здоровье моё должно быть поправляется; сегодня вечером Саша уговорил нас идти в Ботанический сад. Это пока было лучшее впечатление: огромный сад, весь в горах, каштановые аллеи, весь сад молодо-зелёный, ещё не тенистый, и соловьи во всех концах. Конечно, вся эта красота и радость весенней природы вызвала, как и всё теперь — отчаяние и слёзы. Мне жаль Таню, которая всё время плачет со мной; я стараюсь удерживаться, уходить с Митей в садик, — мне совестно Саши, но я ещё не могу владеть собой и никакая обстановка в мире, я ясно теперь это поняла, не только не излечит, но даже не облегчит моего горя.

Маша всюду бегает, восхищается, была сегодня в Лавре, любовалась Днепром, который теперь почти такое же производит впечатление, как Волга; но Маша говорит, что ещё в прошлую ночь она потела и ощущала лихорадочное состояние. Авось пройдёт до понедельника. С нами едет Вера в Москву, что очень облегчит дорогу; она весёлая и участливая, и очень развилась. Митя всё меня спрашивает про Ваничку, ласкает меня, водит за руку и занимает. < Маленький Дима Кузминский (1888 - 1937) был сверстником умершего Вани Толстого. – Р. А.> Когда я ему рассказываю о Ваничке, он всё приговаривает: «да, да», и вздыхает. К памяти Ванички у него благоговенье. Сегодня мы купили рамку, вазочку и живых фиалок, и в рамку сунули Ваничкину карточку и поставили перед ним фиалки у Митички на столе. А вчера я ему отдала Ваничкину бронзовую собачку, а он, ложась спать, положил эту собачку на подушечку около себя, и покрыл её тряпочкой. Мы с ним много сидим и вспоминаем более радостные времена.

Чувствую себя ещё слабой, но конечно выздоравлива-ющей телом, — но не душой. Хоть бы Бог помог меньше страдать! От вас ещё не было письма, да и не могло быть. Как ты живёшь, милый Лёвочка? Что Таня, в каком душевном настроении? Как мне вас стало жаль, что вы все не можете пользоваться таким садом, соловьями и свежестью воздуха и природы, какими сегодня вечером пользовались мы. Я понимаю, как здесь хорошо жить с этими садами, Днепром и тёплым климатом. Крепко и нежно целую всех вас. Уехали ли Маня и Вера в Англию? Не было ли известий от Лёвы? В неделю много может быть событий; ведь Ваничку в два дня унесло! Ну, прощай, мой друг. Не забывай меня.

 

С. Толстая» (ПСТ. С. 612 - 613).

 

2 мая состоялось нерадостное возвращение в московский дом, в котором в это время года и в обстановке траура томились буквально все. Отъезд в Ясную Поляну, сулившую новые грустные воспоминания, Софья Андреевна всё откладывала. Ухудшалось нервное состояние сына Льва — и тот наконец 5 мая выехал для длительного лечения за границу, по советам врачей — в Швецию. Ту же “лихорадку”, которой прежде переболела Мария Львовна, подхватил и Лев Николаевич — и снова 19 мая бежал (с неразлучной Машей) в Никольское-Обольяново. У Олсуфьевых жил домашний врач, замечательный Пётр Васильевич Плавтов (? - 1899): именно он, кстати сказать, допустил Толстого на упомянутую им в письме 8(9?) января операцию по ампутации пальца ноги.

 

21 мая супруги обменялись встречными письмами. Лев Николаевич, обосновавшись в Никольском, писал:

 

«Милая Соня, поездка наша оказалась неудачной. Погода всё такая же холодная и неприятная, а главное, какое-то небольшое, но всё-таки мешающее пользоваться жизнью, нездоровье. Лихорадочное состояние было вчера, и сонливость, и слабость. Нынче жара нет, но всё ещё не совсем чувствую себя бодрым и не выхожу. Ничего не болит, кроме головы, и то немного. Желудок действует. Насморка, кашля нет. Не тиф, наверно, потому что нынче утром температура была ниже нормы. Анна Михайловна <Олсуфьева>, Доктор <Плавтов> и весь дом ухаживали за мной. Я бы нынче вышел, но они не пустили. Лиза расскажет тебе, если ещё что не написал.

  Получили ваше открытое письмо и очень ждём закрытого с большими подробностями о трогательной паре. < Сын Толстого Сергей готовился вступить в брак с М. К. Рачинской, дочерью старого знакомого Толстого, знаменитого педагога Сергея Александровича Рачинского. – Р. А.> Как из всех мирских жизненных событий резко выделяются по своей важности: рождение, смерть, брак. Все одного характера и все одинаково вызывают особен-ное чувство аw [ англ. «ай!» – то есть застают врасплох] и напоминают о наших обязанностях перед Богом.

Здесь, как всегда, много народа, и, как всегда, все очень просты и добродушны. Нынче долго беседовал с Мишей <Олсуфьевым> об его земских делах и искренно сочувствовал его деятельности. Он хороший человек вполне.

Третьего дня начал было писать по свойственному мне суеверию, как в новый год, и пошло было хорошо. Ну, до свиданья. Целую тебя. Ты не пишешь о себе. Напиши. Целую Таню, Мишу, Сережу.

Решено ли, объявлен ли? Мне жутко. Каково же им.

 

Л. Т.» (84, 238).

 

Писанием, за которое, несмотря на слабость, пытался в эти дни приняться Толстой, был роман «Воскресение». Судя по записи в Дневнике от 26 мая, в период с 20-го было «набросано» вчерне больше половины его сюжета.

 

Нам предстоит теперь познакомить читателя со встречным, так же от 21 мая, письмом в Никольское из Москвы, от Софьи Андреевны Толстой. Оно любопытно и значительно потому, что в нём впервые в переписке Л. Н. и С. А. Толстых упомянут Сергей Иванович Танеев (1856 - 1915), вскоре ставший последним в жизни С. А. Толстой «любовником по искусству», или, привычней выражаясь — платоническим. Ему предстоит ещё неоднократно “всплыть” в переписке супругов — и при достаточно драматических обстоятельствах их жизни.

 

Временем знакомства С. И. Танеева с Толстыми называют часто 5 февраля 1889 года, когда Сергей Иванович давал свой первый концерт в доме Толстых. Однако С. А. Толстая упоминает в мемуарах Танеева как спутника на прогулках молодёжи с её дочерью Татьяной уже в апреле 1882 г. (МЖ - 1. С. 381). А знакомство с композитором следует отнести к концу 1881 г., когда Татьяна Львовна, начав обучение в Школе живописи, ваяния и зодчества, познакомилась там с художницей из интеллигентной семьи московских дворян, Варварой Ивановной Масловой, и стала частой гостьей дома Масловых, который посещали художники и композиторы — включая Чайковского, Аренского и Танеева. Встречное приглашение — дело недолгое, и уже в 1882-м 25-тилетний Сергей Танеев стал своего рода «другом молодёжи» в семье Толстых. Но в «Моей жизни» Софья Андреевна подчёркивает, что и в 1895 г. для неё он был «человеком малознакомым и довольно чуждым» (Там же. С. 290). Толстой, вероятно, не обращал на Танеева внимания до 1889 г., когда тот вызвал в нём раздражение своими суждениями об искусстве и религии, которое 18 апреля 1889 г. Толстой излил в Дневник (см.: 50, 69). Но, благодаря чудодействию своего исполнительского мастер-ства, Танеев преодолевал подобные кризисы в отношениях и всё больше становился в Хамовнической усадьбе “своим”. 28 ноября 1894 г. он давал уже очередной концерт для семейства и гостей Толстых.

А дальше — снова кое-что интересное из книги «Моя жизнь»: из своеобразной вставной новеллы «Три эпохи», рассказывающей о трёх главных мужчинах в жизни С. А. Толстой. Вот отрывок о Танееве:

«Вернувшись <из Киева> в Москву, сижу я раз в мае после болезни на балконе; в саду уже зеленело, было тепло. Приходит Сергей Иванович Танеев… Чтоб что-нибудь разговаривать, я спросила его, где он проводит лето. “Не знаю ещё, — сказал он, — ищу где-нибудь дачу в помещичьей усадьбе”. И вдруг мне пришло в голову, что наш флигель в Ясной Поляне пустой, и я ему его предложила… <В начале июня 1895 г.> Танеев переехал к нам в Ясную и послился во флигеле с своей милой старой нянюшкой Пелагеей Васильевной <Чижовой>» (МЖ – 1. С. 290 — 291). Ни с кем другим 38-летний уже к тому времени композитор приехать в Ясную Поляну и не мог: он был гомосексуален, и, живя в такой дрянной во все времена, жестокой, варварской, гомофобной стране, как Россия, не мог обзавестись постоянным спутником жизни и нормальной, полноценной однополой семьёй. Милая, добрая Ясная Поляна — усадьба с маминым, Софьи Андреевны, лицом — приютила этого гениального и одинокого в личной жизни человека, а несчастное его состояние нашло отклик нежности и любви в исстрадавшемся сердце Софьи Андреевны. Но главным связующим фактором было, конечно, искусство — музыка.

Обстоятельствам готовящегося переезда С. И. Танеева и посвящено частью письмо С. А. Толстой к мужу, написанное 21-го, или, если быть совершенно точными, в ночь на 22 мая. Приводим ниже полный его текст.

«Переписываться через телефон скучно, и я решила сегодня написать письмо. Получили вечером о вас известия и очень были рады. Сегодня была телеграмма от Андрюши, который передаёт содержание телеграммы Лёвы, что газеты пишут о нездоровье твоём, Лёвочка, и Лёва просит ответить ему скорей о здоровье папа, что мы и сделали. Вчера же было письмо, что в Ясной Лёва жить не будет, что флигель можно отдать. Вечером был Танеев, и мы с ним окончательно переговорили, и решили ему отдать флигель за 125 рублей. Он всё просил, чтоб ему назначили 150 р. Были и обычные братья Маклаковы, играли с Таней в tennis и катались на велосипедах. Сегодня Троицын день; с утра я очень грустила и обычно при таком настроении ходила по саду. Таня ещё спала, Серёжа уехал к Мане, Саша, няня и Верка ушли к обедне с цветами, а Коля спал до 12-ти часов. В доме была мёртвая тишина. Потом мы буднично читали с Таней корректуры, а потом она поехала с Марьей Кирилловной к дантисту, который дёргал ей корни, и скрёб десну и резал, и всё это её ужасно измучило, истомило нервы, так что в Петровское-Разумовское <к Рачинским> мы немного опоздали. Ко мне приходила Вера Северцова с miss Mackarthy < гувернантка у Кузминских. – Р. А.> и очень интересно рассказывала про Англию.

Рачинский встретил меня словом: «судьба», хотел что-то ещё сказать, но остановился. Я сказала: «что же, мы можем друг друга поздравить?» — Он сказал: «отчего же не поздравить?» Потом мы пошли в кабинет от всех присутствующих (Соня, Алик, Штакельберг, Коля Оболенский и проч.), и он мне сказал, что Бог послал Мане нашу семью и Серёжу, чтоб спасти Маню. Он, видно, так напуган английской историей, что брак с Серёжей ему кажется большим благополучием. < Под «английской историей» имеется в виду любовное увлечение М. К. Рачинской в Англии. – Р. А.>.

Из Петровского-Разумовского Маня ехала в коляске своей с Серёжей, а мы в своей. Очень было лунно, холодно и сурово; точно не май, а самый конец августа. Не хорошо, хотя лучше, чем тёплые, радостные дни с птицами, солнцем и жизнерадостной природой без радости, а напротив с горем на сердце. И особенно тяжело было ехать опять по той же грустной дороге, по которой ездили при совсем других тяжёлых обстоятельствах. < По этой дороге везли хоронить Ваню Толстого — на кладбище села Никольского, близ Покровского-Стрешнева. – Р. А.>

Как тебе живётся, милая Маша, в новом для тебя месте? Надеюсь, что и ты, Лёвочка, немного окрепнешь в любимом тобою Никольском. Если тебе хорошо, то не спеши приезжать в среду, а оставайся подольше. Серёжа пробудет тут до вторника вечера; буду заниматься Мишей и готовиться к отъезду в Ясную. Целую вас обоих и прошу Анне Михайловне передать мой сердечный привет. Остальные, верно, все уехали.

Будьте здоровы и веселы» (ПСТ. С. 614 — 616).

 

Через несколько дней после отъезда Льва Николаевича, по вызову Марии Львовны с известием о тяжёлом жаре у Льва Николаевича, выехала в Никольское и Софья Андреевна. К сожалению, в своём несчастном состоянии она не привезла туда ни существенной пользы от самой себя, ни покоя гостям и хозяевам дома: из-за обыкновенного скепсиса Толстого в отношении медицины и лекарств у неё повторились нервные припадки со слезами, криками, выбеганиями из дома — к счастью, теперь уже не на улицу, а в прекрасный сад. Она признаёт в мемуарах, что «плохо владела собой»: страх потерять и мужа вслед за сыном соединился в её сознании с беспокойством за детей, оставленных в Москве (МЖ – 2. С. 410).

31 мая Толстой возвращается из Никольского в Москву, но тут же сваливается с двухдневным приступом желчной болезни. Дождавшись облегчения, он уезжает с женой 6 июня в Ясную Поляну, куда тремя днями ранее прибыл С. И. Танеев. 

Горе матери и отца подавляло не только всякую обыкновенную летнюю радость, но и самоё общение: «Весь день мы проводили каждый в своём уголке и сходились только за обедом, ужином и чаем» (Там же. С. 412). Затем Соня ненадолго выезжает в Москву, на свадьбу сына Сергея с Маней Рачинской, состоявшуюся 10 июля. На венчании Софья Андреевна была в подавленном настроении и плакала, «вперёд оплакивая» судьбу сына (Там же. С. 413). Ей тяжело было поверить в возможность счастья в браке, а после утраты Ванички — и в возможность любого человеческого счастья. После свадьбы все разъехались, а Соничка, оставшись одна в доме, долго не выходила из опустевшей детской, громко, вслух разговаривая с Ваничкой, как с живым (Там же. С. 414). После посещения могил Ванички и Алёши, где Соня высадила цветы, ей определённо страшно стало оставаться в московском доме: она уже «везде и всюду видела и чувствовала только Ваничку» (Там же). Почуяв любящим сердцем неладное, Толстой 12 июля отправил с кем-то в Москву записку такого содержания:

 

«Я очень об тебе тревожусь, милый друг Соня. Приезжай или напиши. Ты всем нужна и без тебя одиноко. […] Целую тебя» (84, 239).

 

И Соничка с радостью отозвалась: в Ясной ей теперь казалось легче переживать утрату, «усыпляя своё горе прелестной музыкой Танеева» (МЖ – 2. С. 414).

    

К 1 июля Лев Николаевич заканчивает первую редакцию романа «Воскресение», а 6 и 7 августа читает роман вслух домочадцам и гостям дома. На чтение это совсем немного не поспел А. П. Чехов, 8-9 августа впервые навестивший наконец великого яснополянца.

Из других значительных событий именно в творческой жизни Льва Николаевича лета и осени следует отметить его наблюдение за судьбой русских сектантов духоборов, с которыми он познакомился в Москве ещё в конце 1894-го. Вдохновлённые проповедью уже арестованного к тому времени своего духовного вождя Петра Веригина, в ночь с 28 на 29 июня кавказские духоборы торжественно сожгли всё своё оружие — в знак отказа от всякого насилия, и в частности от призыва на военную службу. Начались жёсткие репрессии, потребовавшие решительного вмешательства Льва Николаевича и многообразной, кропотливой его с помощниками работы по эвакуации духовных христиан из антихристовой имперской клоаки по имени «Россия».

Театральным событием года стало особое разрешение императором Николаем II к постановке драмы Толстого «Власть тьмы», написанной ещё в 1886 году.

Наполненное музыкой яснополянское лето закончилось, как обычно, отъездом Софьи Андреевны в начале сентября в Москву. Особую печаль переезду придавало то обстоятельство, что в этот раз ехала Соничка не с четырьмя детьми, как в 1894 году, а лишь с одним Мишей. О другом, старшем, сыне Андрее ей предстояло похлопотать о зачислении его, по его желанию, на военную службу — в кавалерийский полк. Супруги обменялись в эти дни письмами, одно из которых, 11 сентября от Софьи Андреевны, не опубликовано. В «Моей жизни» она приводит из этого письма следующие строки: «Очень одиноко без тебя, милый Лёвочка. Напиши мне, чтобы я чувствовала нашу хорошую за последнее время душевную связь» (МЖ – 2. С. 415). В письме, датируемом 13 или 14 сентября — вероятно, всё-таки не ответном — Толстой признавался: «Не переставая помню тебя и люблю и видел во сне» (84, 239).

Для Андрюши ей удалось выхлопотать зачисление в Новгородский кавалерийский полк, стоявший в то время в Твери. Для обустройства сына на месте службы она и сама, навестив в Ясной снова захворавшего желчью и коликами мужа, выехала к 1 октября в Тверь:

«Очутившись совсем одна в большой и совершенно пустой гостинице в Твери, мне стало жутко. Андрюша всё уходил, кроме прислуги и одного жильца, никого в гостинице не было. Помню я, как, сидя у окна, я смотрела на слетавшихся голубей, насыпала им на выступ за окном крошки белого хлеба. И я вспомнила прелестную картину Ярошенки «Всюду жизнь», где из вагона арестантов бледный ребёнок сквозь железную решётку протягивает свою худую ручку и сыплет корм слетевшимся голубям, и мне стало уже не так одиноко. 4-го октября Лев Николаевич написал мне хорошее письмо в Тверь, которое ободрило и утешило меня» (МЖ – 2. С. 416).

По конверту письмо это датируется исследователями 3-м октября, но, видимо, получено Соней было именно 4-го. Приводим полный его текст.

 

«Третьего дня Таня писала тебе, а вчера я хотел написать, да пропустил время, нынче же непременно хочется поговорить с тобой, милый друг. Надеюсь, что оно застанет тебя в твоём тяжёлом одиночестве в Твери. У нас все здоровы. У меня была какая-то лихорадка, от того и на губе высыпало, и после тебя дни два было не по себе, но нынче совсем здоров. Вера с Сашей поехали в Тулу, и мы их ждём сейчас (З часа). Нынче приехал Илья. Соня беспокоится об Андрее и везёт его к Рудневу. < Это уже внук Толстого, Андрей Ильич (1894—1920). – Р. А.> Завтра она будет в Туле. <Кобель> Султан лежит без ног в яблочном шалаше и умирает своей смертью.

Вот всё про нас. Думаю же я всё о тебе. Как тебе тяжело и одиноко, и тревожно будет в Твери. Могу тебе советовать только то, что сам себе советую в тяжёлые и трудные минуты. Fais ce que doit, advienne que pourra. [ фр. Делай, что должно, и пусть всё будет так, как будет.] Если сделал то, что считаешь должным и что можешь, и делал всё не для себя, то больше ничего большего от себя не должно требовать, а надо успокоиться и отдыхать и молиться. Есть такое состояние, в котором чувствуешь, что дальше ничего делать путного не можешь, что всякая попытка продолжать делать в таком состоянии усталости, суеты или раздражения только повредит делу, а не подвинет его. И тогда надо остановиться, не волноваться и отдыхать. Для того же, чтобы не волноваться, надо молиться. Ты знаешь это, потому что сама теперь молишься. Только молиться я предпочитаю не по книжке, не чужими словами, а своими. Молиться я называю обдумывать свое положение не в виду каких-нибудь мирских событий, а в виду Бога и смерти, т. е. перехода к нему или в другую обитель его. Меня это очень успокаивает и утверждает, когда я живо пойму и сознаю то, что я здесь только на время и для исполнения какого-то нужного от меня дела. Если я здесь делаю по силам своим это дело, то что же может со мной случиться неприятного? ни здесь, ни там? Знаю я, что для тебя главное горе разлуки с Ваничкой. Но и тут всё тоже спасение и утешение: сближение с Богом, а через Бога с ним. От того то и обращаемся мы в горе потерь, смертей к Богу, что чувствуем, что соединение с ними только через Него. Пишу, что думаю о тебе. Боюсь за твою тревогу в одиночестве и говорю, что, думаю, может утишить. Андрюшу целую. Помоги ему Бог найти путь, приближающий его к нему. Пусть, главное, жалеет и блюдёт свою душу бессмертную, Божескую, а не туманит её. Целую тебя нежно. […]

 

Л. Т.

На конверте: Г. Тверь. Европейская гостиница. Графине Софье Андревне Толстой» (84, 240 - 241).

 

Афористическую мысль о совершении должного часто возводят к Марку Аврелию, мыслителю языческого мира. У него она имеет, впрочем, иную формулировку и смысл: следует совершать то, что должно, хотя всё равно произойдёт то, что суждено. Это один из принципов философии стоицизма. Более близкий смысл — исполнения сакрального долга — имеет подобная мысль в древнем индийском эпосе «Махабхарата». Одна из сюжетных линий этого великого произведения описывает войну между двумя враждующими династиями. Персонаж эпоса, принц Арджуна, очень переживает из-за того, что его друзья и родственники находятся по обеим сторонам фронта. На что человек, который управляет его колесницей (на самом деле это был бог Кришна, воплощение Вишну), объясняет ему, что делом настоящего воина и верующего является прежде всего выполнение долга (дхармы). Наконец, данный афоризм присутствует среди девизов масонов ордена «Рыцарь Кадош». Можно сказать, что Иисус Христос в притче, где он призывает не заботиться о завтрашнем дне и не думать о том, что делать после, тоже является автором этой — если не фразы, то выраженной в ней идеи. Именно в полюбившемся Льву Николаевичу христианском осмыслении мы находим её в дневниковой записи от 25 января 1868 г. швейцарского мыслителя Анри Фредерика Амиеля, выше упоминавшегося нами в связи с знакомством с его «Задушевным дневником» Льва Николаевича и совместным с ним переводом на русский язык дочерью его Марией Львовной отрывков из этого дневника. Мы подчеркнули в одном из предшествующих Эпизодов и тот факт, что Софья Андреевна не просто знала этот дневник, а знакомилась с ним, как и супруг, по французской его книжной публикации. Как скоро и при каких трагических обстоятельствах пришлось испытать ей справедливость грустных истин Амиелева дневника! Об одном из таких глубоких суждений, венчаемых афоризмом, часто приписываемым самому Толстому, и напомнил муж любимой жене, переживавшей в гостиничном одиночестве и вынужденном безделии в Твери нечто близкое экзистенциальному ужасу, пережи-тому им самим в 1869 году в гостинице Арзамаса:

«Когда внешний человек разрушается, тогда становится для него главным делом — верить в бессмертие своего существа и думать вместе с апостолом, что внутренний человек обновляется изо дня в день. А что же делать тем, которые сомневаются в этом и не имеют этой надежды? […] Ты хотел бы обойтись без надежды, а между тем очень вероятно, что у тебя на это нет уже силы и что тебе нужно, как и всякому другому, быть поддерживаемым, утешаемым верованием — верованием в прощение и бессмертие, т.е. религиозным верованием христианской формы.

Разум и мысль устают так же, как мускулы и нервы. Им нужен сон. И этот сон есть возвращение к детским преданиям, к обычной надежде. Так утомительно держаться на исключительной точке зрения, что впадаешь в предрассудок только потому, что опускаешься, так же как стоящий человек всегда кончит тем, что опустится на землю в горизонтальное положение.

Что делать, когда всё нас оставляет: здоровье, радость, привязанность, свежесть чувства, память, способность к труду, когда нам кажется, что солнце холодеет, а жизнь как будто теряет все свои прелести? Как быть, когда нет никакой надежды? Одурманиваться или каменеть?

Ответ всегда один: исполнение долга. Будь что будет, если чувствуешь спокойствие совести, если чувствуешь себя примирённым и на своём месте. Будь тем, чем ты должен быть, — остальное дело Божье. И если бы даже не было Бога, святого и доброго, а было бы только всеобщее, великое существо, закон всего, идеал без ипостаси и реальности, долг был бы всё-таки разгадкой тайны и полярной звездой для движущегося человечества.

Делай то, что должен, а будь, что будет» (Из дневника Амиеля. – СПб., 1894. – С. 48 – 49).

 

Такое письмо было необходимой и своевременной духовной поддержкой. Софья Андреевна исполнила свой родительский долг сполна, и ещё в первой декаде октября вернулась в Ясную Поляну, между тем «соскучившись в долгой разлуке с мужем» (МЖ – 2. С. 417).

 

* * * * *

 

Намеченная на 17 октября, постановка на сцене санкт-петербургского Театра Литературного кружка была историческим событием, конечно, и для семьи Толстого. С первых чисел октября готовилась поездка в Петербург. Но ещё до отъезда в доме Толстого совершилась иная, особая драма, вполне достойная быть представленной если не на сцене, то в книге. В нашей книге эта драма занимает особенное место и потому, что одной из “сцен” её, сольной и монологической, стало совершенно особенное письмо Софьи Андреевны Толстой к мужу, писанное в исключительной ситуации, и не в отъезде, а под одной с ним крышей. Сольность этого малого фрагмента огромного, трагического Эпизода эпистолярных сношений супругов Толстых в страшном 1895-м году заставляет нас и в комментировании совершившегося дать слово Софье Андреевне. Приведём большой, очень интимный отрывок из её воспоминаний.

«Поехал как-то раз Лев Николаевич верхом в Тулу. Оставшись одна, я вошла в его кабинет, тогда ещё внизу под сводами, и, увидев, что везде пыль и плохо убрана комната, я взяла щётку, полотенце и стала сама всё убирать и чистить. Когда я двинула большой письменный стол, откуда-то упал ключ от стола. Убрав комнату, я отперла стол и стала читать дневники Льва Николаевича. Право на это он мне дал раз навсегда, так же, как и я ему. По мере того как я читала, меня охватывал холод и ужас. Не верилось во многих местах, что это писал мой муж, человек, которого я любила больше всего на свете, с которым, казалось, мы жили столько лет одной жизнью, не изменяя друг другу. Сколько несправедливой злобы, сколько горьких мне упрёков! Какое местами презрение ко мне! За что? А я и без того была так несчастна!

Перелистав дневники, я положила их обратно в стол, заперла и положила ключ на то место, где, я предполагала, он был спрятан. Я ничего не сказала мужу, но опять горько плакала и затосковала ещё больше. Лев Николаевич внимательно всматривался в меня и спрашивал, что со мной? Тогда я решилась написать ему письмо, которое перепишу в эту книгу…» (МЖ – 2. С. 417 - 418).  

 

Вот полный текст этого письма от 12 октября 1895 года, одного из важнейших во всей Переписке великих супругов:

 

«Все эти дни ходила с камнем на сердце, но не решилась заговорить с тобой, боясь и тебя расстроить и себя довести до того состояния, в котором была зимой в Москве. Но я не могу (в последний раз — постараюсь, чтоб это было в последний) не сказать тебе того, что так сильно меня заставляет страдать. Зачем ты в дневниках своих всегда, упоминая моё имя, относишься ко мне так злобно? Зачем ты хочешь, чтоб все будущие поколения и внуки наши поносили имя моё, как легкомысленной, злой и делающей тебя несчастным — женой? Ведь если это прибавит тебе славы, что ты был жертвой, то на сколько же это погубит меня! Если б ты меня просто бранил или даже бил за всё то, что я делаю по-твоему дурно, ведь и то мне было бы несравненно легче; — то прошло бы, — а это всё останется.

После смерти Ванички — (вспомни «папа, никогда не обижай мою маму») ты обещал мне вычеркнуть те злые слова, относящиеся ко мне в твоих дневниках. Но ты этого не сделал; напротив. Или ты в самом деле боишься, что посмертная слава твоя будет меньше, если ты не выставишь меня мучительницей, а себя мучеником, несущим крест в лице жены.

Прости меня, если я сделала подлость и прочла твой дневник. Меня на это натолкнула случайность. Я убирала твою комнату и обтирая твой письменный стол от пыли и паутины снизу, — я смахнула ключ. Соблазн заглянуть в твою душу был так велик, что я это и сделала. И вот я натолкнулась приблизительно, на такие слова: «Приехала С. из Москвы. Вторглась в разговор с Боль, выставила себя. Она стала ещё легкомысленней после смерти В. Надо нести крест до конца. Помоги, Господи» и т. д....

Когда нас с тобой не будет в живых, то это легкомыслие будут толковать кто как захочет, и всякий бросит грязью в жену твою, благо ты всякого вызываешь н


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: